Donate
Philosophy and Humanities

Тристан Гарсия. Нужно всё истолковывать в качестве интенсивностей

Nikita Archipov11/06/26 14:30187

Летом 1967-го года в главном здании Сорбонны проходит заседание Французского философского общества. В аудитории Мишле присутствуют Жан Валь, Фердинан Алкье, Морис де Гандийяк, Жан Бофре, Жорж Булиган, Алексис Филоненко, Люси Пренан и другие представители парижского философского бомонда. Эти учёные собрались здесь, чтобы выслушать доклад молодого таланта, Жиля Делёза, приглашённого представить некоторые из идей грядущего «Различия и повторения»(1968). Делёз представит доклад-манифест с загадочным названием «Метод драматизации», где развернётся не только его собственная онтологическая программа, которая будет развиваться, получать уточнения и ответвления на протяжении последующих 20 лет, но и новое видение философии и образа философа. 

Жан Валь, председатель комиссии, заканчивает своё вступительное слово, и его молодой коллега начинает свой доклад: «Идея — открытие Идеи — неотделимо от определённого типа вопроса. Прежде всего, Идея — это «объектность», которая […] отвечает на зов лишь некоторых вопросов». Французский мыслитель вспомнит о «когда?», «где?», «в каких пропорциях?», «как?», «в каких случаях?» и прочих специальных вопросах, на которые может откликнуться Идея. Постойте, но разве эти вопросы не метят в акцидентное, промахиваясь мимо сущности, которую мы пытаемся схватить с их помощью? Почему среди всех перечисленных специальных вопросов нет самого важного: «Что это такое?». Такой вопрос мог сработать в мире, управляемом платоновскими неподвижными и изолированными небесными идеями. Философ, о котором пойдет в речь в этом докладе, не всматривается в светлое небо, созерцая в нём вечное, он не занимается Видением-в-Боге, но куда в большей степени практикует Видение-в-Мефистофеле, всматриваясь в глубины интенсивного ада, где нет тождества, а лишь непрерывный процесс дифференциации, где нет ясного и отчётливого, но лишь смутное и тёмное. Описывая глубины, в которых отныне и обитает Идея, Делёз говорит о процессах биологической дифференциации, клеточного деления, пространственно-временных динамизмах, колебаниях пространства и полостях времени, эмбрионах.

По аудитории гуляет пока еще не озвученный вопрос, который позднее будет задан Станисласом Бретоном: разве каждое из перечисленных «интенсивных» явлений не составляет предметное поле конкретных естественных наук или других дисциплин? Да, в определённом смысле доклад фиксирует положение догоняющего, в котором оказалась философия в середине XX века. В каком ключе и каким способом к интенсивному должна обратиться сама философия? В зачаточной форме в выступлении присутствуют намёки на будущую идею о производстве понятий, теорию события, как и призыв искать «темного предшественника» и «драму», скрытых за всяким логосом, но Делёз не формирует у читателя отчётливого и содержательного представления о методе такого поиска. Однако собравшихся в аудитории Мишле объединяли не только вполне легитимные вопросы о смутном понятии Метода Драматизации, но и впечатление, которое удачно сумел выразить эпистемолог Жан Ульмо: «Вопреки моему философскому невежеству, мне кажется, что я вас понял». Через сложное сочетание поэтического, научного и историко-философского Делез выражает стихийную интуицию о тектонических сдвигах в устройстве нашего познания, одновременно демонстрируя стиль философии, который опирается не на классическое понятие, но своеобразную интенсивную интуицию, которая охватила всех в этой аудитории, или, быть может, странное наитие об Идее, которое охватило целую эпоху. 

Однако как «интенсивность» в принципе возникает на горизонте западного познания, а затем — становится «эпохальной»? Спустя почти 50 лет после знакового делёзовского выступления Тристан Гарсия отправляется в генеалогической поход с целью выяснить, как сложились сами условия возможности такого мышления.


Приятного чтения.



Исключение интенсивности

Что обозначает понятие интенсивности, которое возникает в европейской, и, в частности, немецкой, философии XIX века? Представление о силе [une intensité], неупразднимость которой должна восприниматься не как дефект, от которого необходимо избавиться, но качество, заслуживающее, чтобы его отстаивали. Интенсивность стала полноценным метафизическими понятием, объединяющим идею о большей или меньшей степени [idée du plus ou moins], качественное изменение и манящий образ электрического тока[1]: пока мыслители того времени гадали, что отличает качественное изменение от количественного [ce qui distinguait le changement qualitatif des quantités mesurables], ошеломляющее явление электричества до такой степени перевернуло любые соображения об этой проблеме, что несводимость интенсивного к измерению количества перестало казаться неувязкой, но стало обещать мышлению новые возможности [une chance]. 

Начиная с XIX, понятие “magnitude intensive” [2] указывает на меру явления, которое не вполне поддаётся выражению в числе, не может быть поделено на части в пространстве, а также не зависит от увеличения или уменьшения количества [например, вещества]. Экстенсивному, которое правит делимым и складываемым внутри системы или обладающему аддитивностью, противопоставляется интенсивность, понятие, указывающее на всё, что не поддаётся выражению посредством экстенсивных величин. 

