Donate

Логика мерцающего мира

Viacheslav Shironin05/10/26 10:2411

Долгое время за Даниилом Хармсом и его соратниками прочно удерживалась репутация «литературных хулиганов», эксцентриков или, в лучшем случае, классиков отечественного абсурдизма. Их тексты часто воспринимаются как чистый игровой жест, карнавальный бунт против здравого смысла. Однако если применить к наследию ОБЭРИУтов когнитивную оптику, становится очевидно: перед нами не просто авторы забавных парадоксов, а исследователи, которые одними из первых экспериментально нащупали и описали глубокий сбой когнитивной машины Нового времени.

Мир модерна веками покоился на жесткой триаде: строгом понятии, воспроизводимой процедуре и линейной причинно-следственной связи. Обэриуты зафиксировали момент, когда эта машина сломалась. Вопрос лишь в том, как именно мы трактуем этот сбой. Развернуть их общую фигуру во всей сложности можно через три последовательные интерпретации, каждая из которых глубже предыдущей приоткрывает устройство когнитивной механики абсурда.


Часть 1. Три оптики Даниила Хармса: от быта к метафизике

Интерпретация первая: Реализм искривленного пространства

Первый, самый очевидный слой исследования Хармса — историко-бытовой. Мы привыкли думать, что он бежал от реальности в фантазию. Но что, если его проза — это ультрареализм, просто примененный к миру, который сам потерял вменяемость?

Ленинград 1930-х годов с его перенаселенными коммуналками, атмосферой подспудного страха, внезапными исчезновениями людей и тотальной идеологической перегрузкой официальной когнитивной среды был мало похож на плоскую, предсказуемую евклидову плоскость. В этой реальности классическая логика («человек вышел из дома, купил хлеба, вернулся») перестала гарантировать результат.

Хармс пишет подчёркнуто сухим, канцелярским, почти протокольным языком. Он нумерует события, использует строгие дескрипторы («Один рыжий человек…»). Это пик членораздельности. Но само содержание предложений транслирует хаос: старухи вываливаются из окон без причины, люди уходят за хлебом и пропадают. Классическое литературоведение в трудах Юрия Лотмана или Мариэтты Чудаковой называет это «поэтикой советского быта» и «реалистическим гротеском». Когда социальная ткань искривлена до предела, адекватным отражением мира становится не связный роман, а цепочка системных сбоев и шоковых «прерываний» быта. Хармс здесь выступает как диагност, фиксирующий, что реальность больше не помещается в предложенные ей формальные рамки.


Интерпретация вторая: Гёделевский тупик и грамматика вакуума

Если сделать шаг вперед и перейти с уровня быта на уровень языка, открывается вторая, более строгая лингвистическая оптика. Здесь Хармса можно назвать «Куртом Гёделем от литературы».

В 1931 году Гёдель математически доказал, что любая достаточно сильная формальная система принципиально неполна: внутри неё всегда найдутся правильные, но недоказуемые утверждения. Система способна порождать конструкции, которые зависают в пустоте, потому что им не на что опереться. СССР 1930-х годов как раз пытался превратить все общество в такую тотальную, сверх-процедурную формальную систему.

Хармс эмпирически переносит теорему Гёделя на язык. В отличие от футуристов с их «заумью» (Хлебникова или Крученых), разрушавших само слово, Хармс сохраняет классическое слово и безупречную синтаксическую норму. Субъект, предикат и объект находятся на своих местах. Но эта идеальная машина языка начинает молотить вхолостую:

«Рыжий человек не мог говорить, так как у него не было рта. Носа тоже у него не было… Так что и говорить-то не о ком. Мы уж лучше о нем не будем больше говорить».

Это чистая гёделевская петля. Логическая процедура запущена, но она производит ноль, синтаксически безупречный вакуум. Литературоведы (например, Жан-Филипп Жаккар) определяют это как «абсурд на уровне высказывания», что полностью совпадает с идеей системного тупика.


Интерпретация третья: Неевклидова геометрия смысла

Однако если остановиться на гёделевской рамке, Хармс останется лишь гениальным разрушителем. Но существует третья оптика, которая превращает Хармса из Гёделя в Николая Лобачевского.

