Donate
Philosophy and Humanities

Просёлок

Забытые пути не исчезают в одно мгновение: даже став ненужными, они неспешно тают, растворяясь в природном хаосе. Природа жадна и ненасытна, она ревнива даже к небольшим отнятым у неё островкам, но на забытые тропы наползает медленно, словно боясь гнева проложивших их людей. Вдруг случайный путник снова начнёт утверждать бытийность тропы, втаптывая в пыль робких лазутчиков природы? Кажется, того же ждут и сами тропы, только не со страхом, а с надеждой: они жаждут быть нужными, ведь служение — причина их продолжения как в пространстве, так и во времени. Подчинение вызвавшему их из небытия человеку — не тягота, а радость, чудесная гармония воль. А деревья вокруг пусть и дальше недовольно шумят, воображая только себя истинно свободными: хотя путь в небо у каждого из них свой, в тёмной земле они всё равно сплетены корнями. Их движение возможно как изменение самих себя, но не как перемещение, в то время как для троп перемещение — назначение и смысл. Дорога — пусть и дитя земли, но всё-таки отрицание её, ибо поднимается выше и стелется жёстче, а в перспективе и вовсе стирает границу между собой и небом. Правда, видит это лишь человек, идущий с поднятой головой.

Именно так ходил когда-то по небольшому просёлку мальчик по имени Мартин, которому суждено было стать одним из величайших мыслителей своего времени. От ворот дворцового парка в Энрид, мимо лип, пробуждающихся лугов, распятия, высокого дуба и скамьи. Он сидел на ней в начале жизни, продолжает присаживаться и в конце; да, иногда дорога, даже будучи длинной, приводит к истоку. Мартин читает или смотрит перед собой, пытаясь в открытой взору картине увидеть простоту, которая «сберегает внутри себя в её истине загадку всего великого и преходящего». Всматриваться в то, что видишь перед собой, и не давать разуму наложить фильтр старых метафизик — это искусство, которому его научил один из предшественников на пути постижения простоты. И Мартину кажется, что он смог вместить её в себя, и хотя сама она немотствует, философ всю жизнь будет пытаться произнести несказанные ею слова.

Бытие беззвучно, но Мартин не будет молчать: он мучительно подбирает слова, перед произнесением вслушиваясь в каждое — вдруг они могут открыть что-то сокровенное, что спряталось в глубине из–за тысяч необязательных прикосновений глухих языков. Мартин хочет, чтобы люди, блуждающие взглядом по его строке, прошли тем же просёлком, что и он, и увидели то «великое и преходящее», что открылось ему. Если язык — дом бытия, то слово — ключ, отпирающее двери.

Удивительно, что и его, и его предшественника, этих певцов простоты и непотаённости бытия, считали тёмными и трудными для понимания. Мысль читателей упрямо отказывалась шествовать по вытоптанным Мартином тропам, она путалась и сбивалась, либо терялась в чаще, либо останавливалась на полпути. Он, наверное, сочувствовал таким путникам: чего ещё ожидать, если бытие оказалось в забвении, за него стали принимать густой и непроницаемый для глаза лес всего сущего в мире. Кто может пройти сквозь него и снова выйти к заветному просёлку?

Но философ хотел, чтобы и другие смогли услышать молчание бытия. И он вёл за собой, и даже иногда шёл за другими, когда думал, что его ведут в чаемом им направлении. Однажды он даже поверил силе, что тоже искала подлинности и шла по забытому пути, соединяющему небо и землю. Но увы, эта сила вместо отыскания нежной тропы принялась прокладывать автобаны. И во главу угла она поставила не время, а пространство, которого ей постоянно было мало. И стало ясно: эти громкие люди тоже в плену современности, к которой и привело забвение бытия. Они — дети века машин, концентрированного выражения духа рационалистической метафизики — магистрального, вдоль и поперёк исхоженного пути, что хотя и уводит от бытия, но стал горькой судьбой Европы.

Метафизика, вершина которой — рацио, не может породить ничего, кроме машины в её многочисленных проявлениях, а машина обречена на то, чтобы выйти из–под контроля создателя, ведь она не знает привязанности и благодарности. Между философами, верившими в разум, и инженерами, мечтавшими облегчить человечеству жизнь своими приспособлениями, неочевидная, но железная связь. И машине оказалось безразлично, кого давить, она не различает мер и степеней ответственности. После разнузданного торжества духа эпохи машину усмирили и поставили в стойло, она поумерила урчание, но не замолкла. Поэтому после войны, в своём размышлении о правде излюбленной с детства тропы, Мартин напишет: «Велика опасность, что в наши дни люди глухи к речам просёлка. Шум и грохот аппаратов полонил их слух, и они едва ли не признают его гласом божиим».

И он снова сидит на скамье, как когда-то. Он видит, что просёлок по-прежнему малохожен и практически забыт, но не поддаётся природному хаосу. Он всё так же готов открыть подлинное бытие, а потому сопротивляется победе сущего. Ведь каждый раз, когда первобытный хаос порождений слепой воли к власти готов сомкнуть щупальца над забытой дорогой, находится случайный путник, обретающий на ней силу ноги и твёрдость шага. А главное — чуткость слуха и остроту глаз. И просёлок продолжает бытийствовать, ведь его длина больше человеческой жизни: бытие — это не пространство, а время.

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About