Donate
Breakfast

Дуракаваляние умных

Nestor Pilawski18/04/15 13:485.4K🔥

Делить людей на умных и тупых наивно и недостаточно. Умные люди бывают остроумными и тупоумными. Но тупоумные вместе с просто тупыми составляют лагерь тупых, противоположный лагерю остроумных. То есть, если вы умны, но умны тупо, то вы вовсе не противостоите тупоумным, вы как раз вместе и заодно с ними.

Большинство умных людей умны именно по-тупому. И, конечно, эти тупоумники (или, выражаясь привычным словом, тупоумки), которые вдобавок ко всему, как правило, невероятно претенциозны и очень серьёзны, раздражают куда больше просто глупых, тем более, глупеньких людей. Глупенькие вообще хороши, тем более, что остроумные люди среди умных почти никогда не попадаются, а, встречаются, в основном, среди глупеньких. Эталоном глупенького остроумия можно назвать Марию Антуанетту, которая гордилась тем, что не прочла ни одной книжки, — как известно, она сумела не только прекрасно прожить, но и красиво умереть, а уж её знаменитая фраза про пирожные, вписанная в королевские обстоятельства, стоит всего Вольтера целиком.

И, всё-таки, нет-нет, но и среди умных попадаются остроумные — тем ценнее эти исключения, которых никакой ум не заставил отупеть. Отыскать их, потратив на это, между прочим, немало сил, можно в истории мировой философии и литературы. Среди мыслителей их, правда, меньше, а, начиная с Сократа, они вообще практически не встречаются (остроумие в философии возрождается только с Ницше), так что историю философии можно рассмотреть как борьбу остроумия с тупоумием, причем последнего здесь значительно больше, оно практически полностью определяет так называемую классическую эпоху. К редким остроумным мыслителям Нового времени я бы однозначно отнес только арбитра куртуазности Антуана де Ривароля (которому хватило ума и лени почти ничего не написать, а, что написать, то не дописать) да иезуитского теолога Луиса де Молина, предложившего христианскому миру, наконец, изящную жизненную доктрину, разумеется, тут же заклёванную бессердечными людьми, лишенными вкуса и чутья.

Еще несколько европейских мыслителей выказали некоторое количество остроумия, хотя они едва ли смогли бы соперничать с античными стоиками и софистами. Ну, например, Бенедикт Спиноза, который, между прочим, предложил заменить надежду, дело гиблое и глупое, душевной радостью, уже по той простой причине, что к душе не имеет отношения ничего, кроме постижения единичной сущности тела под формой вечности и существующих вещей посредством общих понятий и согласно вечным связностям, задающим этим вещам сочетания и распад в существовании: в этом можно уловить и гибкость мышления, и остроумный тон. Тем более, что некоторую нехватку игривости в своей философии Спиноза компенсировал делами житейскими, «выделывал ногами кренделя», как сказал о нём чеховский герой. Например, известно, что Спиноза ловил пауков и заставлял их драться друг с другом, или же кидал мух в паутину и получал такое удовольствие от этой битвы, что порой закатывался от смеха. А ведь Спиноза известен своими умозаключениями против мрачных состояний, пассивных страстей и негативных аффектов. В этой истории с пауками можно уловить намек который посылает Спиноза: с пассивными страстями, и даже с раскаянием, которое, в целом-то справедливо Спиноза относит к чувствам идиотов, при должном подходе тоже можно как-то интересно поиграть. Впрочем, вероятнее всего, Спиноза не раскаивался в своей мрачной потехе над насекомыми: подозреваю, что он просто дурачился — и над паутиной, и над своими рукописями.

А дурачился он, поскольку в мире действует одна непреложная истина: или ты умеешь дурачиться, или ты дурак. Умным людям дурачиться ещё сложнее, чем глупым, поэтому большинство из них дураки. Маркиза де Мертей из «Опасных связей» заметила это ещё в XVIII веке, когда интеллектуалы только-только народились. Глядя на наших любителей культуры, кино, театра, поэзии, науки, мышления etc., приходится констатировать, что с тех пор всё стало только хуже: чем больше умных, тем больше дураков. Так дурачится само бытие.