Так “интенсивное” начинает обозначать любое явление, которое, независимо от своей области, представляется в виде целого, а не в виде суммы из множества делимых частей; даётся непосредственно, а не в виде последовательности; обладает  величиной, но не той, что преобразуется в цифру; меняется, но не отсылает к ряду размежёвываемых состояний; имеет ценность, но не может непосредственно сравниваться с чем-то иным; непрерывно, а не дискретно; восходит к внутреннему опыту восприятия, а не к признаку или явлению, наблюдаемому извне. Итак, интенсивность становится цитаделью, крепостью, неприступной для экстенсивных величин, пространства, числа и количества, закона эквивалентности, обмена, рационализации и обобщения. Интенсивность — мера для единичного и его внутренних вариаций, в то время как наука посвящает себя построению модели и познанию всего того, что может быть явлено больше одного раза, того, что повторяется, другими словами, общего и его законов. 

В силу всего озвученного интенсивность становится воплощением исключения par excellence: интенсивное — явление, которое не поддаётся рационализации, становясь уделом единичного внутреннего восприятия. В большинстве метафизик XIX-го века, экстенсивное и интенсивное противопоставляются друг другу и логически дополняют друг друга. Разум отдаёт должное каждому из них: он соотносит экстенсивное с объективным внешним миром, с воспринимаемой природой, материей и предметами, в то время как интенсивность — с внутренним опытом, способом восприятия природы, духом и качествами.

Например, в кантовской «Аналитике основоположений» термин «интенсивное» указывает на те аспекты явления, которые можно предвосхитить посредством восприятия: если созерцание позволяет предвосхитить экстенсивную величину явления, другими словами, усмотреть, что явление может быть разложено на части, а целое может быть получено посредством сложения частей, что явление восходит к пространству и поддается измерению посредством числа (следовательно, математизируемо), то восприятие позволяет предвосхитить, что как ощущение [от предмета явления], так и его реальное [действительность] будут обладать интенсивной величиной, другими словами, некоторой степенью. 

Оставляя за скобками все выводы, которые предполагает это размышление в рамках кантовской системы, попробуем заострить внимание на следующей идее: чтобы мир, унаследованный нами от Ньютона, был познаваем, дан в опыте и пригоден для жизни, необходимо, чтобы каждая воспринимая часть этого уплощённого мира обладала внутренней степенью, интенсивностью. Чисто формальное сознание явления возможно, если эта интенсивность сведена к нулю. В таком случае реальность окажется изничтожена сведением этой интенсивности на нет, и останется лишь форма познаваемого предмета. Но восприятие этой вещи отмечено определенным коэффициентом, и последний не сводится к экстенсивной величине, другими словами, не получается путем сложения частей. Обычно такое ощущение захлёстывает нас разом: оно накатывает на нас единым массивом. Впоследствии можно попытаться проанализировать это ощущение и выразить его интенсивность, определить градус для его конкретной вариации. Однако эта интенсивная величина в действительности выступает своего рода внутренним барометром субъективного опыта, прибором, непосредственно указывающим степень явленности наличного [le dégre d’apparition de ce qui est]. 

На деле кантовская операция имеет крайне важное значение: после Канта интенсивность начинает обозначать степень заполненности внутреннего мира экстенсивным внешним миром, познанием которого занимается наука. Эта степень вовлеченности отражает реальность, взятую в её зависимости от времени. Интенсивная величина, о которой говорит Кант, сопряжена с внутренним чувством, ощущением времени, тогда как экстенсивная величина — с чувством внешнего, с пространством. 

Предположим, что я смотрю на небо. С течением времени меня посещает странное чувство отрешённости: голубое небо с примесью облаков, начинает казаться мне всё менее и менее реальным, хотя оно и сохраняет свою тождественность. Дело в том, что во мне нарастает сознание того, что я смотрю на него. В этой подвешенности меня посещает впечатление, будто я стал киноэкраном, из-за чего сам процесс представления одерживает верх над тем, что представляется. Иногда достаточно моргнуть, и небо предстанет передо мной в совершенно новом свете, напоминая далекую и ранее неизвестную мне истину. Меня охватит особое чувство, сопровождаемое лёгким головокружением, оно будет вызвано присутствием или самим фактом существования неба, как и тем светом, который пронизывает небесную высь до самых краёв земной атмосферы, где-то там, далеко: я ощущаю, будто сначала небо удаляется от меня, но затем вновь приближается и обволакивает меня.

Это напряжение между рефлексивным ощущением от представления и исступленным восприятием, выводящим смотрящего за пределы самого себя, может быть изображено в виде линии, на протяжении которой меняется интенсивность столкновения с реальностью. С точки зрения Канта эту интенсивность можно свести к нулю, в результате чего чистое сознание одержит победу над своим предметом, но в то же время [для Канта] не существует той максимальной интенсивности, достижение которой позволило бы говорить о победе воспринимаемого над самим процессом восприятия. 

