Donate
Prose

Сибусава Тацухико. Спящая химэ

Анна Слащёва08/07/19 09:353.2K🔥

«Ищите Гортензию».

Артюр Рембо

Во времена императора-затворника Го-Сиракава у одного столичного тюнагона была дочь, которую звали Тамана-химэ.

“Тама” в ее имени может означать и драгоценный горный хрусталь, и морской жемчуг. Хоть мальчиков порой сравнивают с хрусталем, нет строгого правила, по которому девочек называют только в честь жемчуга. Но как бы то ни было, Тамана-химэ с самого детства полностью оправдывала свое имя: у нее было круглое, словно жемчужина, изящно очерченное лицо с красивыми чертами, и кожа до прозрачности нежная, напоминавшая оттенком перламутр. Казалось, что это лицо озаряет трепетное и гаснущее при малейшем ветерке пламя свечи. Кто знал, когда погаснет это пламя, которое лучше всего сравнить с жизненным огнем. Химэ не казалась совсем уж нездоровой, но ее красота стала рано вызывать у других смесь восторга и тревоги и, в целом, оставляла печальное впечатление.

Детство Тамана-химэ прошло в огромном особняке на Третьем проспекте и особенно светлым не было. Не прошло и недели со дня ее рождения, как скоропостижно скончалась мать химэ. Воспитывала сироту нанятая отцом кормилица. Но я бы сначала хотел рассказать о матери.

Она происходила из старинного и знатного рода Оти из провинции Иё, чей замок находился на острове Омисима во Внутреннем море. Тюнагон, будучи губернатором провинции, увлекся ей и, после окончания четырехлетнего срока полномочий, увез в столицу, где сделал госпожой Северных покоев. Вместе с красивой внешностью, однозначно достойной такой почести, мать химэ обладала и фамильной гордостью. Словно выросший на юге цветок, пересаженный в северную почву и там зачахший, — к столичному климату привыкнуть она так и не смогла, мучилась от холода, вздыхала о тепле и угасала на глазах. Заваленная снегом столица приводила ее в ужас.

Ей постоянно вспоминались и родное поместье на холме, обдуваемое ветром-сирахаэ, и вид на оживленный порт, покрытый густыми зарослями камфорных деревьев, куда постоянно заходили бесчисленные суда. Там всегда останавливались и корабли посланников ко дворам Суй и Тан, и те, кто возвращался оттуда. “Рыболовные огни кораблей гаснут в водорослях, но в Мисима всегда горят они”, — и действительно, как в этом стихотворении побывавшего на острове Фудзивара-но Сукэмаса, ночью в тех морях всегда, не переставая, горели рыбацкие огни. Может, там мать химэ смогла бы, словно цветок, потихоньку вернуться к жизни.

Да только вот в столице, где все вызывало отвращение, целые дни — вплоть до самой смерти — она проводила во флигеле за закрытыми наглухо шторами-ситоми. Скорее всего, у нее была депрессия. К тому же, после рождения Тамана-химэ у нее открылось кровотечение, которое никак не удавалось остановить. По общепринятому мнению, ее жизнь укоротил невроз, вызванный статусом изгнанницы (exilée), но, с другой стороны, доля правды была и в слухах о том, что с ней случилось после родов. Поговаривали, что на самом деле ее отравили, и сделала это пользовавшаяся когда-то милостями тюнагона некая придворная дама-миясудокоро. Конечно, действие яда должно было распространиться не только на беременную, но и на младенца, которого та носила под сердцем, но то ли миясудокоро ошиблась в ингредиентах, то ли бог судьбы сжалился, не желая видеть во гробе обеих, — но только мать умерла, а Тамана-химэ с трудом выжила. Возможно, и необыкновенная бледность Тамана-химэ, и ее хрупкий, печальный вид были последствиями этого отравления.

  К слову, не одни лишь слухи об отравлении указывали на царившую в семье тюнагона неразбериху. В особняке на Третьем проспекте, где после смерти матери воспитывалась кормилицей Тамана-химэ, жил еще один ребенок — мальчик. Он тоже был из Иё, и говорили, что сластолюбивый тюнагон, в бытность свою губернатором, прижил сына от женщины из той провинции. Иными словами, то был старший, единокровный брат Тамана-химэ.

 Мальчик был старше Тамана-химэ на три года и звался Цумудзимару. Его детское имя официально записывалось иероглифами “кружок” и “волосы”, вместе с суффиксом -мару. Поговаривали, что у этого мальчика на голове было три макушки, поэтому отец дал ему такое странное имя.

 — Надо же, у него три макушки! Наверняка пришибленный. Гляди-ка!

Несмотря на слухи о незаконорожденности Цумудзимару, слуги его не уважали и порой в открытую насмехались над ним. Некоторые даже грубо тыкали пальцами в его детскую прическу-кабуро.

  Бледное, как и у Тамана-химэ, лицо Цумудзимару резко контрастировало с упрямым и своенравным характером. Когда его провоцировали, Цумудзимару было, что называется, “ни палками, ни палочками не ухватить”. Об этом свидетельствует следующий эпизод: в семь лет он вцепился зубами в палец мальчика старше и сильнее его и не отпускал, пока не перегрыз. Вскоре никто больше не смел в открытую говорить о макушках в его присутствии.

К пятнадцати годам распущенность Цумудзимару уже достигла предела. Когда он катался верхом к проституткам-юдзё в опустелый квартал Эгути, это было еще терпимо, поскольку никому не доставляло забот. Но после он стал выискивать марионеточниц-кугуцумэ, которые обычно вились на почтовых станциях, или же танцовщиц-сирабёси с перекрестков, увозил их во флигель своего столичного особняка, и всю ночь напролет они громко шумели, забавляясь чтением сутр, или же громко распевали современные песенки-имаё.

 — Ах, молодой зять, какие цвета, какие узоры будут на ваших одеждах?

Цвет кидзин, цвет ямабуки, голубой в крапинку, а узоры

— тройной листик дубовый, волчки, колеса, узлы из бамбука?

— Ну, молодой зять, пей.

— Чей это молодой зять? Тaмана-химэ? Они похожи.

— Зять, не зять, да только про Цумудзимару так не скажешь. У него прическа как у маленького!