О том, что бытие, по крайней мере антропологическое бытие, дурачится, тугодумная мировая мысль заподозрила не так давно: для этого ей потребовалось пережить настоящее комическое приключение — долго стремиться к Просвещению, положить на его алтарь немало времени и жизней, чтобы потом зайти в тупик и выяснить, что Просвещение никого ни в чем не просветило, а в культе разума полезным было лишь то, что привело разум к упразднению этого самого культа (а кое-где и наоборот, культ упразднил разум). Ко времени этого прозрения, как известно, «бог умер» (от смеха?), и теологам уже не пришлось воспользоваться новым открытием, занявшейся на духовном горизонте стихией хаоса — а ведь она могла бы здорово оживить религиозную жизнь в свое время. Ну, вот, например, представьте, что фраза Ролана Барта "…знать, что написанное мною никогда не заставит любимого полюбить меня, что письмо ничего не возмещает, ничего не сублимирует, что оно как раз там, где тебя нет, — это и есть начало письма" распространяется не только на взаимоотношения людей, но и на понимание божественной любви, логоса. Сразу становится понятно, почему «в начале было Слово»: да, потому что бог не уступает французским интеллектуалам как в изяществе, так и в том, что люди серьезные именуют безответственностью.

Филипп де Вандом, Великий Приор Мальтийского ордена во Франции
Филипп де Вандом, Великий Приор Мальтийского ордена во Франции

Франции в истории прекрасного принадлежит особая роль, с этим спорить, наверное, никто не станет. Юнгер, человек с хорошим вкусом, считал XVIII век, в котором тон задавал галантный Париж, вершиной в истории развития человеческого духа. Я с ним совершенно согласен: правильная экономика — это когда праздничная прическа может стоить дороже поместья, а правильная политика — это когда вместо доктрин и учений властвует стиль, который делит историю на эпохи, названные красивыми именами фавориток и куртизанок, а не безвкусными терминами типа «социал-демократия» или «олигархат». На исходе галантного века умному и остроумному Риваролю было не трудно прозреть обреченность идеалов Просвещения, которые, хотя и определяли во многом культуру того времени, сами погубили её в кровавом кошмаре буржуазной революции. Он чиркнул об этом пару строк, оставив «длинноты» тем умникам, которые поймут всё уже постфактум, в XX веке, например, Лиотару, самому яростному критику Просвещения и модерна, который, как считается, разбивает их в пух и прах, а сам, меж тем, мыслит мир — как столкновение языковых игр (то есть так, словно он не выходил из этого самого просвещенческого салона, где родилась, развилась, а со временем всё собой затмила культура болтовни и остроумия) и предлагает дискурс по сохранению разнородных игр — как единственный правильный, властный и господствующий (эдакое достоинство смотрителя экзотического зверинца), чем уж явно продолжает линию модерна, якобы им разгромленную и порушенную. В случае Лиотара мы имеем примерно такое же остроумное вторжение жизненного посыла, интрузию колкого бытия, как в случае с Чарльзом Дарвином, интеллект которого заставил его стать фигурантом анекдота: умный человек, внешне сильно похожий на обезьяну, обосновывает научную теорию о происхождении людей от приматов. Правда, больше, чем на обезьяну, сэр Дарвин, по-моему, похож на Льва Толстого, который, в свою очередь, судя по его сочинениям, действительно представляет определенный интерес в области ранней эволюции человека и зарождения примитивного сознания.