Лобачевский не взламывал геометрию Евклида изнутри. Он просто изменил одну-единственную базовую аксиому (о параллельных прямых) и построил принципиально новую, непротиворечивую геометрию, которая идеально работает на искривленной поверхности.

Если посмотреть на Хармса через эту призму, его тексты перестают быть «семантическим вакуумом». Они становятся абсолютно осмысленными высказываниями, но внутри другой, альтернативной координатной сетки. Хармс вместе со своим философским соратником Яковом Друскиным годами разрабатывал собственную онтологию — философию «числа», «чуда» и «цисфинитума» (области за пределами конечного). В филологии это исследуется как «семантика чуда» и «онтология нуля».

Для Хармса наш плоский, евклидов мир здравого смысла был ложным. Истинное же бытие открывается тогда, когда привычные связи между предметами насильственно разорваны. Когда в его мире человек превращается в шар или внезапно исчезает — это строгое метафизическое событие внутри его собственной аксиоматики. Объект здесь определяется не тем, что у него есть, а тем, чего у него нет. С точки зрения семиотики, Хармс занимается кодовым переключением: он создает текст, который считывается как бред в бытовом коде, но становится математически точным высказыванием в коде метафизическом.


Часть 2. Сводная когнитивная карта ОБЭРИУ: Время и Материя

Если Хармс в этой системе выступает как архитектор семантического вакуума и новой пространственной метафизики, то его соратники по ОБЭРИУ — Александр Введенский и Николай Заболоцкий — исследуют другие фундаментальные переменные реальности: время и материю. Вместе они совершают тотальную деконструкцию новоевропейской картины мира.


Александр Введенский: когнитивная оптика времени и энтропии

Если Хармс анатомирует пространство, то Введенский берет в скальпель время.

  • Реализм искривленного пространства (быт): У Введенского бытовой фон разрежен до предела. Его интересует не коммунальный ад, а пограничные состояния — сон, ожидание, смерть. В поэме «Кругом возможно Бог» или драме «Елка у Ивановых» бытовой абсурд (например, отрубание головы у невесты в день свадьбы) служит лишь триггером для принудительной остановки линейного времени.
  • Гёделевский тупик (язык): Введенский разрушает саму ось времени внутри языка. Его «Ответы на вопросы, которые некому задать» — это гёделевские петли, развернутые в четвертое измерение. Грамматика может быть правильной, но глагольное время течет вспять или распадается на несвязанные сегменты. Он доказывает неполноту системы через темпоральный коллапс: событие происходит до того, как его причины были названы.
  • Неевклидова геометрия (метафизика): Для Введенского «неевклидовой аксиомой» становится конечность человеческого существования. Его философия строится на том, что логика работает только до порога смерти. За этим порогом («Потец», «Элегия») начинается область, где «Бог и время — одно и то же». Введенский строит геометрию, где точка финала (смерть) меняет свойства всех предыдущих прямых. Если Хармс через «цисфинитум» искал выход в вечность через число, то Введенский находит его через обессмысливание самого потока времени.


Николай Заболоцкий: когнитивная оптика материи и метаморфоз

Заболоцкий в рамках этой триады выглядит наименее абсурдным в бытовом смысле, но именно он доводит когнитивный эксперимент до физического предела, исследуя границы материи.

  • Реализм искривленного пространства (быт): В раннем сборнике «Столбцы» Заболоцкий смотрит на советский быт как биолог или патологоанатом. Его Ленинград — это мясная лавка, зоопарк, место гниения плоти. Искривление пространства здесь физиологично: мир деформирован избыточной, агрессивной материальностью.
  • Гёделевский тупик (язык): Заболоцкий ломает не синтаксис, а семантическую иерархию категорий. В его мире субъект и объект постоянно меняются местами из-за физической трансформации. Язык пытается описать отвратительную телесность, но сам становится вязким, «сальным». Это сбой классифицирующей машины: язык не может удержать текучую, постоянно превращающуюся плоть.
  • Неевклидова геометрия (метафизика): Заболоцкий — прямой наследник космической утопии Циолковского и идей пансоматизма. Его лирика — это попытка построить геометрию, где базовой аксиомой является неуничтожимость материи. Человек не исчезает, как у Хармса, и не растворяется во времени, как у Введенского. Он переходит в другое агрегатное состояние: становится камнем, растением, звездной пылью. Это строгая модель мироздания, где смерть — лишь ошибка восприятия, неспособного проследить вектор трансформации вещества.


