Donate
Издательство книжного магазина «Циолковский»

Пётр Струве как мыслитель: историографические итоги

Konstantin Kharitonov18/02/20 18:172.9K🔥

В самом конце 2019 г. в Издательстве книжного магазина «Циолковский» вышла книга Модеста Колерова «Пётр Струве: революционер без масс» — история жизни и среды известного русского социалистического и либерального деятеля Петра Струве (1870–1944), его политической и идейной борьбы до начала Гражданской войны в России. Биографии предпослано историографическое введение, суммирующее итоги исследования и публикации наследия П. Струве. В приложении к биографии дано впервые составленное новое собрание сочинений П. Струве — те его политические тексты, что им самим по политическим соображениям не были включены в его последний сборник статей «Patriotica» (1911), либо были опубликованы после этой книги и потому не переизданы им ни в России, ни в эмиграции. Ниже опубликован отрывок из книги.

Итоги изучения в СССР и России политической биографии и творческого наследия одного из крупнейших русских политиков, экономиста, историка, философа и социолога, лидера «идейных сборников» «Проблемы идеализма» (1902), «Вехи» (1909), «Из глубины» (1918) Петра Бернгардовича Струве (1870–1944) противоречивы: с одной стороны, Струве стал признанным в России классиком русской общественной мысли, основные труды которого собраны и переизданы, а его творческая биография стала известна больше и шире, чем её описал авторитетнейший исследователь Ричард Пайпс (воспроизводя ключевые ходы мысли самого Струве в своих трудах о России, Р. Пайпс, тем не менее, оставался русофобом, что придаёт его фундаментальному исследованию в целом более идеологический, нежели исторический характер).

Но с другой стороны — контекстуализация и собственно критическое исследование текстов Струве, публикация его переписки и анализ главных тем и частных вопросов биографии лишь начались (более в источниковедческом плане и в связи с упомянутыми «идейными сборниками» и издательскими проектами или дружеским кругом), а жизнь в общем давно описана ещё свидетелями его жизни и первыми исследователями по кругу основных источников — в целом в соответствии с её мифологизацией самим Струве, в историософском «пересоздании» своей жизни бывшим едва ли не пионером целой русской традиции, в ХХ веке ярко представленной очерками и мемуарами Н.А. Бердяева, С.Л. Франка, Г.В. Флоровского, В.В. Зеньковского, Н. М. Зёрнова, Н.О. Лосского и других, которым на деле принадлежит авторство общепринятого рукотворного образа русской философии.

Всякий исследователь истории русской мысли рубежа XIX–XX вв. так или иначе оказывается в ситуации методического самоопределения. И предмет исследования, и история русской науки последних десятков лет ставят его в весьма затруднительное положение. Предмет исследования неизбежно влечёт его к междисциплинарной историко-философской, историко-филологической, философско-филологической работе. Но сохраняющиеся в России междисциплинарные перегородки делают чрезвычайно затруднительным такое синтетическое исследование. Понимание единства и неделимости Текста, жизни и творчества, быта и сознания, риторики, ритуала и личной свободы, утверждённое философской и филологической наукой в сознании специалистов, оказывается не очевидным для историков мысли. Преподаваемая исторической и филологической практикой архивно-текстологическая дисциплина — неведомой для историков философии. Достоянием почти только философов остаются осознание первенствующей роли языка, терминологическая ясность и понятийная систематичность. Лишь у немногих, помимо историков, не вызывает сомнений преобладающее влияние исторического контекста на слова и поступки исторических деятелей. И, пожалуй, лишь филологам доступно практическое умение видеть в целостном тексте взаимопересечение аллюзий и цитат, всю неожиданную силу диктата внешней формы слова и подтекста.

Мучительная несоединённость перечисленных дисциплинарных достижений в едином гуманитарном исследовании, кажется, ярче всего в истории русского ХХ века демонстрируется на опыте исследования наследия Струве. В современной России нет «конгениального» ему исследователя, который мог бы соединить профессиональные, на грани энциклопедических, знания русской и европейской истории Нового и Новейшего времени (в части внутренней и внешней политики, экономики, политических институтов и публицистики, русской эмиграции, социалистического и либерального движений), истории экономической и естественнонаучной мысли, истории философии и социологии. Всего этого требует интегральное исследование наследия Струве, ибо всё это было предметом его Текста и его научной и политической практики. При этом, более чем в случае с «чистым» политиком или «чистым» философом, целостный Текст Струве, известного своим редкостным активизмом, многочисленными институциональными проектами, оставившего весьма значительное архивное наследие, уже явлен во всём разнообразии исторических источников — от частной жизни до терминологических и образных заимствований, а его каждый практический или мыслительный поступок в преобладающей степени продиктован его идейно-историческим контекстом, констелляцией факторов, и главное — явлен в живой эволюции, весьма напряжённом историческом развитии, почти исключающем (столь принятое в струвиане) догматическое соединение фрагментов текста в искусственный паззл.

