Donate
Philosophy and Humanities

Жиль Делёз. Изречения и очертания

Nikita Archipov13/12/23 13:283.1K🔥

В 1945-м году юный Делёз учится в лицее Людовика Великого и публикует свой первый текст, «Описание женщины», носящий ползаголовок: «К философии других, наделённых полом». Это раннее эссе выходит в 46-м номере журнала Poésie и развивает ряд тем, возникших в «Бытии и ничто», программной работе Сартра. Основной темой эссе станет Dasein в его отношении к половому различию: мыслимо ли половое, когда онтическое или производное от него вынесено за скобки? Таким образом, мыслимо ли половое различие как онтологическое различие? Рассуждая о «конкретных отношениях с другими», Сартр практически отбрасывает эту проблему: «Без сомнения, можно полагать, что разделение на "мужское" или "женское" как раз является случайностью для "человеческой реальности"; можно также сказать, что проблема полового различия ничего общего не имеет с проблемой существования (Existenz), поскольку мужчина, как и женщина, "существует" — ни больше ни меньше». Другими словами, половое различие скорее выступает онтическим нежели онтологическим, а поэтому никогда не получает развития у Хайдеггера, от которого Сартр наследует эту проблему. Это положение могло бы стать поводом считать, что опыт Dasein в большей степени представляется ангельским, а метафора полового различия просто не применима к нему, однако «наш учитель» добавит: «Эти основания не являются абсолютно убедительными». Хотя впоследствии Сартр и попытается совершить реконструкцию онтологически-полового, мир «Бытия и ничто» так и останется населённым  «объективно бесполыми существами, с которыми мы хотим лишь заниматься любовью, мир абсолютно монструозный».

Возвращаясь к этой теме в «Описании женщины», Делёз предложит как критерий для феномено (-онто)логической сексуации, так и даст описание двум динамическим модусам последней («Другой-мужчина»/«женщина»), тем самым дополняя «Бытие и Ничто» Сартра. Спустя всего год после публикации этого эссе выходит продолжение, носящее заголовок «Изречения и очертания» (Dires et profiles). Чьи изречения и очертания будут интересовать юного лицеиста? Возможно, мужчин и женщин? Нет, скорее тех, кто не сумел стать ни теми, ни другими. Изречения и очертания посредственностей. Очертания чудовищ, которым чужд опыт Иного и столь любим опыт Тождественного.

Чувства, считающиеся незаконными, образуют защитную реакцию. Быть может, существует некая основополагающая страсть, невыносимая для отдельных людей. Они очерчивают её посредством деяний, выраженных в форме порока. Странные, а иногда и противоречивые, очертания перемешиваются, вкладываются друг в друга и взаимно нагромождаются. Эдакие монструозные силуэты, которые умеют нарисовать дети, возящие измазанными в краске пальцами по светлой стене. Тем не менее, философия учит нас не судить о вещах и существах уничижительно: надлежит дать осмысление, и это всё. Необходимо просто совершить описание, а вещи не нуждаются наших апологиях или неодобрении. Пусть настоящий текст станет введением в один неприятный мирок.