Существует пустая форма нашего возможного восприятия мира и действительность, которая заполняет её и может создавать впечатление большей или меньшей степени существования, существования с большей или меньшей силой. Это впечатление будет зависеть от чувства, которое сопровождает наше восприятие, — интенсивности. Так о себе даёт знать существование непрерывного напряжения или силового противостояния между чистым сознанием и максимумом реальности. Так называемое реальное начинает истолковываться как заполнения сознания субъекта интенсивностью. Иногда она ослабевает, иногда — возрастает. Наш внутренний опыт непрерывно отмеряет или даёт приблизительную оценку такой интенсивности, бодрствуем ли мы, находимся в состоянии мечтательной задумчивости или напротив, крайней ясности. 

Несмотря на тот факт, что Кант стремился помыслить возможность интенсивности равной нулю — той, что позволяет определить условия достижения чистого сознания, лишенного всякой реальной [качественной] интенсивности, необходимо присмотреться к следующей гипотезе: вопреки сказанному выше, современная жизнь станет поиском максимальной интенсивности [intensité de réalité maximale], другими словами, поиском мощного опыта внутренней переполненности воспринимаемым миром. Чтобы почувствовать себя живым, станет необходимым, чтобы распирало изнутри, а сила ощущения переливалась через край. Необходимо, чтобы воспринимаемое одержало верх над рефлексивным восприятием, чтобы воспринимаемое затопило восприятие максимальной степенью достоверности того, что я вижу, трогаю, люблю, ; достоверности, возрастающей по мере того, как притупляется сознание моего собственного взгляда, моих нервов, моей замкнутости в самом себе, притупляется моё размышление в качестве сознательного субъекта, обреченного воспринимать разочаровывающую вселенную, каждая точка которой объективно ничем не отличается от любой другой. 

Мне известно, что ничто не существует в большей или меньшей степени. Всё существует в равной степени, но я ощущаю это по-разному: я ощущаю, что любое воспринимаемое явление может меняться по интенсивности.


Дикое исключение 


Для Канта и Гегеля (в частности, когда последний определяет «экстенсивную величину» и «интенсивную величину» в 'Науке логики”) интенсивность не только исключается из царства экстенсивного, но выступает с ним на равных, оказываясь его партнёром, оппонентом и противоположностью. Интенсивность и экстенсивное образуют уравновешенную пару в европейском мышлении того времени. Эта интенсивность, дотошно отмежёвываемая от экстенсивного и находящаяся в гармоничном браке с ним, соответствует той прирученной идее интенсивности, которую можно охарактеризовать как “одомашненную” понятием. 

Тем не менее, суть интенсивности состоит в её несводимости к чему бы то ни было: став явлением, дополняющим экстенсивное, интенсивность утрачивает её. Тем не менее, рано или поздно среди метафизиков нашлись бы те, кто попытался бы спасти её от утилизации и одомашнивания. Дело в том, что подлинная интенсивность должна радикально отличаться от той её версии, которая несколько поспешно стала ассоциироваться с экстенсивностью.

Как проиллюстрировать такую идею интенсивности? Представим, что ребёнок щипает мою кожу, лишь слегка сдавливая её своими пальцами. Спустя какое-то время он начинает щипать мою кожу сильнее, при этом сдавливая больший участок кожи, вследствие чего скорее приятное ощущение сначала станет более ярко выраженным, а затем — приносящим дискомфорт, неприятным, а в конечном счёте — болезненным. Возрастание интенсивности идентичного ощущения ведёт к его качественному изменению, преобразующему в боль простую щекотку. Когда Бергсон исследует особенности отдельных состояний сознания и восприятия, он с особой тщательностью берётся показать, что идея о выражении интенсивности в виде измеряемой величины появляется в уме из представления о причине конкретного ощущения: если предположить, что причина (щипание) имеет экстенсивную природу, что она занимает определенное место в пространстве и может быть измерена (я могу определить силу, которую ребёнок вкладывает, сжимая  мою кожу), то идея о количестве возникает из самой причины ощущения, тем самым влияя и на характер самого ощущения. Интенсивность пощипывания, которая придаёт моему ощущению определённый качественный окрас, становится своего рода магнитудой, как бы измеримой величиной. Проекция моих психический состояний во внешнее пространство сообщает им форму явления, которое может быть поделено на части и поддаётся количественному определению. 

Опираясь на этот анализ, Бергсон проводит радикальную критику психологического понимания этого термина, что позволяет ему различить два типа многообразий: количественно-прерывные и качественно-непрерывные. Всё, что может “занимать пространство” восходит к первой категории, тогда как входящее во вторую ускользает от опространствливания. Пространство задаёт иной принцип различения, нежели различение качественное: в пространстве всё может быть посчитано и тем самым размежёвано, при этом ни в чём здесь нельзя отчётливо усмотреть качества. Как и было сказано ранее, именно в этом состоит следствие возникновения картезианской и ньютоновской концепции пространства — лишенного качеств пространства — в классическую эпоху. Тем не менее, у Бергсона принцип качественного различения не имеет пространственного характера, но выражается через нечто, что Бергсон называет “длительностью”, другими словами, неразмежёвываемое и неделимое многообразие гетерогенных состояний мира. Вот подлинная интенсивность и подлинное исключение. 