Вскоре из–за неприятностей с женщинами у Цумудзимару появилась слабость к марионеточникам-кугуцуси, и сложно было не заметить, как он их преследует и затем уединяется с ними в флигеле. Скорее всего, после таких встреч Цумудзимару научился игре с волчком-рюго.

Рюго — это разновидность волчка, по форме похожая на песочные часы, обвязанные по центру веревкой, к которой, в свою очередь, привязаны две палочки. При помощи палочек волчок вращают, подбрасывают вверх и ловят. Однажды, когда Цумудзимару играл с рюго во дворе дома, Тамана-химэ с любопытством поглядывала на него из–за бамбуковой шторы, висевшей в боковом флигеле, и едва заметно улыбалась. Она думала про себя, что, раз у Цумудзимару и так на голове несколько круглых макушек, не стоит ему еще и крутить волчок вдобавок. Вдруг за спиной химэ раздались шаги. Она обернулась и увидела в коридоре гневного тюнагона.

— Какой дурак! Лучше бы он поменьше якшался с кугуцу! — выпалил тюнагон, развернулся и ушел. Его спина будто согнулась от тягот, и теперь он казался не столь бодрым, как раньше.

  До достижения четырнадцати лет жизнь Тамана-химэ была монотонной. Унаследовав от матери меланхолический характер, она не знала таких развлечений на открытом воздухе, как сбор трав и цветов или охота за светлячками, да и товарищей по играм у нее не было, поэтому она сидела взаперти. Химэ нравилось играть в сопоставление ракушек, но она ни с кем не соревновалась, лишь вытаскивала из двух ведерок половинки ракушек и хаотично раскладывала их на полу. Когда случайно вытащенные половинки совпадали, ей казалось, будто бы туда попалась человеческая душа. Больше всего химэ нравилось складывать ракушки в ведерки. Согласно традиции, раковины должны были храниться в ведерках, аккуратно уложенные по спирали в разные стороны, при этом одни половинки должны лежать справа, а другие — слева. Она прилежно укладывала их. Такое механическое занятие подходило химэ. Когда все половинки были красиво разложены, они напомнили ей о макушках на голове Цумудзимару.

В заметно постаревшем тюнагоне вдруг проснулся религиозный фанатизм, хотя, возможно, он лишь следовал моде. Вскоре в особняке было построено небольшое, стороной в пять кэн, святилище, посвященное будде Амида, где полюбила затворяться Тамана-химэ.

  На стене святилища висел свиток с изображением сошествия Амиды. Будда и различные боддисатвы парили в облаках над поверхностью воды. Сначала был изображен боддисатва Каннон, почтительно державший обеими руками фиолетовый с золотом пьедестал-рэндай, а за ним был изображен боддисатва Сэйси, который держал над Каннон изголовье-тэнгай. Многочисленные святые в небе встречали недавно умершего подвижника, чтобы препроводить его в Чистую землю. Казалось, что облака быстро плывут по небу, и когда химэ пристально смотрела на них, глаза начинали болеть. Каждый раз, когда не особо богобоязненная химэ в полумраке святилища разглядывала эту картину, у нее в душе появлялся трепет. Она думала: “Ах, вот бы оказаться на этом пьедестале. Как будет хорошо, когда боддисатвы на облаке перенесут меня в Чистую землю…”

Приглядевшись, она рассмотрела на свитке маленьких божеств-тэндо, которые тоже парили в облаках и держали в руках роскошные знамена-хохан. Они выглядели словно монахи-проказники со сжатыми губами. Их лица не могли не напомнить Тамана-химэ лица Цумудзимару. Это было так забавно, что химэ невольно засмеялась. Вдруг она услышала голос:

-- “А, химэ рассмеялась… Химэ смеется!”

Откуда послышались эти слова, кто их сказал? Она удивленно обернулась. Но в святилище никого не было, да и быть не могло. Не показалось ли ей? Наверное показалось. Озадаченная химэ словно во сне обвела взглядом совершенно тихое, пустое святилище, где и в разгар дня было темно и мрачно…

В четырнадцать лет, уже после того, как провели роскошную церемонию надевания моги, химэ вдруг тихо скончалась во сне — словно трепетное пламя свечи, озарявшее ее лицо, задуло ветром. Вплоть до своей кончины химэ была совсем здорова и даже совершила столь редкое для нее паломничество вместе с несколькими служанками в храм Киёмидзу — а уже на следующий день лежала безжизненная, но без малейших признаков болезни, что было очень, очень странно.

Плача, кормилица химэ и прислужницы сняли с нее кимоно, обмыли тело водой с листьями бадьяна и облачили в новые одеяния. Возможно, они были слишком уж пышными, слишком роскошными для нее, эти сшитые специально для церемонии кимоно в китайском стиле с гербами и красной с муаром вышивкой. С материнскими чувствами переодев ее, они воскурили благовония, положили тело в обитый золотой парчой гроб и зажгли у изголовья фонари. В их свете и матово блестящий цвет одежд химэ, и ее роскошные черные волосы, и до прозрачности побледневшая кожа производили такое невероятное впечатление, что у свидетелей дух захватывало.

Через три дня после того, как тюнагону сообщили о смерти дочери, он призвал преподобного монаха с горы Хиэй для чтения поминальной службы. Заглянув в гроб перед чтением сутр, преподобный в удивлении воскликнул, ибо грудь покойной тихонько подымалась и опускалась — химэ дышала. И стало ясно, что она не умерла, но спит глубоким, летаргическим сном и, потеряв сознание, продолжает жить.

Только оказалось, что вывести химэ из летаргии и привести в сознание совсем невозможно. Что ни делали, ничего не помогало. Семь дней и семь ночей химэ, словно на роскошном брачном ложе, возлежала в гробу в святилище будды Амида. И семь дней и семь ночей святилище наполняли голоса монахов, которые читали молитвы и литании. Были там и обряды богу Фудо, и с четками в руках возносились мольбы тысячерукой Каннон. Позвали и заклинателя, который произвел подозрительную церемонию Великого очищения. Но химэ не просыпалась.