***

Я устал? Эти слова не имеют особого значения. Ведь моя усталость не принадлежит мне, и устал вовсе не я, ибо в самом воздухе «присутствует нечто утомляющее». Моя усталость обретает в мире объективное воплощение [consistance] в виде медлительности, присущей самим вещам: солнце и крутой подъем, пыль и булыжники. Однако в этом объективном мире, совсем рядом со мной, обнаруживается Другой, который может открыть мне возможный внешний мир — тот самый мир, который он выражает своей лёгкой походкой, спокойным дыханием и непринуждённостью; таков его внешний мир, где нет ничего утомительного. Так достигается отрицание предшествующего мира, и обнаруживается, что моя усталость не имеет объективного воплощения: ведь устал именно я, это я приписал вещам их утомляющее значение в произвольном акте, ощущая всеобъемлющую и леденящую ответственность за него. Этот утомляющий мир, служивший мне утешением, проникает в меня и существует лишь во мне, он более не совпадает с моим уставшим телом. Моё ослабевшее тело остаётся в одиночестве и более не опирается на мир, который оно выражает. Выражающее без выразимого. Это и есть Я [moi]: тот самый захват Je [Я] в какой бы то ни было форме [1] (вместо усталости мы могли бы выбрать радость или благополучие), схватывание существования как посредственного. JE познает себя через одиночество, тогда как оно познаёт Другого-мужчину [Autrui-mâle] в гневе, не порывая со своим одиночеством. И всё потому, что нет такой возможной интимности, такой внутренней жизни, которая бы, словно тень от солнца, появлялась, чтобы в итоге исчезнуть. Посредственность JE, когда-то названная фундаментальной страстью, не размещается ни внутри, ни снаружи, она есть, и всё. Прямо тут, по ту сторону любых описаний [spécifications]. C другой стороны, Другой-мужчина провоцирует ненависть к посредственности, поскольку открывает возможный внешний мир. Другой-мужчина всецело сводится к внешнему [Il est tout entier extériorité], у него нет внутренней жизни. Он — это выражение некоего возможного внешнего мира. И тут следует оговориться: мы говорим о Другом-мужчине, как о внезапном онтологическом появлении безликого [anonyme] массива [bloc], который имеет отношение к категориям, об априорном Другом, но вовсе не о Другом, чья личность может быть наделена внутренней жизнью [nous parlons d’Autrui-mâle comme surgissement ontologique, catégorique en un bloc anonyme, nous parlons d’Autrui a priori, et pas du tout de cet Autrui-ci qui, dans sa personnalité peut fort bien avoir une vie intérieure].

[1] Делёз различает Moi и Je. Эти понятия сопряжены с разной семантикой, поэтому Moi будет переводится русским словом Я, тогда как Je останется в исходном виде. Moi означает затвердевшую форму Je или феномен, который в обыденном языке иногда принято «идентичностью», тогда как Je — нейтральное и бессознательное Я, не сопряжённое с какими-либо эмпирическими определениями. 

***

Конечно, этот мир не Единственный [l’Unique] в своем роде. Ведь возможный мир, который открывает нам Другой-мужчина, также может быть назван предложением дружбы. Так я превозмогаю усталость, реализую мир, где нет ничего утомляющего, образую с Другим команду. Спортивную команду или социальное образование [C’est l’équipe sportive, ou l’équipe sociale]. Но, возможно, чтобы лучше понять этот командный мир и суметь стать его частью, надлежит также узнать тот иной мир, который угрожающе удваивает командный мир и может возникнуть в промежутке между товарищами по команде, разрывая их связи, натравливая их друг на друга, превращая их в соперников. Команда — единственный способ ускользнуть от посредственности. Однако стоит учитывать, что уделом многих оказывается злоба друг на друга, и это любовь ввергает их в такое состояние [Mais beaucoup n’ont pu que choisir la rancune, il faut bien le savoir, et leur amour même les y rejette]. Роль таких людей сопряжена с постоянными поисками свеженького интимного партнёра, но это напрасное занятие: они растрачивают себя ради кратковременных и тяжеловесных физических позиций.

***

Философия требует последнего усилия. Давайте же устраним любые уничижительные коннотации слова «посредственность». Ведь осмысление может быть связано с проявлением милосердия. Тогда почему бы не проявить это милосердие? 

***

Если другие-мужчины выражают внешний мир, то, в противоположность этому, женщина — необъятная внутренняя жизнь. Возможный мир, который она выражает, есть она сама. Уже её плоть, словно чистая материя, одухотворена выражением самой себя и приведена в состояние грации. Такова интериорность, которая отдаётся внешнему и, по ту сторону этой интериорности, сохраняет своё интериорное бытие, — интериорность, отдающаяся внешнему как внутренняя относительно самой себя: это и можно назвать секретом, не тем секретом, который она хранит, но тем, который она собой представляет. Конечно, женщине доступна возможность обнаружить внешний возможный мир (утомляющий или нет); но в таком случае речь более не идет о сущностной женщине [femme en tant qu’essence], но о вот-этой женщине, например — о любимой. Посредственность [le médiocre — посредственный человек] испытывает радость (но не гнев), наблюдая, как женщина выражает внешний мир; скорее возможный мир страдания, нежели непринуждённости; даже если то будет мир непринужденности, навеянная им радость, строго говоря, будет называться садизмом.

***

Для тех, кто, сталкиваясь с необходимостью «сделать хоть что-нибудь», не может или не хочет преодолеть посредственность путём образования Команды, существует два способа обеспечить себя внутренней жизнью, которой им не достает, или, [что-то же самое], интериоризовать посредственность. 