В этой ситуации подлинный, исторический Струве — чрезвычайно удачный «партнёр» для исследовательского преодоления (как минимум, существенного уточнения и дополнения) наших знаний об эпохе и её идейной борьбе, общекультурных мифологем и собственного автобиографического творчества Струве. По словам близкого знакомого Струве — гегельянца и социал-демократа А.М. Водена, такое исследование полноценно лишь тогда, когда проводится совершенно «безотносительно к дальнейшему», когда «живёт» жизнь своего героя вместе с ним: впервые, с непредсказуемым результатом, рискуя, через фокус личной воли, исполняющей воспитавший её контекст и посильно преодолевающий его.

Известно, что Петру Струве, начиная с его ранних, марксистских сочинений, было присуще особое внимание к своему «месту в истории», общественному и историческому значению своих трудов в области развития идей не только в России, но даже и в интернациональном (марксистском) контексте. Нельзя сказать, что у Струве не было оснований для таких амбиций, тем более что в интернациональной марксистской практике конца XIX — первой трети XX вв. наделение отдельных, чуть ли не единичных, персоналий признаками «классовых», партийных, идейных течений, вменение им функций выразителей внеличностных условий и закономерностей, — было обычным делом. Но фактом является и то, что такой «вождизм», претензия Струве на интеллектуальное лидерство, которые делали событием общественной идейной истории даже его личную идейную эволюцию, обрекла его на вечное, внепартийное политическое одиночество. По сравнению с этим непреодолимым одиночеством особое значение приобретают акты идейной солидарности со Струве огромного круга выдающихся русских мыслителей, писателей, учёных — в «идейных сборниках» и повременной печати, позволяющие исследователям говорить, как минимум, о традиции «веховства», в которой с разной степенью приближения вращались творческие судьбы столь различных мыслителей, как Струве, С.Н. Булгаков, Н.А. Бердяев, П.И. Новгородцев, С.А. Котляревский, Е.Н. Трубецкой, Г.Н. Трубецкой, С.Л. Франк, Б.А. Кистяковский, А.С. Изгоев, ранний Н.В. Устрялов, ранний Ю.В. Ключников, ранний П.Н. Савицкий и др. Какова же была, если говорить марксистским языком начала ХХ века, «платформа» этого единства? Представляется, что ею стало само динамическое идейное развитие Струве и группы близких ему мыслителей, которые — в рамках политического лево-либерального «освободительного» консенсуса проделали путь не просто «от — к» («От марксизма к идеализму» Булгакова (1903), от атеизма к церковности, от материализма к метафизике, от революционности к консерватизму), а путь расширения инструментария исследования и принципов преобразования общества, определения его личностных и государственных приоритетов: от прикладного экономического анализа — к универсализму, от схематического социально-экономического и политического конфликта — к поиску высших ценностей, создающих саму социально-экономическую и политическую плоть общества: личности, собственности — и права, культуры, религии. Историзм и единство экономического, правового, культурного, социального и философского исследования общества и принципов его преобразования, — вот что представляется наиболее существенным вкладом Струве в современную ему русскую культуру. Институционализация этого подхода в практике энциклопедических по замыслу «идейных сборников», проектах «непартийных и общенародных» партий, повременной (периодической) печати — позволяла преодолеть отмеченный струвеанский «вождизм» с пользой для создания целостной инфраструктуры русской мысли.

Особая связь общественных проектов Струве с современным им пафосом социализма, политического, экономического и культурного прогресса, науки, даже в значительной степени усложнённого попытками Струве сориентировать этот пафос в направлении национализма и империализма, неожиданным, но естественным образом делали Струве — фигурой компромисса и консенсуса, легко примиряли с его амбициями десятки других, не менее амбициозных деятелей.

В конце 1906 года, год спустя после громкого и конфликтного политического и полгода спустя после парламентского дебюта крупнейшей русской либеральной партии (кадетской), один из её основателей Струве, рискуя встретить массовое непонимание однопартийцев (собственно, принципиально мало заботясь об этом) говорил в докладе «Идеи и политика в современной России»:

«Смысл социализма заключается, конечно, не в борьбе классов, а в творческом объединении и согласовании производительных сил всей нации (а, в дальнейшем расширении, — и всего человечества), в интересах всестороннего развития личности… в нашей партии могут быть и работать убеждённые социалисты, хотя доктринального лозунга социализма она и не написала на своём знамени… Социализм в настоящее время должен бы уже перестать быть той сакраментальной формулой, на основании которой определяется доброкачественность человека, его приверженность к известным идеалам реально осуществляемым политикою. А, с другой стороны, социализм должен бы перестать быть тем пугалом, каким он был прежде. Ибо в настоящее время, в начале ХХ столетия, после всего того огромного опыта, социального и политического, который имеет теперь человечество, после той громадной идейной работы, которую оно совершило, слово и понятие «социализм» может смущать и пугать только, как бы выразиться деликатнее, только… старых и слабонервных дам обоего пола… Происходит крушение доктринального социализма: всякий внимательный наблюдатель развития германского социализма должен констатировать неудержимую тенденцию в этом направлении. В связи с этим крушением должна измениться тактика германского социал-демократизма и должны открыться перспективы для создания именно того «блока» [т. е. к.-д.]: общественных сил, который в России считается непрочным… — внеклассового объединения демократических элементов на широкой либеральной и демократической программе».