Сотни свечей горели вокруг тела. Низко стелились голубые кольца дыма от сжигаемых благовоний. Среди чада виднелось маленькое, невозможно бледное лицо химэ, неподвижное, как у мертвой. Совсем как у мертвой. Химэ, хоть и не умерла, все–таки, строго говоря, и не жила.

Но когда через семь дней и семь ночей стало ясно, что все меры бесполезны, у монаха из Хиэй внезапно случилось божественное озарение, плодом которого стала сумасбродная идея: он предложил водрузить гроб с химэ на особый квадратный паланкин, чтобы его взвалили на плечи шестеро слуг и ходили с ним в паломничество по храмам столицы и других городов.

Так называемое паломничество по тридцати трем западным храмам Каннон стало широко известно среди простого народа уже позднее, в середине эпохи Муромати, а тогда, в аристократическом обществе конца эры Хэйан, особую популярность снискало “Хождение к семи храмам Каннон”. Известно, что сам Минамото-но Ёритомо молился за скорое выздоровление своей дочери, Оохимэ, которая вместе с матерью, Ходзё Масако, посетила семь этих храмов, начиная с Киёмидзу. Единого списка храмов нет, по одной из версий среди “Семи храмов Каннон” были Роккаку-до, Гёкандзи, Киёмидзу-дэра, Рокухарамидзу-дэра, Накаяма-дэра, Кавасаки-дэра и Тёракудзи. Возможно, именно по ним шестеро силачей носили на своих плечах паланкин с гробом Тамана-химэ.

Впрочем, странное донельзя это было паломничество — если бы химэ сама пешком ходила по храмам, но она лежала во гробе, не ведая о том, куда ее несут. Монах с горы Хиэй, которому пришло в голову такое озарение, был явно человеком неординарным.

Вокруг паланкина с телом Тамана-химэ всегда находились вооруженные луками и стрелами стражники. Бывало, за ними, ударяя в гонги, следовали монахи и юродивые из разных земель. Прохожие при виде столь странного шествия удивлялись:

— Что это такое? Какая чудна́я процессия, не так ли?

А кто-то сведущий отвечал:

— Разве вы не знаете? Это дочь тюнагона с Третьего проспекта. Бедняжка взяла и заснула, да так крепко, что лекари до сих пор гадают, жива она или нет.

— Э… Да разве в мире бывает такое?

— И не такие чудеса творятся. Да посмотрите на ее лицо, сквозь щели-то. Спит, как мертвая.

— Спящая химэ…

— И правда, спящая химэ!

Грубые порывы сильного ветра истрепали бамбуковые завесы паланкина, и нежное лицо химэ оказалось выставлено под взгляды любопытствующей толпы. Бывало, внутрь попадали и капли дождя, и даже снег, а плетеная крыша была поломана градом. Когда паломники обошли все посвященные Каннон храмы в Киото, процессия с паланкином двинулась в Оми, в храм Исияма-дэра, затем в храм Хасэдэра в Хацусэ, в Кокава-дэра в Кисю, и даже дошла до Мацуо-дэра в Тину. В то время среди людей уже разошлись слухи о Тамана-химэ, и набожные мужчины и женщины, сочувствуя ей, бросались на колени перед процессией, склоняли головы и даже восхищенно провозглашали молитвы.

Я не собираюсь сентиментально водить пером, рассказывая о заброшенной западной половине столицы, над которой низко висели осенние тучи, ни о поросших густой травой горных тропинках в Оми, по которым несли паланкин с Тамана-химэ. Да и, правду говоря, хорошо, что химэ не ведала о том, что происходило, потому что и носильщики, и свита были не так уж чувствительны: то им приходилось брести на восток, то на запад, и так круглый год, без роздыху, что было очень уж утомительно. Поэтому вне надзора частенько бывало так, что они сговаривались поставить паланкин где-нибудь в сторонке, а сами ложились отдыхать на траву.

Паломничество длилось целых три года, но эффекта, которого ждал монах из Хиэй, так и не было. Тонкие веки химэ так и не дрогнули, а ее изящные, будто из слоновой кости, руки так и не шевельнулись. Ее отец, тюнагон, был крайне раздосадован, все сильнее старел и выживал из ума.

Теперь я должен рассказать о том, что сталось с Цумудзимару.

По неизвестной причине в особняке тюнагона в Сиракава вспыхнул огонь, и в нем погибла куртизанка, которая была любовницей Цумудзимару. Подозрения в поджоге пали на него, и тот сразу же скрылся из столицы. Дальнейшие слухи гласили, что он теперь в Оми и возглавил воровскую шайку в горах Ёкота. Хотя с малых лет Цумудзимару вел себя грубо, но никто из его окружения и подумать не мог, что он опустится до такого, поэтому слухи принимались с недоверием. Да и почему он решил стать разбойником? Возможно, его отношения с кугуцу зашли слишком далеко.

Вряд ли дело было только в этом. Скорее, главная причина была в том, что делало Цумудзимару — Цумудзимару, его raison d’être — макушки. Другими словами, у него развился комплекс, и поэтому ему подсознательно хотелось ходить с детской прической. К слову, кабуро изначально носили и горные аскеты, и эта прическа выражала ретроградное желание оставаться в детстве. Всякие легендарные духи, вроде Ибуки-додзи и Сютэн-додзи, которых оставляли в горах или заточали в храмах, становились преступниками и возглавляли шайки таких же преступников с кабуро на головах. А может, в мире безвременья, царившем в горах, такая прическа была средством прожить это ретроградное желание.

Так, став главой горной воровской шайки, по примеру Ибуки-додзи и Сютэн-додзи, Цумудзимару взял себе имя Тэндзику-додзи.

Но что значит это слово, Тэндзику? Конечно же, оно было связано с марионеточниками, товарищами Цумудзимару. Они владели “ста искусствами”, среди которых было и искусство игры в с волчком, которому научился Цумудзимару. Эти искусства пришли через Тан и Сун с запада Китая. А еще западней была страна Тэндзику, по-иному Индия, но этот тонкий нюанс не стал помехой.