Для начала, одним из таких способов представляется онанизм как историзация [historialisation] посредственного Я. Что же представляет из себя исторический объект? Музейный экспонат. Скажем, висящее на стене ружье из определённой эпохи, которое побуждает нас вообразить тех, кто мог стрелять из него [l’épauler — упирать прикладом в плечо]. Схожую реакцию может вызвать старый замок и все те, кто обитал в нём: «Он думал о всех тех людях, которых видели эти стены, о Карле V, о королях из дома Валуа, о Генрихе IV, о Петре Великом, о Жан-Жаке Руссо и "прекрасных плакальщицах нижних лож"»[2]. Но попробуем более радикально развить идею категорического единства ружья с прочими историческими объектами  (а не только с особенностями его эпохи): ведь старое ружье принимает горизонтальное положение само по себе[3]. И нет нужды представлять это. Исторический объект самодостаточен и отсылает лишь к самому себе: он есть то, что трогает само себя (отсюда и музейная табличка: «не прикасаться»). Другим примером могут стать все эти чудесные книги, которые никто никогда не читает, ибо они читают сами себя… так можно охарактеризовать жизнь вещей, вошедших в историю [telle est la vie de l’histoire]. 

И ещё пара слов. Условности светской жизни [mondanité] превращают в исторических существ всех тех, кто наиболее блестяще вписывается в её реалии [à son essence — в её суть]. Принцесса де Лом вошла в салон, «желая показать, что в салоне, до которого она снисходила, ей незачем чваниться, принцесса сжималась даже там, где не нужно было протискиваться в толпе, где не требовалось кому бы то ни было уступать дорогу»[4]. Поэтому принцесса уступила дорогу и позволила пройти самой себе. Мы становимся историчными так, как можем. Онанизм — светская жизнь [mondanité] посредственностей, одиночек и детей.

[2] Цитата приводится по русскому переводу «Воспитания чувств» Флобера. 

[3] Французский глагол épauler означает «упереть приклад в плечо». Делёз использует возвратный глагол, поскольку в музее ружье принимает горизонтальное положение (совсем как в ситуации, когда приклад упирается в плечо солдата для выстрела), но это происходит без посторонней помощи (Делёз иронично говорит про это как про «упирание ружья в само себя»). Разумеется, на русском, это выглядит немного иначе. Кроме того, s’épauler может означать «помогать друг другу» (подставить друг другу плечо). Но поскольку Делёз рассуждает о мастурбации это игру слов было бы уместнее переводить как «ружьё помогает само себе». 

[4] Цитата по русскому переводу «В поисках потерянного времени» (первый том).

***

Педерастия — это обретение внутренней жизни за счёт посредственности или секрета. Фундаментальная посредственность, зарождающаяся с самого появления априорного другого в предшествующем мире, становится секретом, знаком отвратительной и мучительной независимости от других, — секретом, которым мужчина (homme), хранящий секрет, делится с ребёнком. Абсурдно думать, будто педерастия связана с желанием стать женщиной. Напротив, порочная возможность впасть в педерастию лишь косвенно основана на примере женщины.


***

Очевидно, что онанизм, педерастия и прочее (одним словом — порок) сопряжены с внекомандной внутренней жизнью и секретом. Педерастия легко может сойти за прерогативу интеллектуала. Я был поражен, когда услышал в одном лицее, назовем его X, агрессивную и уклончивую беседу двух юношей, обсуждавших преподавателей. Я кратко изложу суть этой беседы: «Наш колет себе морфин — Да ты что! А наш и вовсе педераст» и т. п. Нет никаких сомнений, что они врали. Эти юноши были одержимы. Однако важно, что каждый из них желал козырнуть своим преподавателем, приписывая ему потрясающую внутреннюю жизнь, к которой они, как ученики, желали быть причастны в силу престижной сущности порока[Mais l’important, c’est qu’ils voulaient respectivement avoir le meilleur professeur, et qu’à ce « meilleur » ils conféraient une vie intérieure énorme à laquelle, en tant qu’élèves, ils participaient comme à l’essence prestigieuse du vice]. В основном они были заняты неловкой клеветой, что не вполне тождественно лжи [mensonge], но скорее походит на попытку определить, а точнее очертить, отвлекаясь от фактов, монструозную чистоту внутренней жизни; эти студенты желали быть затянутыми в круг [этой монструозности]. Они по-братски толкали друг друга локтями, ни на секунду не забывая об их соперничестве и соревновании — о необходимости выявить лишь одного победителя. Эти молодые люди вели охоту на всё то, что казалось им внутренней жизнью, однако, когда они пытались обозначить причастность к этому, с их уст срывались лишь порочные идеи, обличённые в клевету. Всё обстояло так, будто своей клеветой они могли покинуть область фактов! Насколько же далеки они были от лжи [занимаясь этой клеветой]. С невероятным престижем, который порок внушает юношам, может сравниться, конкурировать (и преуспеть в этом) лишь одна вещь — беспокойство о своём здоровье. Ведь они всегда участвуют в пороке другого, и их возглас тайного обожания лишь видимость осуждения порока.