Апеллируя к личному социалистическому опыту большинства из коллег, Струве уверял их, что вполне возможно «быть настоящим социал-демократом, т. е. стоять за идею классовой борьбы, как руководящую идею политики, и в то же самое время начисто отрицать революционизм»:

«Наша партия либеральная: она отстаивает свободу личности. И в то же время она отстаивает начало свободы личности для всякой личности и потому она демократична. И, в силу этого, в реально-политическом смысле, она вовсе не отрицает, а наоборот, утверждает в своей программе действенную, практическую идею социализма. В то же время она есть партия не классовая, а национальная».

Таким образом, Струве, в категорическое отличие от большинства идейных вождей его времени, апеллировал не к очередной партийной догме, клановому или классовому «писанию», сектантской дисциплине, тем менее — к авторитету, а к жажде не только внешних, но и внутренних перемен, к внутреннему развитию, как движителю политической и культурной борьбы. В этом видится центр того динамического консенсуса, который делал Струве, как это сказали в России начала XXI века, не только инициатором, организатором, идеологом, но и «оператором» и «модератором», запрограммированным на большую идеологическую терпимость (гибкость) ради утверждения неполитических ценностей.

Общие корни этого динамического консенсуса, принятого большинством тех, кто в России сотрудничал в многочисленных проектах Струве, лежат в социальной критике конца XIX века, получившей наивысшее выражение в учениях и практиках социализма, который стал развитием, естественным спутником и врагом индустриализации, национализма, милитаризации, позитивизма и пафоса естественных наук XIX века в Европе и Северной Америке. Уникальное место Струве в сердцевине этого консенсуса в России было обеспечено не столько его энциклопедизмом, сколько его сознательной, последовательной работой по инструментализации и институционализации практической философии. В этом было то новое, что Струве, не всегда обоснованно считавший себя искушённым в практической политике и общественной борьбе, вносил в философскую повестку дня, ради чего он, вдохновляясь, в том числе, примером «Национального вопроса» Владимира Соловьёва, навязывал брак философии и политике. Этому служила и его «наука перемен», легитимность идейной эволюции, которая, благодаря укоренению политической идеологии в философски продуманных принципах, получала новую свободу для real-politik, самим Струве не вполне ловко сформулированной в апологии «компромисса» и находчиво возведённой к аристотелевской «mesotes» (середине). Струве же дал и важное разъяснение применимости его политической философии к прикладному политическому анализу, когда в послереволюционной полемике с Бердяевым упрекнул его в «коротком замыкании», производимом произвольным сближением философских принципов с политической практикой, в результате которого обессмысливается и одно, и другое.

Важно, что принципиальная «неотмирность» идейного пути Струве чаще всего избегала такого «короткого замыкания» с практикой и на деле хорошо описывается формулой, данной самим Струве своим целям: «свобода и Россия», политическое и экономическое освобождение страны во имя её политической, экономической и культурной мощи, «свобода лица и хозяйствования», укрепляемая сильной властью внутри страны и экономическим империализмом вовне. Похоже, что Струве (и зависимая от его самооценок историография и апологетика) избрал итогом своей жизни утверждение принципов либерального консерватизма (национал-либерализма) и шаг за шагом, от книги к книге, от статьи к статье подчинил этой политической идее свои социологические, экономические и религиозные взгляды. И обаяние этой авторской «системы», проникающей всё зрелое творчество Струве о публицистических до литературоведческих штудий, преодолеть очень трудно.

Но Струве не создал «системы». И вся железная логика и последовательность принципов Струве в его творчестве выявлена очень слабо и на деле всегда останется результатом систематизирующих усилий исследователей и интерпретаторов, буквально по фрагментам, «археологически» восстанавливающих его мировоззрение. Стоит ли говорить, что в этой своей идейной археологии исследователи невольно следуют яркой и весьма жёсткой схеме авторского мифа, сжато обрисованного в ряде полемических самооправдательных статей и поздних мемуарных лакировочных заметок. Именно благодаря авторскому мифу сложная идейная эволюция оказывается задним числом подчинена некоей исходной интуиции, с юных лет и до старости руководившей Струве. Себя и свой труд, наряду с трудами И.А. Ильина, он отнёс к «традиции русской, свободолюбивой и охранительной в одно и то же время, государственной мысли от Карамзина и Пушкина до «Вех», «Московского Еженедельника» братьев Трубецких и моих “Patriotica”…». Точно так же Струве сформулировал, а Ричард Пайпс всем доступным материалом проиллюстрировал ту простую мысль, что Пётр Струве, прошедший сложный путь от марксиста, ревизиониста, социалиста, социал-либерала до националиста, либерал-консерватора и почти монархиста, всего лишь последовательно (то слева, то справа) выявлял обе грани своего изначального кредо: либерализма и национализма. Автору этих строк довелось первым опубликовать юношеский дневник Струве, в котором он, четырнадцатилетний, называет себя «национал-либералом, либералом почвы» — и тем оказать решительный поддержку всем, кто хотел бы утвердить непротиворечивость пути, тем, кто готов успокоиться на построении статической и апологической «системы» Струве. Но возвращение зрелого человека к формуле, ещё в юности позаимствованной из наследия Ивана Аксакова, не исключает жизненных зигзагов, непредсказуемости идейного развития, глубокой неудачи общественного пути.