Часто Тэндзику сотоварищи выбирался из своего логова в горах Ёкота, переходил через горы Осака в столицу и устраивал там грабежи. Поскольку шайка занималась воровством, само собой, они устраивали буйства и бесчинства. Однако был один поступок, который больше всего потряс народ и восславил Тэндзику-додзи в веках: похищение Тамана-химэ. В те годы император Го-Сиракава уже умер, и на престол взошел государь Го-Тоба.

В то время свита с паланкином Тамана-химэ двигалась своим ходом в сторону Нисияма, в храм Ёсиминэ в Отоку. Там стояла статуя тысячерукого Каннон в восемь сяку. Где-то районе Нагаока они заблудились в бамбуковых лесах. Из земли торчали многочисленные стебли бамбука, небо пряталось за листьями, но в роще было светло и воздух был чист. К медленно двигавшейся, будто захмелевшей свите, вдруг подъехал Тэндзику-додзи с товарищами. Они поубивали и защитников, и стражников, и монахов и похитили паланкин.

Хотя они оба воспитывались в одном доме, Цумудзимару не питал особых чувств к химэ. Они почти не виделись и не разговаривали друг с другом. И, тем не менее, у него внезапно появилось желание завладеть химэ, спящей в гробу, словно живая кукла. С другой стороны — он был грабителем и, как грабитель, должен был воровать ценности — таков был его промысел. Две причины наложились одна на другую, и в итоге Цумудзимару, ныне — Тэндзику-додзи, украл свою сводную сестру.

Но он что он собирался сделать с ней? Об этом я расскажу потом. Первым делом, что, конечно, удивительно, шайка отправилась в провинцию Иё.

В то время Иё была не такой отдаленной провинцией, как может показаться. Да, она была отделена Внутренним морем, но мы уже говорим о временах войны Гэмпэй, и, когда не было битв, то из столицы часто ходили суда. Известно, что члены семьи Тайра путешествовали в святилище Икицусима в Иё свыше двадцати раз. Примерно за десять лет до похищения химэ произошел уже ставший легендой случай, когда принцесса-монахиня Сикиси-синно, дочь императора Го-Сиракава, была заподозрена в соучастии в заговоре Татибана Канэнака и вместе с двумя фрейлинми — Муцумуси и Судзумуси — отправилась на остров Икутисима в Иё. В общем, и женщина могла бы добраться туда при необходимости.

Тэндзику намеревался перевезти химэ на один из островов Гэйё во Внутреннем море: на остров Осаки-симодзима, который сейчас называется Отё, и, конечно, переправлялся туда на кораблях.

Почему в Иё? Наверное, несмотря на суровый характер, он все же тосковал по земле, от которой был оторван во младенчестве. Оставим этот вопрос и перейдем дальше.

Итак, остров.

За месяц до того вдруг зацвели цветы удумбары, которые цветут раз в три тысячи лет, что наделало много шума. На самом деле это были простые банановые цветы, только Цумудзимару и компания приложили некоторые усилия, и никто не догадался, что это подделка. На теплых островах бананы цветут постоянно, но жителям острова сказали, что это предзнаменование пришествия Будды, и все они были очень рады. За этим магическим трюком последовало нечто куда более грандиозное.

Вскоре на одном из возвышенном мест острова построили святилище-мандалу, а к востоку, метрах в пятидесяти, — святилище грешного мира. На самом деле это были две одинаковые землянки. Между ними перебросили длинный мостик.

— И что это такое будет? Неужели мы будем забавлять народ?

Услышав вопрос, Цумудзимару рассмеялся.

— Верно подмечено. И да, и нет. Здесь — святилище Мандалы, а тут — Чистая Земля. Святилище грешного мира символизирует наш мир. Мостик же — это место, по которому шествует Будда. Мы пройдем по этому мостику, словно Амида и двадцать пять боддисатв, из чистого мира к миру человеческому.

 — И мы будем играть роли боддисатв и Амида?

-- Да.

-- Как интересно. И вы очень умный, раз такое придумали.

-- Не дури-ка! Это придумали мудрые люди древности. Ты человек от веры далекий и вряд ли знаешь, что так было в Киото. Только в столичных храмах сейчас разыграть всех не получится, поэтому показывать будем здесь. Да и кроме того, есть у нас один драгоценный секрет.

Помощник рассмеялся, потирая руки:

-- Драгоценный… Жемчужина, скажем!

-- Да, хорошо сказано. Жемчужина, пусть! Показав эту жемчужину, мы сможем заработать деньги. Много денег. Тут живут одни дурачки, на этом острове. Потратим немного, но окупится все это сторицей!

-- Чем грабить прохожих в Ёкота, лучше уж создать свою секту. Главное — не ошибиться.

Наступил день представления, и товарищи Цумудзимару нарядились в Будд и боддисатв, напялили маски и короны и собрались на вершине холма.

-- Чего ты без маски?

-- Я же тэндо, и так сойдет.

-- Тэндо? Кто это такие?

-- Ну я особо не понимаю, но это, вроде, гоблины, которые живут между миром людей и боддисатв. Да и разве в песенке не поется? Кто читает сутру Лотоса, того тэндо берегут, и пусть делает, что хочет, не боится ничего…

Цумудзимару облачился в яркий красный суйкан, надел мукабаки, взял лук, сел на лошадь золотой масти и отправился в путь. На голове у него было кабуро, а лицо было чуть подкрашено.

По обеим сторонам мостика уже собрались люди, мужчины и женщины всех возрастов, которые ожидали представления.

Цумудзимару запел:

-- Слышите, на востоке

музыка играет,

на зеленых горах

блестят облачка

вот одно уж близко --

созерцайте Будду --

цесаревич в злате.

Птицы поют песни,

ясно в синем небе.

Вскоре сверху посыпались лепестки, все наполнилось пряным ароматом, из храма Мандалы вытащили нити пяти цветов, и разодетые воры в масках будд вынесли и пьедестал-рэнгай, который нес Каннон, и изголовье-тэнгай в руках у Сэйси. Окружив облеченного сиянием Будду, они играли на инструментах и, пританцовывая, шествовали по мосту. С каждым движением ёраку или, как бы мы сейчас сказали, ожерелья на шеях подрагивали. Они играли на струнных инструментах — кото, бива да куго, на духовых — ёкобуэ, сё и хитирики и на барабанах какко, тайко, косицудзуми, кэируко и кэй. Где они нашли инструменты — неясно, но, видимо, это было одно из искусств кугуцу. Мелодия была веселой, бодрой и будоражила зрителей.