Иными словами, стратегический ход Бергсона нужен, чтобы показать, что так называемая “интенсивность” не сводится к её столь хорошо знакомой нам одомашненной форме. Чтобы сформировать понятие интенсивности, необходимо вовлечься в современную гонку против обеднения интенсивного и его сведения к не-интенсивному. Мысль должна бороться, чтобы сберечь исключительный характер интенсивного. 

Сама специфика этого понятия, поспешная генеалогия которого раскрыла нам, что оно проистекает из объединения идеи качественного изменения и образа электрической вспышки, сообщила этому понятию своеобразную дикость, выраженную через невозможность его одомашнить: интенсивно то, что ускользает от выражения в категориях и не может быть сведено к чему бы то ни было. Изначальные попытки сделать это понятие простым дополнением экстенсивного потерпели крах. Интенсивное нельзя отчётливо ухватить, экстенсивно отделяя его от принципа экстенсивного различения вещей, ведь судьей и одновременно термином такого размежевания окажется именно экстенсивное. 

Рассмотреть интенсивность в качестве исключенной из измерения экстенсивного и локализовать её исключительно в измерении субъективного ​​— значит определить место для самого неопределимого, значит отрицать даже не саму идею, заложенную в понятие интенсивного, но тот образ, который сообщается её предком, электричеством: мощный разряд, необузданное, которое нельзя уловить или классифицировать посредством мышления.

Когда нововременные метафизики с некоторой осторожностью внедрили понятие интенсивности в свои обширные таксономические системы, они даже не подозревали, что пустили волка в загон к овцам, включили принцип, разрушающий любую классификацию, непосредственно в свои таблицы. 



Исключение становится правилом. 


Почему и как понятие интенсивности перестало репрезентировать простое метафизическое исключение? Ранее оно было способом представить мир, состоящий из индвидуированных сущностей, которые однако не были бы замкнуты на самих себе. Разумеется субстанция, как ее понимали древние греки, предполагала как возможность индивидуации вещей, так и наличие качеств у последних (человек, дерево, стол), но она производила вещи в себе[3], выступавшие носителем и субстратом изменения, но не менявшиеся сами по себе. Особое внимание следует уделить тому факту, что сила или потенция была заключена внутри субстанции. При этом сила классической эпохи, напротив, представляла собой скорее высвобожденную потенцию, всеобщую силу, воздействие которой было измеримо. Это единая сила осуществлялась на ту разочаровывающую материю, которая была лишена индивидуации и интенсивности. 

В то же время интенсивности в качестве сущностей [les intensités] одновременно предполагают наличие индивидуации и невозможность существования в себе. Интенсивность смешивает в себе преимущества потенции и силы: интенсивность — это сила, наделённая или обросшая качествами. Нет смысла предполагать, что изменение интенсивности нуждается в качестве как своём субстрате, изменение интенсивности само по себе выступает качеством. 

Перестав быть исключением, интенсивность приобрела автономный характер и стала правилом: всё интенсивно, всё есть интенсивность! И ровно в этом состоит откровение. Дерево, тождественное само себе, — только эффект, напоминающий отражение на поверхности воды, вторичный эффект более глубокой реальности, представленной непрерывным изменением бытия, линиями становления, которые в конкретное мгновение являются мне в стабилизированном виде как предмет, погруженный в пространство. Но если я полагаю, что абсолютно все состоит из интенсивностей, то в таком случае больше не существует никакого дерева. Существуют только процессы, посредством которых «оно деревит». Тем не менее, в один прекрасный день «оно раздеревится»: дерево упадёт, а всё составляющее его подвергнется разложению. Тем не менее, даже прямо сейчас дерево теряет некую частичку себя каждую осень: с него падают листья, а его омертвелая кора сдувается ветром. Но явление, которое я называю деревом, образует контур бытия, узловое соединение линий становления: линий интенсивностей земли, которая сохнет и увлажняется, линий становления леса, который прорастает ввысь, линии растительного сока, которые пронизывают деревья, линии энергетических обменов между живым организмом и его окружающей средой и т. д.

Благодаря переоценке ценностей, случившейся в современности, интенсивность, ранее трактуемая как область всего того, что исключено из измерения экстенсивного, стала именем для всего существующего. В то же время, само экстенсивное стало считаться исключенным или изъятым из интенсивности. 

Разумеется, различные философские системы предлагали различные интерпретации этого нового мира, суть которого составляли интенсивности. Ницше, Уайтхед и Делёз — три мыслителя, каждый из которых предложил своё видение мира, не протяженного и скомпонованного из соединяемых частей, но полностью интенсивного, мира, устойчивые части которого кажутся таковыми лишь на первый взгляд, на деле выступая только иллюзией нашего ограниченного восприятия. 