Струве признавался жене уже в эмиграции, в 1920-е гг.: «Во мне есть какое-то эпикурейство, мешающее объективировать процесс думания. А с другой стороны, какая-то аристократическая требовательность, требующая непременно чего-то в роде «перла создания». (…) Я всего больше наслаждаюсь, в одиночестве думая свои думы и когда их надумал, то они мне уже надоели. Это один человек во мне, а другой, активный, общественный, требует «объективирования», какого-то воплощения, выявления вовне субъективного процесса созерцания, переживания и думания».

Струве так и не создал системы, а политический труд его и идейная проповедь не принесли ему никакого внешнего успеха, год за годом сокращая число и без того немногочисленных сторонников. И для апологии нет оснований. Триумфально дебютировав в качестве одного из интеллектуальных вождей русского марксизма (с числом сторонников в две-три тысячи рассеянных по стране социал-демократов) — в двадцать четыре года, в двадцать девять Струве возглавил ревизионистское «критическое направление» в марксизме, быстро ставшее уделом избранной сотни интеллигентов. В тридцать два, в числе среди своих единомышленников, которых было не больше десятка, Струве порвал с партийным марксизмом и отдался строительству недолговечного социалистического «идеалистического направления» в освободительном движении, так и не вышедшего за пределы кружка. В тридцать пять, в 1905-м, Струве выступил как либерал, тщетно пытавшийся оторвать кадетов от генетической близости с к революционным социалистам, и с тех пор, даже в своей, кадетской партии оставался в глухой оппозиции на правом фланге. В сорок семь, в 1917-м, он безуспешно призывал к правому реваншу; в пятьдесят — среди немногих интеллигентов проповедовал диктатуру Врангеля. В пятьдесят пять — положил свою репутацию на весы заведомо маргинального право-монархического объединения. Неудачно. Вся жизнь Струве в эмиграции была полна общественно-политических неудач: возобновлённый журнал «Русская Мысль» и юбилейный сборник в честь Струве не нашли спроса, идейная полемика привела к разрыву с некогда ближайшими учениками Бердяевым, Франком, Изгоевым, Савицким, попытки подчинить свой либерализм монархической риторике и выстроить единый фронт с правыми националистами увенчались политическим одиночеством, заигрывания с идеологией фашизма подвергли серьёзному испытанию его репутацию… Казалось бы, о каком творческом успехе может свидетельствовать такая биографическая канва? С этой точки зрения нового прояснения требуют и догматически воспринятые в мемуарной и исследовательской литературе авторские квалификации, даже те, что находят абсолютные текстологические подтверждения в интимной творческой биографии Струве. Но анализ основных характеристик Струве заставляет отделить авторское творчество, вернее — «пересоздание жизни», от его судьбы, именование — от исторической роли.

Струве — марксист и социалист. В качестве марксиста Струве очень рано и очень быстро достиг мирового (в то время — преимущественно немецкого) веса и качества, но из–за внутрипартийного конфликта с Лениным расставшись с политической формой тогдашнего марксизма — социал-демократией, не устоял перед искушением и принял недобросовестное и исторически бессмысленное именование «легального марксиста» — для того периода своего марксистского творчества, когда он стоял едва ли не вровень с такими признанными его авторитетами, как Э. Бернштейн и К. Каутский, и пользовался интеллектуальным доверием самого Энгельса. При этом сам же после этого сообщал, что перестав быть (в партийном смысле) марксистом, социалистом быть не перестал. Но каким социалистом? В области политической экономики, социологии и социальной критики тогдашний европейский интеллектуальный консенсус был немыслим без большей или ещё большей индоктринации социализмом как учением о социальной справедливости, обобществлении производства, классовой политической борьбе. Но, в отличие, например, от Булгакова (и целой идейной традиции неонародничества — социалистов-революционеров), во внутримарксистской полемике отвергнувшего экономическую перспективу обобществления и концентрации земледелия, Струве так и не дал внятный ответ о том, насколько реалистичным он представляет себе социалистический экономический идеал. Струве до конца жизни чувствовал свою первичную психологическую связь с социалистическим движением, но, по-видимому, тем движением, как оно создавалось и росло в Англии, Франции и Германии, — то есть уже легитимной частью политической системы или легитимного её социалистического перерождения. Ясно и то, что претензии ленинского, коммунистического и советского «диалектического материализма» и «исторического материализма» (во времена Струве называвшегося «экономическим материализмом») на вменение их марксизму в качестве неотъемлемых признаков его полноценности, не могут служить мерилом для оценки марксистской «полноценности» Струве, хотя именно деятели диамата и истмата и создали миф о «легальном марксизме» прикладной сфере бытования идей историко-философский смысл.