Процессия святых медленно передвигалась по мосту. Она была тщательно отрепетирована — никто не делал промахов. По другую сторону мостика было святилище земного мира. Двери были открыты настежь, все приготовления завершены, и там стоял гроб. В нем лежала Тамана-химэ. Чтобы зрители могли хорошо видеть ее лицо, какой-то плотник слегка подправил гроб, чуть наклонив его вперед и по диагонали.

Прошло уже пять лет с того дня, как химэ заснула, но ее лицо, все такое же четырнадцатилетнее, было все так же свежо и бледно. Время, казалось, не было властно над ее телом и не могло испортить его.

Зрители были поражены и, затаив дыхание, смотрели на нее во все глаза. Тут раздался голос Цумудзимару:

-- Смотрите, успокоив дух, на эту деву. Несколько лет она уже спит, но тело ее нетленно, и она будто живая. Эта блаженная молится о вас на небе, в Чистой стране у Амида. Сейчас за тучами, на которых явится Будда, послышится небесная музыка, и явятся святые приветствовать ее!… Если вы хотите во смерти соединиться с Буддой в Чистой земле, воспойте славу Будде десять раз!

Мужчина, одетый Каннон, подошел к гробу химэ и почтительно преподнес предназначенный для нее пьедестал.

И тут случилось нечто непредвиденное.

Лежавшая с закрытыми глазами химэ радостно рассмеялась. Сидевший на лошади Цумудзимару от удивления откинулся назад и невольно произнес:

-- А, химэ рассмеялась… Химэ смеется!

 

Химэ находилась в состоянии похожей на ночь летаргии, и ее сны напоминали сны глубоководной рыбы. Нет, она не знала, где сон и где реальность, и она сознавала только, что сидит, созерцая картину, в святилище Амиды. В том святилище, которое построил ее отец-тюнагон, где висел свиток с пришествием Будды. Химэ некоторое время смотрела на свою любимую картину.

Пока она смотрела, что-то перевернулось в ее сознании, и химэ показалось, что она сама находится среди этой картины. Перед ее глазами были будды, которые держали эти подставки.

Странно. Я же не умерла, но почему меня встречают Амида и боддисатвы? Может быть, я уже мертва, но не заметила этого? Или, может, я жива, но могу перемещаться между этим и тем мирами? Говорили, что давным-давно в храме Хасэ жил преподобный Токудо или как его там звали. Однажды под взволнованными взглядами учеников он заснул и совершил путешествие на тот свет, а потом смеялся, когда рассказывал об этом. Неужели я тоже теперь как он? Странно.

 

Неожиданный смех химэ оказал ошеломительный успех. Наивные жители острова были тронуты и, проливая слезы, отдавали все деньги. Рассказы о пришествии Будды все ширились, и через несколько дней вокруг Цумудзимару уже сложилась секта.

 Чем он занимался, этот новый вероучитель? Слепые, глухие и парализованные бросали монеты и просили вылечить. Цумудзимару сходил с лошади, дотрагивался до больного места или же изрекал что-то глубокомысленное, и те вылечивались сразу же. Говорят, он даже лечил парализованных и хромых, наступая на них. Нет, конечно, учителем он был суровым, но люди с острова снимали с себя одежду, дарили ему мечи и отдавали все, что имели, — скорее всего, потому, что они видели какие-то чудеса, которые творил этот учитель — или же проходимец. Они считали, что в нем воплощение божественной силы. Вскоре жители не только Отё, но и близлежащих островов Внутреннего моря, и даже дальней провинции Сануки приходили к нему. План воплотился в жизнь.

Забавно, но Цумудзимару опять сменил имя. Во времена нахождения в шайке он прозывался Тэндзику-додзи. Но, став учителем, он сменил имя на Тэндзику-кадзя. Конечно, не стоит и говорить, что такая смена имен свидетельствовала о том, что Цумудзимару прошел обряд взросления.

  Разница между додзи и кадзя состоит в церемонии взросления. Иными словами, это разница между теми, кто носил кабуро, и теми, кто укладывал волосы по-взрослому. В Лунь Юй написано: “В конце весны, в третьем месяце, когда все уже носят легкие одежды, в компании пяти-шести юношей (кадзя) и шести-семи отроков (додзи) [я бы хотел] искупаться в водах реки И, испытать силу ветра у алтаря дождя и, распевая песни, возвратиться”, и это различие было сделано намеренно. Кудзиро-кадзя, Кисо-кадзя, Канай-кадзя и Сарумэн-кадзя — все они только достигли совершеннолетия. В “Повести о доме Тайра” преподобный Монгаку называет молодого императора Го-Тоба “юным любителем клюшки”, подчеркивая его незрелость. И Цумудзимару, как и другие кадзя, подвязал свои подстриженные в кабуро волосы и завязал их фиолетовым шнурком, словно взрослый. Так проходило превращение из отрока в юношу. Другой вопрос, зачем он это сделал?

Скорее всего, главным мотивом было избавление Цумудзимару от ретроградного желания, которое связывало его и мешало стать взрослым. Но неизвестно, что стало поворотным моментом избавления. Может, запросто творя чудеса, он понял, что быть додзя для духовного учителя не совсем уместно. Может, он стыдился того, что был уже слишком взрослый для звания додзя. Может, он был робок и понял, что настало время взрослеть. Однако, с другой стороны, странно, что, заполучив Тамана-химэ, он не стал взрослым.

Вероятно, раздавшийся среди глубокого сна невинный смех четырнадцатилетней девочки выбил Цумудзимару из колеи.

Если подумать над этим, уж не было ли у него навязчивого желания или подсознательной идеи, что если он не свяжет себя брачными клятвами с Тамана-химэ, то не сможет стать взрослым, которая подгоняла его? Смолоду он находился среди марионеточников, которые в насмешку пели песни про “молодого зятя” — будто брак его с химэ был делом предрешенным, и теперь и Цумудзимару казалось, что так и будет.