Мир ницшеанского «Machte» — находчивая репрезентация одной единственной интенсивности, образом которой выступает необъятный океан, существующий без своего иного и не имеющий внешнего. Попробуем представить одну единственную и необъятную изменчивую интенсивность того, что есть. Чтобы суметь схватить самого себя в качестве предмета, эта необъятная интенсивность раскалывается надвое, стремится вернуться сама к себе, делится на субъект и объект. Тем не менее, за этим делением существует обширная океаническая интенсивность, способная только на локальные колебания (случайные деления, упомянутые выше), но неспособная на них глобально. В период, когда Ницше писал заметки, впоследствии объединённые в “Волю к власти”, всё трактуется им как интенсивность, и вследствии этого последняя становится абсолютной. Будучи абсолютной, она не меняется на уровне своей суммы или целого. Таким образом, всё интенсивно (ведь абсолютно всё подвержено определённым колебаниям), за исключением самой интенсивности, которая абсолютна, но не подвержена этим колебаниям: это океан необузданных сил без начала и конца, масса, которая не становится ни больше, ни меньше, напоминая своего рода экономику, в которой нет “ни трат, ни потерь”, “нет ни нажитого, ни роста”. Выступая одновременно одним и многим, интенсивность, играющая партию против себя самой, индивидуируется, делится на множество интенсивностей и меняется, увеличиваясь в одном месте, и снижаясь — в другом. 

Итак, для Ницше не существует ничего, что не было бы интенсивным, разве что сама интенсивность, взятая в своей целокупности. Всё то, что представляется нам неинтенсивным в рамках нашего мира, другими словами, кажется абсолютно стабильным и тождественным, есть лишь обманчивое воздействие слабой интенсивности. В действительности интенсивность не имеет противоположности [например, в виде устойчивого и стабильного], ведь даже неинтенсивное тождественно наиболее слабой степени интенсивности бытия. Тогда под словом “интенсивность” скрывается абсолютизация того, что казалось противоположным абсолюту: изменение. Только изменение не меняется. Постоянная явленность некоторого предмета, понятия или идеи — обычная уловка всеобщей интенсивности, которая решила подвергнуть себя локальному эксперименту, испытывая одну из своих бесконечных возможностей. В силу этого факта, для ницшеанцев XX-го века, например Фуко, не существует никакого sujet constitutif, субъекта образующего [свой опыт], но только бесконечный процесс субъективации: тогда на фундаментальном уровне всё сводится к историческим вариациям этой субъективации, различные моменты которой могут быть зафиксированы посредством генеалогии. Итак, не существует никакого тождественного себе, есть исключительно интенсивности, из-за чего произошло полное переворачивание великих принципов: интенсивности стали истолковываться как естественные и первичные, а так называемые “тождества” — как сконструированные и вторичные. 

Описанная концепция послужила скрытой онтологией (другими словами, теорией о самом бытии вещей) для многих современных мыслителей, которые не хотели заниматься онтологией: в реальности — говорят они — ничего не существует само по себе. Нет тождественного, всё различается, всё интенсивно! Вне интенсивного нет ничего… Наши представления о простых, неизменных, постоянных и вечных сущностях создают лишь кажимость стабильности внутри нашего ограниченного историчного восприятия, создающего иллюзию существования абсолютно неинтенсивного (в то время как речь идёт лишь о слабой интенсивности). Поскольку существует только одна необъятная интенсивность, несравнимая ни с чем другим, она не может не возрасти, не уменьшиться, поскольку бытие, взятое в совокупности, никогда не существует в большей или меньшей степени: именно внутри мира, где интенсивность и становится многообразием, она может показать рост, как и продемонстрировать спад. Но что такое мир? Не что иное, как взаимодействие или игра интенсивностей, которые дают ноль в сумме. 

Вышеизложенное могло бы сойти за ницшеанский требник. Это видение всеобщей и вечной интенсивности дополняется второй концепцией: вместо взаимодействия сил, которые аннулируют друг друга в более глобальном масштабе, речь идет об интенсивном и всегда созидательном процессе. Эта концепция получила свою наилучшую проработку в  «Процессе и реальности» Уайтхеда: многообразные интенсивности причастны общему процессу, непрерывно порождающему новое: всё интенсивно в том смысле, что все меняется, а всякая вещь образована временным «срастанием» множества интенсивностей; многообразия соединяются в сборки и объединяются, а единство, которое оказывается следствием этого, добавляется к этому многообразию. Так молекулы образованы активной общностью атомов, последние — общностью электронов, тогда как за ними стоит общность более простых частиц или силовых векторов. В действительности каждый элемент — следствие чего-то иного, но речь не идёт о результате арифметического сложения. Элемент — активная целостность, которая преобразует свои собственные части: так образование молекулы воздействует на атомы, которые её образуют. Отношение между двумя сущностями — это ещё одна сущность, которая добавляется к ним, тем самым создавая возможность нового напряжения на этот раз между тремя терминами. В онтологии Уайтхеда понятия, обозначающие действие или процесс получают приоритет:  concrescence, отвердевание (процесс), но не concertum, затвердевшее (завершенный результат). Чтобы распознать подобные философии посредством грамматических маркеров, следует обратить внимание на тот факт, что действительные причастия (скажем, constituting или creating) берут верх над страдательными причастиями (constituted или created), из чего следует сделать вывод, что здесь бытие — это прежде всего процесс, а не завершение этого процесса. Видение интенсивности, ставящее акцент на его творческий потенциал, характерно для всех современных мыслителей, которые отказались от идеи, что природа “уже всегда” существовала в сформированном виде, поскольку нечто сформированное никогда не является первоначалом чего бы то ни было, а лишь работой становления. В таком случае обнаруживается, что интенсивность не сводится к напряжению между двумя тождествами, как если бы у истоков всего были устойчивые сущности, затем вступающие в механическое отношение. На деле, все видимые тождества нашего мира — продукт интенсивности, подобно тому как изменившееся — продукт меняющегося, но не наоборот. 