***

Нет никаких сомнений, что посредственность, ставшая внутренней жизнью и пороком другого, околдовывает юношей, внушает им прелесть, причастность к которой они выражают своей речью и грёзами. Поэтому романтизм, учитывая его альянс с возрастом полового созревания [âge ingrat], — это вербальная операция, позволяющая посредственности называться величием. Однако мы видели, что сама по себе посредственность — насколько мы отдаем себе в ней отчёт — полагается не в моральных терминах, в частности, когда речь идет о хвалебных речах, упоминающих героизм и величие. Желая быть причастными к «пороку» другого, юноши порой оказываются странными и трогательными моралистами: «Мой друг, прочитавший Пруста, покончил с собой…». Ох уж этот грустно-удручённый тон, приобретающий радостные нотки в свете этого заявления. Не говоря о попытке снискать престиж, козыряя дружбой с мёртвыми. 

Сталкиваемся ли мы с тем же самым, когда слышим речи другого юноши, столь красиво говорящего о тревоге и свободе умереть [liberté pour la mort]? Он грустно вещает о Dasein, и никому более неясно, что происходит: он изрыгает слова или выплёвывает кусочки плоти? Каждое утро, стоя перед зеркалом, он насилует свой лоб, втягивает щёки, и, проводя перед глазами стержнем своей ручки, высекает свой взгляд. Его розовые щёки, чистый лоб и устойчивое здоровье расстраивают его. Он часто мечтает не просто о тяжёлых заболеваниях, но об ужасающих болезнях, причиняющих страдание.


***

Вот как выглядят речи посредственного юноши: Я всегда мыслил признание в любви лишь в форме ругательства. И когда я мечтаю об этом, выходя из кинотеатра, то признание совершается по одному и тому же сценарию. Я прячусь в шкафу у одного из моих друзей. Внезапно входит девушка, она кричит: «Пьер, (или Поль, или Жак, или, в конечном счете, это может быть и мое имя) гнусный вонючий подлец, мерзотный педераст, дрочер, который вместе со своими друзьями провоцировал выкидыш у их любовниц и ради забавы подтолкнул к суициду трёх мальчиков двенадцати лет, чьи родители сейчас рыдают». В этот момент я выхожу из шкафа, произнося: вот и я. И неважно, что происходит впоследствии, ибо я сумел заставить её признать любовь [j’ai su lui faire avouer l’amour], распутав её ругательства на манер сложного узла. Итак: абсолютно неважно, существует ли эта девушка; важно, что это шкаф реально существует [soit] в комнате одного из моих друзей. И более того, совершенно обязательно, чтобы этот шкаф обладал определёнными габаритами, вместительностью и хорошо проветривался. Таковы суровые законы воображения, и, за неимением шкафа, я так никогда и не сумел воплотить мою заветную мечту. Сумею ли я обзавестись им? Мне нужен друг.

***

После этой освежающей ванны настал момент обнаружить более чётко прорисованные силуэты — порок и посредственность, не сопряженные с престижем, ибо они не принадлежат другому.