Струве — либерал. И в этой квалификации нет сомнения, ибо Струве не только вырос из среды русских либеральных кружков, никогда не порывал с ними связи, но и стал одним из отцов-основателей крупнейшей русской социал-либеральной (лево-либеральной) Конституционно-демократической партии. Более того — в отличие от абсолютного большинства своих либеральных коллег, пожалуй, только Струве, исторически поздно, но идейно точно, увязал либеральные принципы «свободы лица» и политической свободы с требованием собственности, поставив эту собственность не только в центр требуемой политической системы, но и в центр государственности и патриотизма. Однако же ни Струве, ни тем более его либеральные коллеги, так и не приблизились к идейной инструментализации собственности как именно массовой, выстроенной на равенстве прав и экономической свободы: к пониманию массовой собственности подходили лишь неонародники с их «трудовой собственностью» крестьянского большинства, но лишь подходили. В либеральном учении Струве практического понимания собственности нет.

Струве — экономист. Историки экономической мысли, главные в России специалисты по экономическим воззрениям Струве (упомянутые М.П. Афанасьев, А.Л. Дмитриев, отчасти О.В. Ананьев), так и не решились оценить вклад Струве в фундамент экономической теории и её либерального извода — как выдающийся. При том, что генетическая связь Струве с австрийской (психологической) школой политической экономии, и более того — его собственное учение о цене как результате сведения к общему бесконечного множества индивидуальных оценок ценности товара, то есть радикальная индивидуализация такой универсалии как «невидимая (слепая) рука рынка», заставляет видеть в мировоззрении Струве глубокие основы для утверждения им свободы личности и вообще свободы.

Струве — стратег. Если не считать поражающего исторической точностью предсказания Струве, сделанного им после русско-японской войны 1904–1905 и революции 1905 года, о том, что если власть империи будет по-прежнему бороться с революцией с помощью реакции, то следующей войны и революции империя не переживёт, то главным стратегическим убеждением Струве стала его либерал-империалистическая теория «Великой России», совмещающая внешний империализм с самым широким внутриполитическим либерализм. На изложении этой формулы исследователи чаще всего и остаСтруве важнее напомнить, что главным направлением имперской экспансии России Струве выбрал территорию клонящейся к закату Османской империи: Проливы, Ближний Восток. При этом исследователь обязан знать, что в 1908 году, когда формулировалась эта идея, уже год как Россия имела с таким трудом достигнутое соглашение с Британской империей, а показывая вектор экспансии на Ближний Восток, то есть именно и прежде всего бывшие и остаточные владения Османской империи в Европе, Струве явно наносил идейный удар по всё более враждебным Германии и Австро-Венгрии. И всё это в то время, как Струве не проявил адекватной заботы о стратегической безопасности России ни на Западе, где ей противостояла солидарная немецкая мощь и вечно слабое звено русской Польши, ни на Востоке, ни — что оказалось важнее всего и о чём тщетно взывал в 1907 году Д.И. Менделеев — в центре, внутри России, в её перспективном и спасительном урало-сибирском промышленно-ресурсном тылу. Так, игнорируя имперские реальности, на деле и превращался миметический (по английскому и немецкому образцу) либерал-империализм Струве в абстрактное схемотворчество.

Струве — политик. Слабый лектор и часто путающийся оратор, публично политически часто действующий невпопад, выступающий с абстракциями, адресованными живой толпе. Одиночка во всех партиях, где бы он не строил свою политическую карьеру. Можно было бы сказать, что он и не строил карьеру, но столь бесперспективно и нерационально и отчаянно сделанный им в эмиграции переход к экстремальному монархизму и холодной, «головной», не вполне искренней церковности — доказывали, что он делал это из политических соображений о необходимости широкого национального объединения русской эмиграции от правых социалистов и левых либералов — до монархистов и крайних националистов. Проект этот, как известно, не удался. Дефицит политического чувства, заставивший Струве «сыграть» в церковность и монархизм, стал началом его политического конца, от которого он так и не смог оправиться и в 1920-х — 1940-х отступил в университетский свой энциклопедизм, выступая со всё более неуместными политическим лозунгами. Что главного сделал Струве как политик? Видимо, главным его политическим делом стал на деле гуманитарный, а не политический, подвиг, когда он, за несколько месяцев до крымской катастрофы 1920 года, будучи начальником Управления внешних сношений (МИД) правительства Врангеля и используя свои старые социалистические связи во Франции, добился от Франции официального признания Врангеля и так обеспечил помощь Парижа по эвакуации 140 тысяч русских граждан из Крыма и тем самым спас десятки тысяч из них от вернейшей гибели в «красном терроре».