В третьей и последней версии, версии Делёза, интенсивность позволяет назвать вышеупомянутое изменение «чистым различием»: различием различия. Мы помним, что электрическая интенсивность зависела от разности потенциалов между двумя полюсами. Тем не менее, в «Различии и повторении» Делёз привлекает внимание читателя к тому факту, что интенсивность, о которой говорят ученые, не вполне совпадает с тем, что под этим понимает метафизик: сила тока или электрическая интенсивность лишь физический коэффициент, который позволяет отразить изменчивую интенсивность или силу тока. Ведь если сила тока зависит от разности зарядов или потенциалов, необходимо отдавать себе отчёт в том, что каждый заряд сам выступает результатом различия. Метафизическая интенсивность не ограничивается описанным: под «интенсивностью» следует понимать не различие между двумя тождественными сущностями, но различие между двумя терминами, каждый из которых сам выступает следствием различия между двумя терминами, которые в свою очередь выступают следствием и т. д. 

Заметно, что в каждой из этих концепций венчание интенсивности как первичного качества бытия связано с довольно ловким переворотом: некогда считалось, что интенсивности — следствие восприятия протяжённого, поддающегося количественному определению и измеримого мира, теперь же считается, что экстенсивный способ данности вещей — следствие их фундаментально интенсивной реальности. Всё интенсивно, хотя мы и воспринимаем реальность стабильной благодаря нашему познавательному аппарату, языку и грамматике, внушающим нам, будто мы видим множество вещей, размежеванных в пространстве и поддающихся опознанию даже по прошествии времени. 

Чтобы выкарабкаться из этой иллюзии, необходимо — и такова программа Делёза — «всё истолковывать в качестве интенсивностей». За пределами каждой из описанных метафизических концепций обнаруживаются целые разделы человеческого познания, пронизанные скрытой установкой жить в мире интенсивностей и переосмыслить всё человеческое познание таким образом, чтобы ответить на это требование (в схожей манере античный человек воспитывался, чтобы жить в мире субстанции, а человек классической эпохи — в мире, где правит сила). 


К истолкованию всего в качестве интенсивностей. 


Метафизические представления о мирах, полностью скроенных из интенсивностей, могут казаться излишне абстрактными. Тем не менее, кризис некоторых таксономических категорий, на которых основывается наше знание, — прямое следствие [открытия] обнаружения этой метафизической интенсивности в нашем мире. 

Мысленно начав жить в мире, который больше не состоит из субстанций и качеств, мы стали признавать как фундаментально существующие только различия, изменения и интенсивности. По этой причине современные науки о живых существах постепенно перестали классифицировать организмы на основе их видимых признаков, как если бы лишь на основании этого можно было отнести их к незыблемым видам и представить всё живое в виде обширного пространства, которое делится на виды, образующие клетки этого пространства. Описанная концепция классификации соответствует классической эпохе, а не современности. Наиболее передовые научные проекты поставили перед собой задачу видеть в органической и неорганической природе интенсивности, а не стабильные тождества, и истолковывать её через них. В то же время в общей теории относительности более не физические объекты определяют мировые линии, дела обстоят ровным счётом наоборот. Схожим образом, по мере развития неодарвиновской теории эволюции была оставлена идея классифицировать организмы, размещая их в упорядоченном пространстве, которое поделено между незыблемыми видами. Не существует такого явления как видовая сущность, а исключительно пороговые эффекты, отмечающие непрерывные изменения различных эволюционных ответвлений. Тогда какое место следует выделить человечеству наряду со всеми этими изменчивыми интенсивностями? Увы, классификация более не позволяет совершить эту магическую операцию: отныне через всё живое прочерчиваются скорее генеалогические линии, а не границы. Наша современность предполагает, что мы можем отождествиться с нашими постепенными изменениями, а не воспринимать себя в качестве их субстрата. Человек больше не отделяется от других животных непреодолимой видовой линией, он и есть эта меняющаяся линия. 