Как мы видели ранее, на одном полюсе размещается секрет. С другой стороны, вовсе не секрет, но выставляемая напоказ посредственность. Эту посредственность демонстрируют тело или его части. Необходимо, чтобы посредственный человек [le médiocre] стал объектом, мирской вещью — вещью, осевшей [assise] в основание мира, и мы вовсе не случайно используем слово «осесть»[s’asseoir]. Пусть же он станет вещью, минералом. Пусть же минерализуется. Однако, чтобы его план сработал, всё ещё нужно, чтобы он совпал со своим телом. С одной стороны, тем самым он выставит напоказ коротенькие и увесистые части своего тела; выставит всё то, что оказывается в нем чистой плотью, и менее всего доступно сознанию, которое невластно придать этому телу лёгкость. С другой же стороны, если необходимо, чтобы эксгибиционист стал вещью в мире, как вот та лампа или вот этот стол, то он может таковым стать лишь в глазах другого, глазах некой женщины. Поэтому посредственность экстериоризуется и выставляется напоказ лишь для того, чтобы насильно причаститься [participer] к внутренней жизни женщины, заставая её врасплох. Это двойное ограничение и определяет характер эксгибиционизма в качестве вызова, бросаемого Другому. 

Продвинемся же в область, где отсутствуют как вызов, так и нарушение закона. В голову приходит психическое заболевание или пережитое [reçu] наказание. Если бы мы желали построить таблицу реальных [matérielles] категорий, мы могли бы заявить, что эксгибиционизм — это опосредование фундаментальной посредственности или психического заболевания. В своём «Дневнике больного врача» Доктор Алланди приводит в пример комплекс, порождённый значением ноги в психической жизни. Это значение перевоплотилось и обернулось вещью, материализовавшись [se matérialiser] в качестве физической боли в ноге. Нога (а в более общей перспективе — тело целиком) становится объектом легального интереса. Больной, совпадающий со своим телом во страдании,  подзывает к себе врачей и говорит им: вот моя нога, вот моё тело.  И в этом случае посредственность не просто становится вполне законным физическим заболеванием, но мыслится как анатомический орган [mais objet de pensée sous forme d’organes anatomiques/объективируется мышлением как анатомический орган]. Симуляция, любой ценой нуждающаяся в легальности, носит тот же характер. С другой стороны, если ребёнка наказывают поркой, речь идёт об ином: эта легальность больше не носит организованный характер, но скорее выступает чем-то рассеянным [diffus], не социальным, но семейным. Припомним, как в детстве пороли Руссо. 

Эксгибиционизм сопряжен с двумя ограничениями: напоказ выставляются только определённые части тела, и они могут быть вызывающе [dans un geste de défi] явлены лишь Другому. Хотя психическое заболевание порывает с первым ограничением, второе всё ещё остаётся в силе. Следовательно, необходимо зайти куда дальше: посредственный человек [le médiocre] должен превратиться в вещь не просто для других, но и для самого себя. Пусть же его тело станет вещью, свернётся в клубок, обратится на себя, свернётся целиком, даже своими костями, словно образуя повторяющиеся петли папиллярного узора [dans les mêmes mailles d’une possession digitale]. Пусть его тело «обжигается», «твердеет», будто это тесто, и «покрывается глазурью». Нарцисс поглаживает и (простите мне слово, которое многим покажется смешным) и почёсывает себя[4]. Но всё же когда Нарцисс терпит поражение?  

[4] Se gratter = «чесаться», но также «льстить себе»

 

***

Изречения посредственного Нарцисса:


Неприступная невинность

Подобная сознанию, что невозможно соскоблить

напоминанию о моей невыносимой конечности

напоминанию, что я не Бог

вещь во мне не для меня 

Резвящееся под кожей неповиновение

Ноумен-лопатка

Поодаль от вращательных мышц. 


***

Как, среди всего описанного, мог бы выглядеть выигрышный расклад? Следует заступить в область эстетики. Обратиться к фигуре Мима. Истинный мим медлителен и неуклюж; но эта тяжеловесность — тяжеловесность мимолётного мгновения, которое, пребывая сжатым во времени, становится мгновением высшей лёгкости. Дети смутно ощущают такое состояние, по крайней мере те из них, что умеют танцевать словно медвежата, норовя плюхнуться на пол и корча гримасы, в которых застывают их лица. Мим (в особенности это касается медлительности его рук и пальцев, которые всё еще походят на затвердевающее тесто) выражает стремление к окаменению, минерализации. Нет ничего более антиромантического, нежели фигура мима; великое романтическое мышление полагается через оппозицию между человеком и вещами. Стоило бы задаться вопросом, эстетичен ли романтизм в своей приверженности визуальному [entêtement visuel]. Истинный мим подражает вещам. Он достигает цельного бытия. Необходимо, чтобы чувство стало вещью, поэтому мы будем подражать гневу и любви. Понж желает, чтобы вещи стали чувствами: «ведь нужно испытать — говорит он — несметное множество чувств… Что ж! Меня подмывает сказать, что, несмотря на всё общее с крысой, львом или куском филе, я стремлюсь походить на алмаз, но в то же время я полностью сливаюсь с морем, прибрежными отвесными скалами, которые оно омывает, и даже галькой, возникшей в результате их столкновения». Таков Понж как Анти-мим. Что же касается мима, он, напротив, превращает в вещи чувства. Но не будем забывать, что эти противоположности принадлежат одному и тому же миру: чувства превращаются в вещи в той мере, в какой вещи становятся чувствами.