Даниил Хармс

— Переменная реальности: Пространство и структура

— Тип когнитивного сбоя: Синтаксически безупречный семантический вакуум (гёделевская петля)

-Неевклидова аксиома: Объект определяется отсутствием свойств; «цисфинитум» (логика числа и чуда)


Александр Введенский

— Переменная реальности: Время и причинность

— Тип когнитивного сбоя: Темпоральный коллапс; распад причинно-следственных связей

— Неевклидова аксиома: Конечность бытия меняет свойства всех предшествующих событий; Бог и время едины


Николай Заболоцкий

— Переменная реальности: Материя и телесность

— Тип когнитивного сбоя: Категориальный сбой (субъект/объект); «увязшая» семантика

— Неевклидова аксиома: Неуничтожимость и непрерывная трансформация вещества (пансоматизм)


Часть 3. Когнитивная травма и терапия: зачем человеку мерцающий мир?

Что происходит с сознанием читателя (и самого автора), когда три эти неевклидовы механики соединяются? Переход от когнитивных инструментов к общему результату открывает главную прагматическую цель ОБЭРИУтов: их тексты были не фиксацией безумия, а уникальной терапией.


Эффект «Мерцания» (Когнитивный процессинг)

В когнитивной науке существует понятие бистабильного восприятия — классическим примером служат оптические иллюзии вроде «утки-кролика», где сознание способно видеть либо один, либо другой образ, но никогда оба одновременно. Мир ОБЭРИУтов устроен точно так же: он мерцает между абсолютным бытовым кошмаром и абсолютным метафизическим чудом.

Читатель физически не может зафиксировать сознание в одной точке. Текст Хармса — это одновременно и хроника репрессивного Ленинграда 1930-х годов, и прорыв в вечность. Смерть в поэзии Введенского — это и ужас физической аннигиляции, и финальное слияние с Богом. Это высокочастотное мерцание не дает когнитивной системе «упасть» ни в глухую депрессию исторического отчаяния, ни в пустую, оторванную от жизни фантазию. Оно удерживает мозг в состоянии постоянного продуктивного напряжения, заставляя его обрабатывать реальность на более высоких регистрах.


ОБЭРИУты как системные архитекторы психозащиты

Абсурд ОБЭРИУтов — это не слабость, не инфантилизм и не эскапизм. Это радикальная когнитивная самооборона.

Когда тоталитарная когнитивная среда пытается полностью формализовать человеческую жизнь, язык и даже мышление, превращая общество в предсказуемый исполнительный механизм, у живого сознания остается всего два пути. Первый — сойти с ума, приняв искусственную, навязанную извне логику за норму. Второй — сломать саму линейную логику, лишив ее разрушительной силы.

Вводя свои «неевклидовы аксиомы», обэриуты создавали внутри собственных голов автономные зоны ментального суверенитета. Это был акт отчаянного и трагического мужества. Они выводили себя из-под удара государственной идеологической машины, заявляя: «Ваши правила безупречны, но они производят вакуум. Мы уходим в свои координаты». Да, физически эта машина их уничтожила, но их когнитивный суверенитет остался невзломанным.


Хармс как «анти-LLM»: Вызов эпохе искусственного интеллекта

Современный человек живет в мире, который, казалось бы, победил гёделевский тупик путем тотальной цифровизации. Сегодняшние большие языковые модели (LLM) — это апофеоз той самой «линейной логики консенсуса», доведенной до технологического абсолюта. Нейросети устроены как машины предсказания: они вычисляют наиболее вероятный следующий токен, из-за чего их тексты всегда звучат гладко, правильно и предсказуемо. Иногда они «галлюцинируют» — выдают правдоподобный, но пустой бред.