В любом случае Цумудзимару никогда до этого не испытывал фрустрации и чувствовал, что весь престиж положения отрока-додзи куда-то исчез. Больше у него не было никаких выгод от данного положения. Не случись этого, он не стал бы менять себе имя. И вор, и лжеучитель — он бессознательно понимал, что настает время платить по счетам.

Так Тэндзику-кадзя и появился на страницах истории, словно глубинная рыба, страдавшая на дне от нехватки кислорода, всплыла на поверхность, шлепая ртом. Его вытянул опытный рыбак, поэт Фудзивара Садаиэ, обласканный императором Го-Тоба во дворце Сэнто. Время менялось, и император уже затворился.

В “Дневнике полной луны”, в записи за 1207 год, 18 день 4-й луны написано:

— Говорят, в провинции Иё поймали безумца по имени Тэндзику. Вскоре его должны привезти в столицу. Может, император даст ему аудиенцию. Слышал, что он посланник богов и творил чудеса в той провинции.

В записи за 29 число:

 — Путешествие Тэндзику заняло время. Он должен был предстать перед императором. Присутствовал кокуси. Когда он вышел, все записали. Запечатали в ящике и оставили. На следующий день Тэндзикумару допросили. В миг ока устроили “наступание”. Слуги Камо Нобухиса вытащили его из дома. Все столпились и хотели посмотреть. Как я потом слышал, его арестовали.

Вместе с восемью десятками последователей Тэндзику был схвачен на острове Отё и, по приказу императора Го-Тоба, препровожден в столицу. Слухи о его деятельности по сбору последователей, проповеди хорошего и дурного и введению в соблазн людей были внимательно изучены. По одной из версий, Тэндзику-кадзя называл себя принцем, что вполне могло иметь место. Это объясняет и его заключение в кандалы, и то, что Садаиэ называет его безумцем.

Интересно, что Садаиэ, не зная намерений нашего героя, вдруг называет его Тэндзикумару. Этот суффикс встречается в детских именах вроде Усигокумару или Исидомару, а также в именах разбойников Тадзёмару и Тёфукумару. Конечно, Садаиэ использовал этот суффикс во втором значении, но нам кажется, что он объединил в себе оба. Как бы себя чувствовал Цумудзимару, если бы прочел его дневник? Ведь Садаиэ просто хотел выразить презрение.

После того, как Тэндзику-кандя препроводили в столицу, как указано в “Дневнике Полной Луны”, в храме Синсэнэн состоялась ауденция с императором Го-Тоба.

— Говорят, у тебя есть сила совершать чудеса, ты можешь ходить по воде и летать по воздуху, так покажи-ка в этом пруду.

Таков был приказ, и ничего не оставалось делать Тэндзику, кроме как ходить по воде, но он упал и чуть не утонул. Хоть он и родился на острове, но с малых лет жил в столице и потому плавать не умел. Император Го-Тоба и придворные чуть не надорвали животы от смеха.

— Что же, Тэндзику-кадзя, говорят, ты в Иё мог легко прокатиться на лошади! Посмотрим, как ты обуздаешь эту лошадь-агари!

Агари — это лошади с буйным характером, которые часто встают на дыбы. Тэндзику не смог бы ее оседлать. В Иё он катался на небольшом пони. Он был бессилен и упал с лошади.

— Что же ты так, Тэндзику-кадзя? Ты хвалился своей силой, мы слышали, а ну-ка сразись с Камо-но Йосихиса, священником.

Конечно, голый до пояса Йосихиса без усилий сбросил в пруд Тэндзику-кадзя. Снова мокрый, он выполз из пруда, и его окружили для веселья лучники, выпускавшие свистящие стрелы. Тэндзику-кадзя били руками и пинали ногами. В “Дневниках полной луны” встречается слово “наступание”. По всей видимости, ему пришлось пройти сквозь страшные муки.

Как когда-то на острове Иё Тэндзику-кадзя вылечил парализованного, наступив на него, так и теперь к нему применяли этот варварский метод лечения.

Наконец, по приказу императора Го-Тоба Тэндзику-кадзя посадили в тюрьму. Он упал духом и много печалился. Теперь оставим его в тюрьме и снова вернемся к Тамана-химэ.

В “Дневнике полной луны” ничего не говорится о том, что, когда Тэндзику-кадзя арестовали, паланкин с телом Тамана-химэ снова обнаружили в лесах Нагаока. Нашел его местный бамбукосек. Все осталось, как и прежде, — и паланкин был тот же, и гроб, и одежда, и прекрасное спящее лицо химэ. Возможно, по тайному приказу Тэндзику-кадзя, гроб с химэ был сплавлен на лодке слугами до столицы и водружен в то же самое место, откуда его когда-то украли.

Но теперь те, кто видел гроб с телом химэ, не могли не удержаться от чувства ужаса и отвращения. Ибо и утиги, и мо, и китайские одеяния с полами из серебряной парчи, и даже сам гроб были покрыты алой, уже засохшей кровью.

Когда пропитанные кровью рукава приподняли, то увидели, что у химэ не было ни левой, ни правой кисти рук. Будто бы кто-то их обгрыз — запястья были покрыты густой черной свернувшейся сукровицей. Будь она христианской мученицей, цвет крови можно было бы сравнить с цветом сердолика.

Поначалу думали, не шайка ли Тэндзику-кадзя отрезала кисти рук химэ. Но, присмотревшись, увидели, что края ран были не ровными, а наоборот, носили на себе следы клыков какого-то животного. Похоже, когда химэ находилась в бамбуковой роще, дикие звери, что по ночам набегают в деревни у подножия горы Нисияма, отгрызли ей кисти рук. После того, как ее нашел бамбукосек, люди, пораженные такой жестокостью, плакали.

Но даже когда из тела бледной и малокровной химэ вытекло так много крови — столько, что люди думали, сколько ее у нее осталось — она не умерла. Она все так же тихо жила и все так же тихо дышала. Только стала еще бледнее и еще прозрачнее, и блеск ее лица будто бы стал чище.

Только теперь она не смогла бы играть в свою когда-то любимую игру с раскладыванием ракушек так, как в четырнадцать лет. Даже если бы она проснулась, она не смогла бы их раскладывать красивыми спиралями в ведерках.