Актуальное состояние знания заставляет нас проявлять большее внимание к описанным интенсивностями, нежели к границам между различными областями экстенсивного мира. Современность больше не упирается в вопрос: где начинается или заканчивается человек? Её вопрос состоит в следующем: как он возник? как он превратится во что-то иное? 

Если вид предполагает процесс спецификации, то пол и гендер предполагают процессы сексуации и производства гендера [genderification]. Едва ли отныне возможно говорить о мужчинах и женщинах как об абсолютно изолированных частях одного целого (человечества), ведь всё то, что мы находим внутри самих себя, находим под маской перформативно воспроизводимого гендера — изменчивые интенсивности, не мужчин и женщин, но что-то в стиле “это в большей или меньшей степени становится женщиной” или “это в большей степени становится мужчиной”. В этом смысле гендер походит не на существительное, но на глагол, ведь он соотносится с актом. За гендерным стоит интенсивная реальность. Современные знания и практики основываются на этом принципе: тождество — это всегда следствие; существующее на самом деле — это  интенсивность. Перестав быть исключением, интенсивность становится главным ориентиром нашего познания. Тем самым реально существующим будет считаться лежащее за пределами наших категорий и культурных конструкций, не тождества, но различия, непрерывные изменения, потоки и развитие. Однако наш вкус к занятиям генеалогией сам имеет генеалогию. Наше недоверие в отношении всего, что выступает устойчивым, абсолютным и вечным, едва ли само устойчиво, абсолютно и вечно. Всё это сопряжено с нашим особым типом или даже стилем человечности, предполагающим понятие интенсивности в качестве скрытого принципа нашего познания. 

В процессе познания мы стали проявлять особое внимание к интенсивности (например, тем из них, что составляют род и вид), чтобы предпринять деконструкцию более классических тождественных сущностей. Это бесконечный процесс, поскольку всё обретающее тождество в определённый момент должно вернуться — как бы рассеиваясь — в более фундаментальное интенсивное состояние. Как только интенсивное приобретает устойчивость и стабилизируется познанием в виде тождественного, оно заамораживается и с необходимостью становится предметом критики, цель которой — показать ту реальную интенсивность, что была скрыта воздействием идеологии и социально-исторического контекста. Этот [критический] порыв, ставящий перед собой задачу переосмыслить все тождества в качестве интенсивностей, был мотором современного знания до того момента, пока этот мотор не заглох. 


Необходимо поддерживать интенсивность


По мере распространения и обобщения понятия интенсивности в науке и искусствах XX-го века мышление столкнулось с новой трудностью: парадоксальным образом абсолютная победа интенсивности практически мгновенно обернулась её поражением. Абсолютизация интенсивности обернулась её изничтожением. Признание интенсивного характера какой бы то ни было вещи в той или иной области всегда производит следующий нежелательный эффект: идентифицированная и получившая выражение в виде тождества, интенсивность перестаёт быть таковой. 

Быть может, такова цена, которую требует уплатить понятие интенсивности: если мы воспринимаем её в качестве исключения из измерения тождественного и количественно выразимого, то интенсивность может оставаться собой только в самом акте интенсификации. Тем не менее, будучи опознанной и приобретая тождественное выражение, она, превращаясь в понятие, утрачивает свою интенсивность. И, заняв место, которое некогда занимало понятие тождества, “интенсивность” перестала быть интенсивным. Вырисовывающийся парадокс довольно очевиден: став понятием, которое выражает ускользающее от тождества, “интенсивность” не может адекватно выразить свой предмет, если тотчас не утратит тождества, которое она [интенсивность] только что приобрела с его [понятия] помощью. Иначе говоря, интенсивность неустойчива: достигая бытия, она утрачивает его. Почему? Потому что это термин стремится обозначить становящееся, различающееся, неусваиваемое и сопротивляющееся самому факту бытия какой-то вещью. 

Таким образом, складывается впечатление, что абсолютизация понятия интенсивности приводит к тому, что последнее судьбоносно утрачивает её: чем в большей степени всё истолковывается как интенсивное, тем в меньшей степени это понятие совпадает со своим изначальным предметом. Более того, разговоры об интенсивности становятся правилом, нормой, всеобщим принципом определения и размежевания сущностей, населяющих этот мир. Приходя в оппозицию с античным понятием субстанции, которое обозначало бытие, существующее через себя, бытие, способное самостоятельно поддерживать себя же, понятие интенсивности обозначает то мимолётное, которого уже нет, когда оно делает первые подступы к существование, мимолётное, которое никогда не совпадает с самим собой, но платит за это большую цену: оно не способно поддерживать само себя, а поэтому исчезает, как только появляется. 