Струве — националист. Главным практическим итогом его политического национализма, порождённого в творческом соединении Владимира Соловьёва с Фихте, стал разрыв с главной либеральной, кадетской партией в 1915 году. Вступив в острый публичный идейный конфликт с украинцами в русском либеральном движении, которые в нём составляли львиную долю активных сил и к которым принадлежали, например, такие старые коллеги Струве, как Кистяковский, Вернадский, и которым сочувствовали такие старые друзья Струве, как В.Г. Короленко и М.И. Туган-Барановский, Струве остался в своей среде практически в одиночестве. Но и это не самое страшное, трагическим было острейшее непонимание того, что украинский вопрос, традиционно обременённый подрывными усилиями именно на западной границе империи из Германии и Австро-Венгрии, обременённый польской проблемой, не может быть решён книжной формулой, как это показалось Струве и как это следовало из его слишком книжного национализма. Национальный вопрос, в тесной связи с проблемой Империи («Великой России») решительно легитимированный Струве в позитивной повестке дня России 1910-х годов, где он прежде ретранслировался в изложении марксистского взгляда на многонациональность Австро-Венгрии, приобрёл собственную, независимую от теоретизирований логику. И разорвал империю на куски. И именно русский, так и не ставший вполне политическим, национализм белых правительств значительно помешал им в 1918–1919 годах достичь соглашения с локальными национализмами — и тем самым победить в Гражданской войне.

Успехи ли всё это для мыслителя? Думаю, главным успехом для мыслителя следует считать не процент полученных им голосов и число завоёванных столиц, а влияние. И по влиянию на современников и то поколение русской общественной мысли, что сформировалось в 1900–1920-е годы, Струве может сравниться с Владимиром Соловьёвым. Разница только в том, что для многих Соловьёв был знаменем, а Струве — старшим союзником и учителем. Пережитая им эволюция от марксизма к (чаще правому, чем левому) либерализму стала столбовой дорогой для значительной части русской интеллигенции, динамика его мысли (а отнюдь не статическая «система»!) стала одним из важнейших источников таких известных идейных движений как «идеализм», «веховство», национал-большевизм, евразийство. В каждом своём увлечении Струве становился первым, идейным вождём, организатором. Но организатором отнюдь не «партийной ячейки» с уставом и партийной дисциплиной. И в каждый период своей жизни, сбрасывая кожу предыдущих увлечений, создавал идейный прецедент, на котором уже независимо от воли Струве воспитывались следующие поколения. Пожалуй, не было в 1890-е годы в России книги, вызывающей столь содержательные и бурные споры, послужившей столь универсальным руководством к самообразованию в области новейшей западной социально-экономической и философской науки, чем дебютные «Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России» Струве-марксиста. Гимназист 1890-х, впоследствии заметный общественный деятель, вспоминал: «Для моего поколения… имя Струве ближе и дороже имён Белинского и Герцена. Струве связал русскую мысль с европейской мыслью, часто опережая последнюю (вспомним хотя бы русский и немецкий «ревизионизм»)».

В 1902–1905 — таким же соединением манифеста и учебника, имевшим не столько общественные, сколько интеллектуальное влияние, служил инициированный Струве сборник «Проблемы идеализма». В 1908–1916 — столь же «провоцирующей» философские, экономические, военно-политические построения стала статья Струве «Великая Россия». Влияние составленного, в основном, союзниками Струве сборника «Вехи» (1909) на мысль 1920-х годов, «сменовеховство» и «евразийство» известно, но исследовано ещё не достаточно. Русский современник писал в это время: «После 1917 г. Струве стал «политическим мозгом» антибольшевизма, и сейчас он крупнейший политический писатель эмиграции. Струве, несомненно, один из самых блестящих политических философов нашего времени… Влияние Струве на политическую и историческую мысль было огромным».

Неожиданным и законным свидетельством не-политического (но не менее глубокого), интеллектуального признания Струве стало избрание его в 1917 году академиком Российской академии наук — человека, фактически не окончившего курса университета, занимающегося наукой от случая к случаю, почти «любительски», избрание, произошедшее считанные годы после защиты им магистерской диссертации, месяцы спустя после формальной и спешной защиты докторской в провинциальном университете. Крупнейший русский экономист и статистик А.А. Чупров так обрисовал научные заслуги нового академика: «П. Б. Струве является одним из выдающихся представителей современной экономической науки. Перечень его учёных трудов свидетельствует о том широком захвате, который обнаруживает его научная деятельность. Внимание П. Б. Струве привлекают и отвлечённые проблемы экономической теории и конкретные вопросы истории хозяйственного быта: ряд его работ посвящён выдвигавшимся жизнью задачам хозяйственной политики. Кроме того, не ограничиваясь областью специально экономического значения П. Б. Струве уделял также силы выяснению общих начал социальной науки. (…) Труды П. Б. Характеризуются не только глубиной философской культуры и самостоятельностью творческой мысли, но также исчерпывающе обширной и разносторонней эрудицией и неуклонным стремлением к технической «чистоте» работы: П.Б. с равным увлечением отдаётся и напряжённым размышлениям на самые общие темы в области своей специальности и тем кропотливо-«мелочным» изысканиям, пренебрежительное отношение к которым так ещё распространено, к сожалению, в кругах наших учёных-обществоведов, свидетельствуя о недостаточно строгой научной школе. (…) Как исследователь исторического развития хозяйственных отношений П.Б. ценен тем, что приступая к материалу во всеоружии экономических знаний, он умеет объединить наблюдаемые факты представляющие интерес для экономиста категории и осветить экономической теорией взаимную связь явлений и их историческое преемство. (…) Но особенно крупный интерес это свойство П. Б., как историка хозяйственного быта, сообщает его исследованиям по истории крепостного хозяйства в России. Как ни странно, но мы доселе не имеем стоящий на высоте современной науки экономической истории освобождения крестьян в России. (…) Удачно начатые исследования П.Б. подавали надежду, что пробел будет, наконец, достойно заполнен: к сожалению, переезд за границу [1901] прервал работу П.Б. в этой области. Заслуженной известностью не только у нас, сколько за границей, пользуются труды П.Б. по истории социалистических идей: в литературе, посвящённой изучению марксизма и его исторических корней, они занимают видное место… По обнаруживаемому в них знакомству с материалом П.Б. мало имеет себе равных даже в Германии 8. (…) Я лично держусь во многом иных взглядов, но объективное научное значение теоретических исследований П. Б. Струве не может подлежать сомнению: в ту работу, которая нынче ведётся над смыком экономической теории с хозяйственной действительностью, они навсегда войдут интегральной частью, независимо от того, в какой мере удержатся в науке те или иные положения, установленные автором. Оригинальность подхода к проблеме. Широта философского обоснования, внутренняя насыщенность фактическим материалом, своеобразно переработанным, и, наконец, богатство историко-догматическими — порой весьма неожиданными — сближениями будят мысль и сообщают теоретическим трудам П. Б. Струве непререкаемую ценность».