***

Изречения Мима: 

Усерден и плодовит, он уселся перед зеркалом и

Вывернул глаз наизнанку и отрастил себе другой 

На кончике носа


Случилась поломка электричества как 

Будто космическая пульсация век

Произошла столь вовремя, что

Я попросил у Бога: разбей меня 

Будто лампочку

***

Мы видели целую плеяду сентиментальных поступков, судя по всему, имеющих одну и ту же природу: эксгибиционизм, физическая болезнь, получение или провокация наказания, самопоглаживания или лесть в свой адрес, в конце концов — мим. Но если эксгибиционизм образует бес-секретие, противопоставляясь в этом онанизму как секрету, то сама оппозиция между ними утрачивает своё значение в свете феномена ласки и мима. В таком случае, необходимо лишь стать вещью. В себе, а не для других. Но в то же время вещь — единство противоречий, секрета и бес-секретия, онанизма и эксгибиционизма. 

***

Вернёмся  к теме секрета. Секрет о других появляется только из секрета о самом себе. Педерастия обернется клеветой. 

Злословие и клевета имеют два смысла. Во-первых, оба феномена имеют психологический и нравственный смысл. Злословить — говорить о ком-то плохо, но не лгать. Клевета также означает говорить плохо, однако несправедливо и безосновательно. Во-вторых, у них имеется метафизический смысл. Злословие и клевета отсылают к Языку, слову. Но злословие обращается к железным фактам, которые готовы быть таковыми и могут быть подтверждены. Роль слова сводится к представлению фактов, постановке акцента на них, построению убедительных и вероломных отношений между ними. Всё остальное — чистая клевета. И если при определённой интенсивности клевета ссылается на вымышленные факты и отличается от злословия лишь своей неточностью, то существует такая её стадия, когда проявляется истинное различие между ними: на фоне с опирающимся на факты злословием клевета, не упоминая ни единого из них, раскрывает саму суть слова в чистом виде, делая его высшим и духовным выражением оскорбления, и, с другой стороны, стремится определить сущность того, кого она пытается поразить. Именно так: слово самодостаточно, оно подобно речи короля. Оно приносит страдание. Как и в греческой трагедии, где персонажи страдают и мучаются из-за слов. И эти слова отсылают только к самим словам. Такова область сущностей. Трагедия аристократична, как и страдание, появляющееся из-за клеветы.


***

Банальный пример: влюблённый получает анонимную записку, которая открывает ужасные вещи о его любимой. Важное слово: «анонимную». 1) Анонимное письмо открывает мне внешний возможный мир, где любимая появляется только как любимая мной, не как достойная любви в принципе, но, напротив, как заслуживающая презрения; 2) Это письмо написано «другом» или скорее доставляется как предложение дружбы (это для вашего блага: кто-то желает вам добра); 3) Оно написано априорным Другим. Но не вот-этим-Другим. Оно анонимно: его автор не имеет определения, имени или индивидуальности

Анонимное письмо — это способ, к которому прибегает посредственность, чтобы стать априорным Другим для других. Конечно, я могу начать лихорадочные поиски того, кто написал его, могу закружиться в танце имён (Гйиом? Пьерр? Мишель?), чтобы свести априорного Другого к вот-этому-Другому. Но следует хорошо понимать, что это будет отказом от предложенной «дружбы»: её онтологическое рождение требует существования смутного и неопределённого Другого рядом со мной. Свести возможный мир, который являет мне письмо, к миру условного Пьера, означает равнодушно отрицать саму возможность такого мира и отвергнуть письмо, отныне раскрывающееся в своей низости, вызывая у меня отвращение. Такова ошибка анонимного письма.