Хармс и его соратники действуют диаметрально противоположно, выступая как абсолютные «анти-ИИ». Сохраняя идеальный каркас предложения, в точке семантического завершения Хармс подставляет слово или событие с минимальной, стремящейся к нулю вероятностью. Заболоцкий перегружает синтаксис избыточной, «сальной» телесностью материи, в которой вязнет любой алгоритм. Введенский ломает вероятностную сетку причинно-следственных связей во времени.

ОБЭРИУты доказывают: если из идеальной системы убрать живой, неформализуемый человеческий контекст, безупречные правила начинают порождать чудовищ. Именно сегодня, в эпоху цифрового анабиоза и алгоритмического консенсуса, их тексты становятся главными триггерами человеческого в человеке. Они возвращают культуре право на ошибку, на непредсказуемость, на «чудо» и на чистую сингулярность, которую принципиально невозможно просчитать кодом.


Заключение

Проходя через все три когнитивные оптики, мы видим, что ОБЭРИУты были не «литературными хулиганами», а первыми когнитивными хакерами в истории русской культуры. Они взломали старый интерфейс восприятия Нового времени не для того, чтобы уничтожить мир, а для того, чтобы спасти человека от системного обнуления. Их наследие — это не зона гибели культуры, а пространство радикального освобождения языка, доказывающее: человеческое сознание всегда шире любой, даже самой жесткой и страшной системы.

 

P. S. Кинематографический след: Обэриутский код Альфреда Хичкока

Парадокс когнитивного сбоя, описанный ОБЭРИУтами, не был сугубо локальным или исключительно литературным феноменом. Почти одновременно с ленинградскими «когнитивными хакерами», но на другом конце планеты и в рамках иного медиума, схожую механику взлома реальности нащупал Альфред Хичкок. Его фигура возникает здесь не случайно: Хичкок перевел «неевклидову логику» абсурда на универсальный язык кинематографа.

Если сопоставить режиссерский метод Хичкока с когнитивной картой ОБЭРИУ, обнаружатся три глубокие системные скрепы:

  • Математический формализм против хаоса (Гёделевская петля). Подобно Хармсу, который упаковывал абсурд в безупречный, сухой синтаксис, Хичкок был абсолютным визуальным формалистом. Его раскадровки, движение камеры и монтажные склейки выверены с точностью часового механизма. Однако эта идеальная «машина предсказания» запускается лишь для того, чтобы транслировать иррациональный хаос. В фильме «Птицы» природа атакует человека без экологических манифестов, идеологии или логических причин. Это чистый системный сбой, петля, зависшая внутри безупречно смонтированной реальности.
  • Анатомия «Макгаффина» как онтология нуля. Главное сюжетное изобретение Хичкока — «Макгаффин» (секретные документы, ожерелье, шифр), предмет, который запускает действие, но сам по себе не имеет никакого значения и к финалу аннигилирует. Это кинематографический близнец хармсовского «цисфинитума» и его «рыжего человека, у которого ничего не было». Машина сюжета молотит на пике мощности вокруг абсолютной пустоты, доказывая: в искривленном пространстве Нового времени цель действия — лишь иллюзия, а реальность удерживается самой процедурой движения.
  • Саспенс как визуальное «Мерцание». Хичкоковский саспенс работает на той же частоте, что и обэриутский когнитивный процессинг. Зритель намертво зависает в состоянии бистабильного восприятия: кадр транслирует абсолютную бытовую норму (солнечный день, уютная комната), но когнитивная система уже знает о неизбежной катастрофе. Мозг начинает бешено мерцать между безопасным бытом и метафизическим ужасом.

Хичкок, как и ОБЭРИУты, действовал как «анти-ИИ» своего века. Он сознательно ломал «консенсусные токены» предсказуемого голливудского кино — например, хладнокровно убивая главную героиню в первой трети фильма «Психо».

Этот кинематографический параллелизм доказывает: когнитивная самооборона абсурдом — это глобальный модернистский антидот. И текст, и экран в XX веке одинаково стремились к одному: выбить человека из автоматизма линейной логики, чтобы через контролируемый, математически просчитанный шок вернуть ему живое восприятие мерцающего мира.

 

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About