Но вернемся к нашим французам. Конечно, теперь всё не так здорово и красиво, как при Бурбонах, но, тем не менее, французский дух убить никому не удалось, а после Второй мировой войны он и вовсе занял главенствующие позиции в интеллектуальном мире. Помнится, фельдмаршал Кейтель, когда пришел подписывать капитуляцию Рейха и увидел, кроме советского, британского, американского ещё и французский флаг, а среди присутствовавших на церемонии лиц офицеров во французской военной форме, не смог сдержать удивления: «Как? И они тоже нас победили?». Нисколько не хочу умалять памяти Жана Мулена и других героев Сопротивления, но чего греха таить: им действительно было страшно далеко до белорусских партизан, да и действовать приходилось в стране, которая, кажется, почти что полностью приняла оккупацию и продолжила мирно, исправно, гламурно функционировать в режиме таковой: Коко Шанель крутила романы с эсэсовским руководством, лауреат Гонкуровской премии Альфонс де Шатобриан пил чай с Гитлером, Арто посвятил фюреру мистический трактат, и даже некоторые евреи-гомосексуалисты, такие как секретарь Андре Жида Морис Закс, сотрудничали с гестапо. В сравнении с другими странами Европы Франция отделалась малой кровью, а потом практически целая, румяная, сильная страна, сменив Виши на де Голля, словно наряд по сезону, приняла капитуляцию Германии и принялась за строительство нового мира. Некоторые, конечно, искренне скучали по старым временам (например, писатель Поль Леото, заметивший: «Во время оккупации можно было хотя бы дорогу спокойно перейти!»), но большинство просто продолжили наслаждаться жизнью (кстати, коллаборационизм — это единственный остроумный момент в жизни Сартра, правда, потом его тайно ела совесть, что, в сочетании с некоторой тупоумностью, очень плохо повлияло на его творчество). И вот тут надо бы сказать фельдмаршалу Кейтелю: французы действительно победили нацистов, победили, во многом чужими руками, а потому победили ещё больше, чем кто-либо другой. Можно сколько угодно обвинять французов в том, что «всю войну они валяли дурака», как это любят делать российские победопоклонники, но они остались целыми и довольными, явились строить послевоенный мир со своими здоровыми и сильными ресурсами, и, что самое интересное, они не могли не одержать победы. Всё это, конечно, выгодно отличает французов тех времён от белорусских партизан, и являет собой пример остроумного решения больших жизненных вопросов, которые приносит война.

Не случайно, что с вторжением свежего хаоса, с вторжением «веселой науки» в обрюзгшую человеческую мысль — лидирующие позиции в философии у немцев перехватили французы. Те среди сумрачных немцев, которые были умными, но не были тупоумками (например, Ницше и Юнгер), изначально симпатизировали «острому галльскому смыслу» и возлагали на него немало надежд. Впрочем, возможно, дело не только в национальном духе: кто знает, может быть, и немцы бы осуществили ситуационисткую революцию 60-х, если бы они не были так сильно заняты насущными делами после разгрома своей страны и если бы серьезность не помешала им начать общаться на равных с обитателями клиник для душевнобольных. Когда читаешь раннего Фуко, понимаешь, что многими своими открытиями он (и не только он) обязан беседам с французскими сумасшедшими, которые не только подспудно инспирировали антипсихиатрию и шизоанализ, но и, словно осененные бежавшей в безумие от «торжества разума» культурой Ривароля и де Бьевра, вдохновляли своих исследователей настоящим искусством дискурса. Приведу в качестве примера философский диалог психиатра и сумасшедшей гражданки, которая утратила самоидентификацию, из одной лекции Фуко (лично мне это показалось самым ярким моментом всей лекции):

"- Какие эти невидимки, о которых вы говорите?
— Маленькие, неосязаемые, бесформенные.
— Как они одеты?
— В блузы.
— На каком языке они говорят?
— По-французски. Если бы они говорили на другом языке, моя личность их не понимала бы.
— Вы уверены, что видите их?
— Ну, конечно, моя личность их видит, но метафизически, в незримости; разумеется, не материально, поскольку в этом случае они бы уже не были невидимками…".