Нет сомнений, что сила этого современного понятия проистекает из чудесного соединения определённой идеи [изменения] и образа электричества. В результате она оказалась проникнута своего рода дикостью, гордым и свирепым нравом, способностью породить потрясение, содрогание и возбуждение. Когда понадобилось уступить дорогу этому новому парадоксальному понятию, бурный нрав последнего, унаследованный от образа электричества, сделал невозможным осмысление того, чему именно следует её уступать: интенсивность всегда оказывалась сильнее любых отправлений, которые приписывались ему. Ассоциация интенсивности с образом электричества привела к тому, что явление, соединяющее в себе идеи чистого различия, качественного изменения и непрерывности, больше нельзя было размежевать с отчётливым и количественно выразимым, просто отнеся это явление к другому порядку величин. “Интенсивность” стала современным именем для не подлежащего редукции, именем всего, что ускользает от рационализации и выражения мира через экстенсивные величины: так современность понимает под этим термином несводимое к количеству, явление, которое потенциально не может быть эквивалентно чему-то иному и не обменивается на равное количество этого иного. В конечном счёте интенсивность считалось всё, что ускользает от счёта. Таким образом, под “интенсивностью” понималось слепое пятно рационалистского предприятия: сам принцип сравнения вещи с ней же самой. В определённый момент мышлению удалось заменить тождество, которое основывалось на античном понятии субстанции, интенсивностью. И тогда всё стало интенсивным: всё обрело потенциал, качество и стало различаться с самим собой, но утратило отчётливость. Кроме того, у всего появилась ценность, хотя эта ценность не могла быть посчитана или обменена на другую ценность. 

Но ровно в тот момент, когда всё это было признано “интенсивным”, оно перестало таковым быть. 

Интенсивность была абсолютизирована, но не только в некоторых крупных метафизических проектах (Ницше, Уайтхед, Делёз), но также на уровне конкретных операций: человеческое познание стало заниматься не категоризацией стабильных сущностей, но процессов. Ровно в момент её абсолютного триумфа обнаруживается содержательный дефект интенсивности: когда мы мысленно внушаем себе идею, что всё интенсивно, интенсивность обретает тождество и в определённом смысле лишается своей сути. Разумеется, эта утрата интенсивности занимает время. Тем не менее, она — неизбежное следствие стремления понятийно выразить интенсивность, таков парадокс её тождества. 

Представляется, что интенсивности угрожают даже не попытки осмыслить её, но простое восприятие: когда интенсивность воспринимается, что-то утрачивается, ведь имеет место постоянный процесс распознавания и перераспознавания [identifié et réidentifié]. Чтобы быть воспринятой, всякая интенсивность должна стремительно нейтрализовываться. Однако эта сущностная слабость интенсивности, которая сразу же утрачивается даже при восприятии, хотя она и должна сообщаться этой последней, стала тем тайным принципом, посредством которого можно объяснить преобразование интенсивности из метафизического понятия в нравственную ценность. Параллельно с эпистемологической историей этого понятия, писалась история интенсивного идеала восприятия и жизни. 

Дело в том, что интенсивность утрачивает свою изначальную силу именно из-за восприятия, но из-за него же она может уцелеть. Поскольку воспринятая интенсивность не может самостоятельно сохранить свою силу, нужно вмешательство субъекта, фигуры, которая целенаправленно воспримет её, чтобы продлить её эффект. Не существует интенсивного мира без существа, живущего, чтобы продлить эту интенсивность. 

Итак, для сохранения интенсивности необходимо бороться: нужно не просто воспринимать мир, но действовать так, чтобы непрерывно перераспределять его интенсивности и замещать приобретающее форму тождественного тем, что всё ещё не успело стать таковым. Современный субъект не может довольствоваться только пассивной констатацией того факта, что мир интенсивен, если только он не хочет полностью извергнуть из него эту интенсивность: пассивный и созерцательный субъект довольно быстро очистил бы мир от малейших проявлений интенсивности, сделав последний полностью тождественным и конечным. Необходимо, чтобы такой субъект руководствовался интенсивным идеалом ради возможности сохранить интенсивность, образующую этот мир. 

Понятие интенсивности оказалось соблазнительным для современных умов, поскольку вновь делало необходимой субъективность. Как в поэме Бодлера, субъективность стала одновременно кинжалом и жертвой в этом процессе: субъективность, инструмент уничтожения интенсивности и её нейтрализации посредством познания, первой страдает от этого уничтожения, ведь последнее делает мир непригодным для жизни. Но субъект, одновременно виновник и жертва, в равной степени оказался спасителем: интенсивный мир, воспринимаемый живыми существами, в итоге стал совершенно плоским и пресным. И только субъективность могла спасти его, снабдив себя идеалом обнаружения некоторой интенсивности во всех вещах, идеалом замены мёртвых интенсивностей живыми, идеалом непрерывного восстановления того, что ранее окаменело, поскольку стало слишком знакомым, привычным и тождественным, идеалом поиска нового, невиданного, электрического, поиском явления, которое препятствующего затвердеванию интенсивного в виде бытия, превращению интенсивного в выразимое в виде экстенсивных величин, превращению качеств в количества. 

Чтобы сберечь интенсивность мира, требуется образование нового субъекта: человека интенсивного. 


Наш телеграм

Перевод













Author

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About