Этот отклик может служить настоящей апологией гигантской работы самообразования и научной «самодеятельности», оставшейся в тени ещё более гигантской общественной и политической деятельности Струве. Вовсе не случайно старый сотрудник и единомышленник А.С. Изгоев писал жене Струве 10 марта 1923 года: «У меня старая “предвзятость”: научную деятельность П.Б. я ценю во сто раз выше общественной, из–за которой у него гибнет так много времени».

А.А. Чупров невольно обратил внимание на одно принципиальнейшее — и также оставшееся в тени — обстоятельство, которое требует разъяснения. Дело в том, что все без исключения основные свои научные идеи Струве высказал и наметил в короткий промежуток времени до 1901 года, когда он отправился в политическую эмиграцию и надолго полностью отдался чистой политической практике.

Сжатую форму истории и сущности крепостного хозяйства, формулу системы и единства в применении к политической экономии, формулу «либерального консерватизма» в применении к истории русской политической мысли, развёрнутую программу философского идеализма в предисловии к книге Бердяева о Михайловском — всё это, послужившее ядром для детализации, цитирования, развития для целого поколения и него самого, Струве выработал и опубликовал почти одномоментно, в течение 1899–1900 годов, вполне молодым ещё человеком. Лишь много позже, в 1930-е годы, когда Струве оказался на глубокой периферии политической жизни, настало время настоящего и феноменального расцвета его разнообразнейшей научной работы. В белградском Русском научном институте не проходило месяца, чтобы Струве не выступал с несколькими исследовательскими докладами по ряду совершенно различных дисциплин, от истории античной философии до истории русского языка, от экономической теории до философии права. Тогда, без политики, Струве смог наконец сосредоточиться на формальном достраивании системы своих исторических, экономических и философских взглядов в книгах: «Социально-экономическая история России с древнейших времён до нашего в связи с развитием русской культуры и ростом российской государственности» (не окончена, опубликована в 1952), «Система критической философии» (рукопись погибла в 1941), «Хозяйство и цена» (не окончена). Именно это обстоятельство более всего позволяет нам предполагать, что некоторая научно-философская «система» была имманентна миросозерцанию Струве — и исследовать, и по результатам «археологического» исследования воссоздать эту систему. И стараться определить, какие тексты в большей степени отвечают исследовательскому критическому образу этой (а не риторическо-апологетической) системы. Если же отвлечься от «археологической критики» и очертить основные интуиции Струве, то мы невольно возвратимся к его широко известной риторике. Всю жизнь его более всего занимали лишь несколько идейных: культура, свобода личности и личная ответственность, социализм и марксизм, автономные основы хозяйства и «космическое» единство общества, государственная мощь, нация, внецерковная (позже — церковная) религиозность. Из имён — Герцен, Толстой, Пушкин (меньше — Достоевский), Михайловский, Б.Н. Чичерин, И.С. Аксаков, среди исторических фигур Пётр Великий и Столыпин. Но верность избранным темам вовсе не привела Струве к интеллектуальной монотонности. Представляется, происходило это потому, что среди ключевых имён его идейного воспитания, которых он, конечно, не скрывал, но которые вовсе не выдвигались им в первые риторические шеренги, находились такие, кстати, участники близкого ему круга общения и на деле крупные символические фигуры, как М.Е. Салтыков-Щедрин, К.К. Арсеньев, А.Д. Градовский, В.М. Гаршин, С.Я. Надсон, участники «Приютинского братства» И.М. Гревс, В.И. Вернадский, С.Ф. Ольденбург. Их трагическая судьба, правовой пафос, мощный романтический символизм или подлинное идеалистическое личное и «соборное делание», несомненно, находилось в «подкорке» мировоззрения Струве.