Вся власть воображению? Будьте реалистами, требуйте невозможного! Ведь бытие дурачится.

Теперь приведем несколько примеров, касающихся другой категории умных людей — я говорю о писателях и литераторах.

Вот, возьмем Оскара Уайльда. Возьмем, потому что его никак нельзя упрекнуть в отсутствии остроумия. И всё же жизнь обыграла его в этом, выдав ему роль, которую Уайльд в своей главной пьесе (той, которую невозможно запретить королевской цензурой, поскольку она идёт в голове), исполнил блестяще: роль в любовной истории с Бози Уайльд сыграл отлично, но таким образом, что оказался одураченным своими же высокими устремлениями. Как только он попал в тюрьму, он мгновенно перестал быть эстетом, а ведь именно там от него больше всего это и требовалось. Уайльд часто говорил о своих кельтских корнях, но оставался он всё-таки настоящим англичанином. Достаточно прислушаться к его голосу, доносящемуся из бездны (De Profundis) и услышишь, как любовные признания он чередует со сверкой счетов и подсчетом ресторанных убытков. Какая мелочность, как не изящно реализуется обида. Уайльда, безусловно, подвёл ум, слабое место человека, ум, который всё утяжеляет, усложняет и запутывает. Мария Антуанетта, в отличие от Уайльда, в тюрьме не была сломлена. Она даже не научилась там склонять головы, чтобы проходить в низкую дверь камеры, и поэтому постоянно разбивала себе лоб. Точно также Жан Жене, который, слава богу, не был интеллектуалом, и для которого тюрьма была тем, чем для Уайльда ресторан «Савой», с достоинством выжил на свободе, выдержал «жизнь по-человечески», остался самим собой и качественно отыграл в остроумной схватке с существованием до конца.

Остроумие и дуракаваляние бытия вторгается в жизни умных людей по-разному. Например, упомянутый выше Эрнст Юнгер, на мой взгляд, ценен не только (а, может, и не столько) своим изысканным милитаризмом, всем этим геройством с романтическим гербарием наперевес, а тем, что в этой вот чисто германской стихии он умудрился стать, быть и оставаться эстетом. Не знаю, родится ли среди ницшеанцев сверхчеловек, но уже точно вышел один сверхнемец. Я говорю о том, что игривость, изящество и легкость — это совсем не черты немецкой культуры, и для того, чтобы транслировать их, даже самым умным немцам приходилось быть немцам «вопреки всему немецкому»: главный пример — Фридрих Ницше. А вот Юнгер смог, казалось бы невозможное (хотя в России это, конечно, было бы ещё невозможнее): самое сильное в нонконформизме Юнгера — то, что он смог успешно воспротиворечить самому противоречию: иначе бы не стать немецким эстетом, великим нордическим эстетом.

Фридрих Георг Юнгер старался не отставать от старшего брата, но в масштабе деятельности был скромнее, а в своих приёмах проще. Например, пеняя Ницше за непочтительное обращение со змеей в одной из глав «Заратустры», он выбирает между любимым мыслителем и любимым животным, чтобы, встав на сторону последнего, поступить по-ницшеански. Это пример, своего рода, вполне достойного, но вторичного остроумия.