Достигло ли он своих целей? Не так важно, кто написал его. Главное, что оно принесло боль. Да, оно преуспело в своих целях. Оно открыло передо мной возможный мир, и он сумел захватить меня. Слово заставляет страдать, оно целиком и полностью эффективно, а еще — самостоятельно, ведь никто не взял за него ответственность. Письмо анонимно. Само собой разумеется, что я не говорю о письме, изобилующем фактами (в такой-то день, в такой-то час, на такой-то улице, в доме с таким номером). В большей степени я размышляю о письме, которое тяготеет к откровенной клевете и несёт с собой лишь трагическую и аристократичную силу слова. Но что есть эта чистая клевета, эта действенность слова, в отрыве от фактов? В выбранном нами примере, оно взывает во мне подозрение, что моя любимая — лесбиянка. 

Мы видели, в каком смысле Женщина «категорична»[5]. И ровно в этом смысле она — секрет. Таким образом, противопоставление между Женщиной и любимой всеобъемлюще. Возлюбленная индивидуальна, она представлена вот-этой женщиной, чистым присутствием, но не сущностью. Ревность — обнаружение Женщины в сердце любимой. Это открытие выявляется через две последовательных формы: 1) через отсутствие: что она делала в пять часов вечера, когда я был не с ней?  У любимой появляются секреты, она перестает быть чистым присутствием. Теперь она Женщина, и её отсутствие образует лишь впалое очертание сущности; 2) через грех. Оказываясь лесбиянкой, любимая становится секретом, и она полностью стремится воплотить женскую сущность, отчетливо выделить её, возбуждая сильнейшую ревность. К тому же полу. Влюблённый попытается устранить эту чужую Женщину, возникающую в сердце любимой, он будет умолять любимую признаться в её секрете, ведь это единственный способ вновь свести её к чистому присутствию. Чтобы излечиться, он готов прибегнуть к средству [узнать секрет], которое принесёт ему страдание, однако ему будет достаточно и простого отпирательства, он не будет просить доказательств или устраивать проверки: ему хватит одних слов. Он скажет ей: «Дружок, я знаю, что я чудовище, но было ли у тебя что-то с другой женщиной? Не отвечай: «я же тебе сказала, ты что, не помнишь?», скажи мне: «Я никогда не совершала подобных вещей ни с одной женщиной»[6]. Однако всё это тщетно, а беды — необратимы. 

Описаный цикл из педерастии, клеветы и лесбийской любви случаен [contingent] и сильно зависит от выбранного нами примера. Однако сам статус клеветы, лежащей между педерастией и лесбийской любовью,  не несет в себе ничего случайного. Клевета — опосредование. Полностью устремляясь к тайне  Женщины, на другом своём полюсе клевета проистекает из секрета о самом себе. Никогда посредственность ещё не была описана с такой злостью. 

[5] Когда Делёз пишет: «мы видели, в каком смысле женщина «категорична», он не ссылается на конкретный отрывок, предшествующий этой фразе. В большей степени он намекает на логику, которая выстраивается вокруг понятия «Женщина» на протяжении всего текста. Женщину характеризует секрет: на языке Делёза это означает, что фигура другого человека всячески сопротивляется пониманию, парализуя воображение схватывающего (=не «являет возможные миры»). «Категоричность» такого опыта означает, что секрет выступает своего рода априорной формой (или экзистенциалом), с необходимостью опосредующей любое взаимодействие с другими. Вероятно, это положение была бы несколько более понятным, если бы вместо термина «Женщина» Делёз сказал о «секрете» (с которым он Её и отождествляет). 

[6] Делёз ссылается на конкретный диалог из «В направлении Свана». Диалог происходил между Сваном и Одеттой. Сван допрашивал её на предмет наличия любовных связей с другой женщиной: 

— Одетта, дружок, — сказал он, — я знаю, что я чудовище, но мне нужно у тебя кое-что спросить. Помнишь, я однажды подумал про тебя с госпожой Вердюрен… Скажи мне, у тебя было что-то с ней или с другой женщиной? […]

— Я же тебе сказала, ты что, не помнишь? — добавила она с раздраженным и расстроенным видом.— Да, я знаю, но ты уверена? Не говори мне: «Ты что, не помнишь?» — скажи: «Я никогда ничего подобного не делала ни с одной женщиной». 


Для syg.ma и Pensée Française (наша телега, ВК).

Перевод — Архипов Никита (ТГ — BatesonG)

Author

Елизавета Кисенко
krnsmlv
Виктор Гарский
+3
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About