Каждый раз, обращаясь к одной из названных тем, Струве подчёркнуто (и без самолюбования) рассказывал о себе и своём переживании проблемы, своём участии в процессе. Словно торопясь (и действительно торопясь и отвлекаясь на политическую злобу дня) рассказать всё, что он хотел бы отметить в проблеме, Струве часто своё исследование превращал в конспект, план исследования, даря окружающим роскошные возможности к его реализации. Свободно выставляя оценки «великим» и без стеснения помещая современников, себя самого и своих оппонентов в иерархический контекст и традицию, Струве всегда мыслил в историческом масштабе. И тем историческим масштабом, которые структурирует сегодня наши знания о русской идейной истории и который в главном не может быть подвергнут ревизии, мы обязаны во многом Струве. Струве смело и критично включал русскую мысль в контекст западной, в сеть заимствований и переплетений, начиная со славянофильства. Это, конечно, было возможно не в последнюю очередь из–за его глубокой и обширной эрудиции во многих областях знания, от зоологии и математики, до всеобщей истории и языкознания, и диктуемой этим широким знанием научной добросовестности. Как свидетельствовал современник, «печатные труды Струве никогда не дадут верного представления об его огромной эрудиции и творческом горении, которые ценились его собеседниками и делали личное общение с ним столь поучительным даже для учёных, не разделявших его научные или политические взгляды». Также важным представляется и признание Струве, которое, возможно, содержало в себе и элемент самооправдания за недоведённые до конца «системы» и не изложенные «теории»: Струве писал, что в верном научном определении in nuce (в ядре) дана полноценная научная теория. Для современного человека, стоящего перед гигантски растущиминформационным массивом данных и текстов в поисковых системах, которые для получения точного результата всё ещё требуют от него и точного запроса, и верных «поисковых слов», и — главное — адекватного взгляда на мир, где обретаются разыскиваемые им смыслы, на априорное обладание представлением об иерархии этих смыслов, то есть вновь оживающим даже в хаосе — ценностным строем — такое внимание Струве к точности формул, такое усиленное усердие Струве в производстве формул, призванных менять мир, приобретает особое значение.

В конце жизни, в Белграде, отойдя от политической и общественной злободневности, в штудийной статье «Дух и быт: Опыт историко-социологического истолкования западноевропейского средневековья» (1938) Струве почти впервые дал себе труд подробно разобраться в предельных философских принципах своего мировоззрения. Он писал: «Проблема “сингуляризма» и «универсализма» на пространстве целых десятилетий занимает меня как экономиста, социолога, историка, политика, ибо от полной критической и конструктивной ясности в постановке и разрешении этой проблемы зависит, по моему глубокому убеждению, нахождение как теоретической истины в социологии, так и практической правды в политике… Я определяю быт как совокупность «фактических» и «конкретных” содержаний общественной жизни в их противоположении идейным (идеальным) и отвлечённым построениям об этой жизни. Иначе эту мысль можно формулировать так: быт есть конкретный, живой образ бытия, или существования. Быт складывается из живых, не прошедших через иссушающее пекло отвлечения и обобщения, человеческих влечений, оценок, действий, из того, чему следует не столько наш ум с его остужающей логикой, сколько наши чувства и чувствования, наш позыв, или инстинкт, свободный от умыслов и замыслов. И в то же время в основе быта лежит не своевольный, не одинокий или одиночный позыв — быт корнями своими уходит в какую-то богатую, тучную почву не особных, личных, а совместных, соборных устремлений и навыков. Быт, повторяю, соткан из живых конкретных влечений и оценок, в основе которых лежит не разумно отвлекающее и потому отвлечённо — одинокое индивидуальное усмотрение и не личное своеволие, а, наоборот, вековая соборная дума и собранная воля».

Очевидно, что этот авторский взгляд на своё мировоззрение значительно отличается от риторически звучных формул о либеральном консерватизме. Он внимательней и непредсказуемей, глубже — и идёт на спасительную помощь исследователю Струве.

Начав с констатации того, что наследие Струве подверглось (не без его участия) апологетической схематизации, мне хочется закончить противопоставлением этой апологетике мнения одного из преданнейших учеников Струве: «П. Б. Струве нельзя сокращённо излагать. Основное свойство его гениальности заключается в сочетании логической мощи со способностью живого видения действительности, или другими словами, в сочетании силы отвлечённой мысли с даром конкретно-исторической интуиции. Этим определяется и манера письма П.Б Струве: нагромождение логически между собой связанных и эстетически одно другое заменяющих и развивающих лапидарных определений, из которых каждое есть законченная «теория», даваемая мыслителем, и, вместе с тем сжатое описание жизненных явлений, схваченных художественным оком наблюдателя-историка. Определение-образ — вот адекватное строю мыслей и чувств П. Б. Струве их выражение. Поэтому Струве и нельзя излагать, а можно лишь (сочувственно или несочувственно) воспроизводить, комментировать и развивать его формулы-образы».

Если понимать под адекватным «воспроизведением» критическое исследование аутентического наследия Струве, то именно такой подход в наибольшей степени соответствует и преобладающему творческому и политическому пафосу героя. Такой пафос всегда был основой критики и противостояния судьбе, противостояния слепой инерции истории, с которой каждый из сознающих себя обречён вести пожизненную борьбу.

Михаил Витушко
Лесь -ишин
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About