Некоторые умные люди становятся остроумными просто из духа противоречия. Лучше, когда таковой объединяется ещё и с природной ленью. Герард Реве целыми днями пил, бездельничал и мастурбировал, и при этом не желал становиться социалистом — таким образом, ему было просто некуда деться от того, чтобы стать католиком. И надо сказать, именно католические образы, вдруг явленные им самым шокирующим для большинства христиан образом (но только не для Христа, который как раз перманентно шел поперек шерсти), благословили творчество Реве на эстетическое бессмертие. Стоило только дунуть в обветшавший христианский парус свободным ветром хаоса, дуракавалянием жизни, как корабль действительно поплыл, и даже выжатая вампирами-моралистами тема любви зазвучала чисто, светло и по-новому: вспомните его знаменитый «ослиный процесс». Для меня как единоверца Реве, его творчество очень важно, это — своего рода маленькая благая весть: можно быть не только умным, а при этом ещё и остроумным, но вдобавок ко всему ещё и человеком с любящим сердцем — казалось бы, невероятный симбиоз. Это почти также круто, как парадоксальное появление остроумия Льюиса Кэррола в результате сочетания в нём математики, протестантизма и английской чопорности, а человечество до сих пор не попыталось выяснить, как такое возможно: виновато ли в этом нечто мистическое и необъяснимое или всё дело в благотворном влиянии педофилии (как известно, Кэролл влюблялся в маленьких девочек) — вместо этого литературные критики (это, кстати, слой культуры с самым высоким содержанием тупоумия) пишут про Кэролла увесистые тома невероятно скучной ерунды, в сравнении с которой адекватной выглядит даже претензия Антонена Арто, обвинившего Кэролла, хотя он и жил значительно раньше, в плагиате на самого себя (в смысле, на Арто). Ни Арто, ни Делёз, которые о Кэролле говорили лучше других, практически ничего не написали о его любви к детям, а жаль — не понятно, чего им для этого не хватало, впрочем, возможно, как раз этой самой любви.

Также среди писателей есть такие, творчество которых особенно уж остроумным не назовешь, а вот то, как они поступили со своим наследием или со своим даром, заслуживает пристального внимания. Русским читателям в этой связи на ум, конечно, должен прийти Гоголь — об остроумности, хитроумности и предприимчивости в акте сожжения второго тома «Мертвых душ» обстоятельно написала наша современница и глава партии «Аристократический выбор России» Маруся Климова, которая сама представляет собой поразительный пример острого ума. Я бы добавил к Гоголю поэта Артюра Рембо. Он, кажется, ничего не сжигал, но самым загадочным образом прервал своё гениальное восхождение, вдруг отказавшись от литературы и отправившись в Африку торговать кофе и людьми. Рембо показал, что и во Франции поэт может быть больше чем поэтом. Он стал предпринимателем, и тем самым оставил массу подозрений и вопросов для публики, для всех этих любителей потупоумничать. Среди разных вопросов остается и вопрос о том, любой ли предприниматель больше, чем поэт или только тот, который превратился в предпринимателя из невероятного поэта, ненароком опрокинувшего вниз головой всю европейскую лирику.

Анри де Монтерлан романов не сжигал и от призвания не отрекался, зато утопил в реке свои интимные дневники. Тем самым Монтерлан помахал нам перед носом доказательством своего утверждения о том, что его жизнь куда роскошнее его творчества, и теперь, читая его, улавливаешь роскошь между строк и даже между слов. Все эти примеры, кстати, говорят об онтологической близости между остроумием и дуракавалянием, сквозь человеческую реальность которых, в свою очередь, судьбоносно проявляется само бытие.

Вообще среди писателей остроумных людей, конечно, больше, чем среди философов. Возможно, потому что среди первых часто попадаются талантливые глупенькие люди, конечно, не столь прекрасные, как Мария Антуанетта, которой для остроумных глупостей вовсе не нужно было предпринимать утомительных писательских усилий, но всё же вполне милые и симпатичные (не в жизни, так на письме) господа и дамы. А, возможно, так происходит, потому что тупоумное положение философов усугубляется ещё и врождённым отсутствием глупости, а также их обычной неспособностью к дуракавалянию.