С химэ сняли пропитанные кровью одежды, а затем одели в точно такие же кимоно в китайском стиле с гербами и красной с муаром вышивкой. Затем новый гроб с ее телом водрузили в родовом храме тюнагона на берегу реки Уда. К слову, тюнагон уже довольно давно покинул этот мир, столичный особняк опустел, и никто о нем не заботится. Умер и преподобный монах с горы Хиэй, а кормилица, которая заботилась о маленькой химэ, при виде обгрызенных рук не вынесла шока и сразу же скончалась.

В полумраке храма в Уда так и обитала Тамана-химэ. Все родные поумирали, и только прислужник, не имевший с ней никаких родственных связей, иногда заходил ее проведать. Для молодого прислужника лицо четырнадцатилетней химэ было очень соблазнительным, и, когда он видел химэ, по ночам ему стали сниться женщины в непристойных позах.

Так проходили месяцы и годы, и мир потихоньку менялся.

Был убит Минамото-но Санэтомо, сгинул клан Минамото, и страной стали править Ходзё. Принявший монашество император Го-Тоба был сослан на Оки-но-сима и уже окончил там свои дни. В те времена монгольские завоеватели уже появились на Кюсю, что пощекотало нервы правительству, но с запада пожаловала кара.

И вот уже и среди стариков не осталось тех, кто знал бы хоть что-то о Тамана-химэ. Говорили, конечно, что вот, была когда-то давным-давно химэ, которая возьми и засни сном, похожим на смерть, отец так переволновался, а один преподобный монах предложил устроить паломничество по храмам с ее телом вокруг столицы… И вроде была она красивая, но и судьба у нее не сложилась, и все прохожие хотели хоть одним глазком взглянуть на нее. Но все эти разговоры рассказывали старики, а молодые хоть и слушали, но не верили, считая это всего лишь сказкой.

В родовом храме тюнагона в Уда менялись настоятели — и все они, хоть и заботились о химэ, но об истории не говорили, и постепенно стали считать это бременем. Причин ее беречь не было, да и род тюнагона пресекся, и стала главной боковая линия, не имевшая отношения к химэ. А потом стали ходить нехорошие слухи.

В те времена было много жутких историй о духах и чудесах, и вот появилась еще одна, хоть сама по себе и не страшная. Говорили, что химэ просыпается по ночам, раскрывает свои большие глаза, поднимается из гроба, ходит по храму, словно призрак и забредает к молодым послушникам в зал самадхи. Вот и такие, совсем глупые и несуразные слухи стали ходить о ней и, хоть это была неправда, доставляли храму лишние заботы.

 Но на самом деле в уголке храма, в гробу, с которого никто годами не смахивал пыль, спала никем не виданная, никому не знакомая девушка — но, когда об этом рассказывали, все покрывались гусиной кожей. Храму это ничего, кроме тягот, доставить не могло.

Но и закопать в землю еще живую химэ было нельзя. Да, хоть она и была в состоянии глубокой летаргии, как можно было похоронить девушку, которая подавала еще признаки жизни?

И монахам пришла в голову идея. Было решено гроб с химэ водрузить на лодку и сплавить по реке Удагава, чтобы избавиться от всяческой ответственности.

Безлунной ночью несколько монахов подняли гроб с химэ и вынесли его на отлогий берег реки. Там его водрузили на лодку, украшенную белыми цветами асэби, милостиво пропели хвалу Будде и столкнули вниз по реке. Лодка поначалу будто не хотела отправляться в путь и подрейфовала в тростниках, но затем набрала силу и проследовала дальше.

Вскоре лодка пропала ночью. Но еще долго монахи с тревогой всматривались в речные воды.

-- Вот и сплавили!

Наверняка это был истинный мотив настоятеля. Вернувшись, он, словно пытаясь заткнуть голос совести, запел перед святилищем сутры будде Амида. Однако давайте оставим его так, как есть. Лучше проследим за курсом маленького судна.

Когда химэ носили в паланкине, то ее окружали многочисленные благочестивые мужчины и женщины, которые испытывали к ней сострадание и пели песни Будде. Сейчас же она плыла совершенно одна по поверхности воды. Никто не видел судно. Никто и не мог видеть ее путешествие.

Лодка плыла и плыла по поверхности реки сквозь туманы, сквозь тростниковые заросли, сквозь дожди, сквозь неспокойные воды, но не тонула и лишь медленно двигалась.

Это было путешествие по воде и сквозь воду. Лодка будто сама стала частью воды. Если бы химэ пришла в себя, ей бы казалось, что она движется в туманной дымке по бескрайнему океану.

Но, как бы то ни было, лодка, словно заведенная, продолжала течение. Ее нос крутился, словно веретено-цуму, и, постепенно набирая скорость, она скользила по воде.

В Ямадзаки, у места, где сливаются реки Кацура, Уда и Кидзу, стояла за покосившимся глиняными стенами обветшалого храма небольшая хижина.

Там одиноко жил чуть желтоватый лицом, почти восьмидесятилетний паломник с запавшими глазами, в которых иногда блестели огоньки. Где он родился и какое прошлое у него было, никто не знал. Говорили, что он убийца или сбежал из тюрьмы. Было известно только, что пятьдесят лет назад, когда у храма еще был настоятель, тот спас паломника и взял в ученики.

Хоть много есть историй, как бывшие развратники и преступники вдруг в середине жизни становятся благочестивыми буддистами, случай паломника был немного другой, ибо весь остаток своей жизни он посвятил искусству созерцания. Среди них было главным искусство созерцания воды, описанное вторым из шестнадцати в «Сутре созерцания Будды Бесконечной Жизни». Паломник столько практиковался, что вскоре достиг совершенства.

Но я не знаток буддизма и вместе с Танидзаки Дзюнъитиро, который в “Матери Сигэмото” описал “созерцание нечистоты”, испытываю затруднения, когда меня просят описать “созерцание воды”. В словаре только и написано, что “созерцание воды” — это способ увидеть образ ляпис-лазури в Чистой земле путем представления чистого отражения воды и льда. Под образом ляпис-лазури имеется в виду плоская и чистая поверхность Чистой земли, сделанная из лазуритового зеркала.