Некоторое время я задавался вопросом, куда отнести Хайдеггера? Ведь его тексты едва ли можно назвать остроумными, манеру повествования непринужденной, а взгляд на жизнь свободным от «духа тяжести». И в то же время Хайдеггер, конечно, первый философ, кто не просто с умным видом, а с очень умным видом смог перевернуть тупоумную классическую философию, преодолеть нудную метафизику и вообще сказать что-то по-настоящему интересное и революционное. А главное — Хайдеггер не просто выпадает из платоновской традиции, в рамках которой существует классическая философская мысль (почти что напрочь лишенная остроумия), и одновременно с этим не становится в ряд условно именуемый неклассическим (в этом ряду получше и с юмором, и с остроумием и с интеллектуальным благородством: досократики, стоики, Экхарт, Спиноза, Лейбниц, Ницше, Бергсон, Бубер и др.) — он также избегает исторической логики, не подчиняется «закону жанра» ни в мышлении, ни в собственной биографии. Карл Ясперс, который признавался, что ничего не понимает в хайдегеровском учении о бытии, и, в обычной манере интеллектуальных тупиц, выводил из этого факта не свою ограниченность, а «шарлатанство» Хайдеггера, в переписке с Ханной Арендт говорит о Хайдеггере ещё и как о «потенциальным убийце». Арендт и Ясперс припоминали в письмах ему всякие грехи, включая то, что «своим поведением он разбил сердце Гуссерля». Интересно, если бы Гуссерля действительно хватил инсульт, они бы исполнили свой моральный долг, уничтожив Хайдеггера после войны, например, подлив ему яда в пиво? Скорее всего, нет. Интеллектуалы редко доводят свои черные дела до конца. А вот Хайдеггер доводил, чем тоже выделяется из блеклой череды мыслителей. Мне нравится, что настолько вредному, высокомерному, упрямому, несовременному и каверзному человеку удалось стать «философом номер один» — в самом этом факте открывается глумление времени над человеческой ограниченностью, смешок из бездны, каприз бытия, победа поэзии. Обычно первые места достаются прогибчивым и как бы «добреньким» людям. Seyngeschichte, судьба бытия, похоже, радела за злодея Хайдеггера. Не дурачилась ли она таким образом, выбрав своим глашатаем человека с предельно серьезным языком и сосредоточенным взглядом?

Первый раз бытие обнаруживает себя в метафизике, а второй раз в технике. Не обнаруживает ли оно себя третий раз в дуракавалянии? Дуракаваляние, как и остроумие, представляет собой такое движение смысла по траектории грации, кривлянья или танца, которое демонстрирует безосновность бытия — в отличие от науки и техники, которые поднимают почву или основу. Остроумие — родом из бездны; и остроумие Хайдеггера заключается в «протаскивании» абсолютно анти-академических истин в академический мир: в этом также демонстрируется безосновность бытия, в котором человеческое присутствие есть постоянное и непрерывное падение. Хайдеггера сто раз «разоблачали» как нациста (вот и сейчас пытаются с самой потешной настырностью очернить его и без того «Черные тетради»), но ни у кого не хватило ни ума, ни глупости, ни остроумия «разоблачить» его как философа, — возможно ли это? — ведь Хайдеггер не скрывал того, что он анти-философ (анти-метафизик) точно также, как не скрывал своей политической позиции; для того и для другого он выработал особый язык, на котором и разговаривал, язык, который ввергал в экстаз интеллектуалов, в бешенство завистников типа Ясперса и в оцепенение жертв вроде Арендт.

Жиль Делёз, достаточно умный для того, чтобы увидеть в Хайдеггере Хайдеггера, и достаточно остроумный для того, чтобы не впадать в левацкий морализм, описал Хайдеггера как «продолжателя» своего неведомого «предшественника» — скандального абсурдиста Альфреда Жарри, изобретателя шутовской и ироничной науки патафизики: Хайдеггер как Фаустроль с фаустпатроном — наконец-то фаустианский дух внял Мефистофелю из бездны, внял самой жизни, этой естественной феноменологии дураков и дуракавалятелей. Весёлая наука состоялась.

Author

Ирина Шульженко
Vlad Nikolaev
Natalie Stelmashchuk
+31
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About