Как-то днем паломник подозвал двух дхармапал. Как обычно, он не знал, где они, но стоило только подозвать их, и они сразу появлялись, поэтому и получили прозвище «дхармапал». По какой-то причине они всегда делали все вдвоем. Одному из них он передал чашу:

— Весельчак, пойди к реке и наполни сосуд водой.

— Да, конечно.

Обернувшись ко второму, он сказал:

— А ты, Молчун, постой-ка тут, пока Весельчак не вернется, и покажи-ка мне игру с рюко. А то я-то ослабел, ты знаешь.

— Да, — немногословно ответил Молчун.

Когда Весельчак ушел, взяв сосуд, Молчун уже играл с волчком.

Сначала он раскрутил волчок на земле, потом взялся за палочки и начал раскачивать волчок, все быстрее и быстрее. От силы инерции он поднялся с поверхности земли, держась лишь на нитке. С криками “Ха!” Молчун продолжал крутить, и волчок взлетал в воздух. Только он стремился вниз, Молчун раскручивал нитку дальше. Так он играл с волчком.

 — Как?

— Восхитительно. Очень умело. Словно я в молодые годы. Я умру, но искусство смог передать тебе. Как интересно передается человеческое искусство другим людям.

Он говорил спокойно, без малейшей сентиментальности, свойственной прошлому, и довольно смотрел, как Молчун играется с волчком.

Вот вернулся Весельчак и важно поставил чашку на стол. Вода была для созерцания учителя, и поэтому небрежности тут нельзя было допустить.

— Учитель, я принес воду.

— Спасибо. Оба, поднимитесь-ка сюда.

Оба благоговейно уселись, подобрав колени, и паломник церемонно заговорил:

— Я уже старый и чувствую, осталось мне немного. Возможно, сегодня ночью мой конец. Неважно, когда я умру, всегда так говорил, но лишь одно сожаление у меня — не могу я никому передать свое искусство созерцания. Раньше я не хотел брать учеников. Вы оба — оборотни, и искусство созерцания вам недоступно. Оттого я вас ему не научил. Однако, вы еще успеете увидеть, как я созерцаю. Поэтому мне бы хотелось, чтобы перед смертью вы еще раз взглянули на меня. Завтра утром жду вас тут.

Оба договорились прийти утром и с поклонами покинули хижину.

Оставшись один, паломник сначала затворил двери и сёдзи, а потом вылил принесенную Весельчаком воду на татами. Прираскрыв сёдзи, он выбросил сосуд. Затем он прямо уселся посреди комнаты и, закрыв глаза, начал созерцать.

Пусть из–за старости ему уже не хватало физической энергии играть с волчком, но недостатка в психической энергии, нужной, чтобы вызывать образы, он не знал. Ее концентрация и есть главное условие для созерцания.

Прошло несколько часов. Ноги паломника, продолжавшего сидеть в той же позе, растворились в воде. В хижине ее стало больше.

Постепенно живот, потом грудь, потом руки и кисти рук превратились в воду. Сложнее всего было растворить голову, что всегда доставляло порядочно мучений и занимало очень много времени. Но вскоре и голова растаяла, как кусочек сахара в чашке чая.

Теперь паломник был чистым духом, чистым сознанием. Все его тело растворилось, растеклось, стало водой, и только сознание его где-то бодрствовало. Не знаю, как это лучше описать — он и сам был водой, и созерцал воду.

И в комнате уже плескалась вода. Она толкалась волнами о стены и сёдзи хижины, которая вскоре тоже растворилась и стала водой для внешнего мира.

Но в сознании паломника не было ни себя, ни внешнего мира, но лишь одна бескрайняя водная гладь. Так длилось много часов.

Вскоре он увидел, что вдали появилась маленькая черная точка. А, что это, подумал он. Точка увеличивалась, росла, и он наконец-то смог разглядеть, что это было веретено. Оно все приближалось к паломнику.

Его сознание скорчилось от боли. Конечно, если бы у него было лицо, вернее было бы написать, что его лицо скорчилось от боли.

Веретено оказалось маленькой лодкой. В ней была Тамана-химэ.

Вода, которую принес Весельчак, оказалась из реки Уда.

Лицо Тамана-химэ было таким же неизменно прекрасным и благородным, как пять — нет, шесть десятков лет назад. Бледное до прозрачности, молодое, с кожей, похожей на перламутр. Четырнадцатилетняя химэ не состарилась. Возможно, в вечности не старятся.

Паломник… нет, теперь лучше называть его Тэндзику-кадзя. Тэндзику-кадзя вспомнил, что у него желтое, уродливое от старости лицо, и застыдился. Он стыдился своей молодости.

Его сознание плакало. Конечно, если бы у него были глаза, вернее было бы написать, что из глаз у него потекли слезы.

Если бы он увидел, что собаки обгрызли руки химэ, он бы заплакал еще сильней, но, к счастью, рукава прикрывали их. Тэндзику-кадзя стал водой, слезами, и плакать сильнее уже было невозможно.

Это было последнее созерцание паломника.

Наутро, когда Весельчак и Молчун пришли к хижине, они не увидели внутри ни капли воды. Старый паломник прямо сидел в своей комнате. Он умер от горя. Рядом с ним лежало веретено. Тамана-химэ тоже нигде не было.

Отчего умер паломник? Кажется, я могу предоставить простое объяснение.

Многим известна история из «Сэндзюсё» о монахе Эсине. Когда он созерцал воду на берегу реки Ёкава, к нему случайно вошел Ясусигэ-но Ясутанэ. Комната была полна воды, но монаха нигде не было. Ясутанэ удивился и думал зайти попозже, но вдруг взял изголовье и бросил его в воду. Тело Эсина пронзила боль. Когда Ясутанэ снова вернулся, он увидел, что монах все еще созерцает воду, а изголовье плавает на поверхности. Когда он его взял, боль Эсина исчезла. Возможно, и маленькое веретено оказалось фатальным для старого паломника, и потому он умер.

Читатель может спросить, а откуда появилось веретено?

Я уже ответил на этот вопрос: в японском слова “веретено” (“цуму”) и макушка (“цумудзи”) имеют одинаковое происхождение.

Nick Yan
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About