Идет Война
Иосиф Григорий
Посвящается Андрею А. — моему другу,
чья жизнь стала войной без оружия.
Отодвинув штору дрожащей рукой и открыв узкую, сумрачную полоску света, он взглянул на часы на запястье. Было почти три. Но время ему не важно — он не знал, когда, но точно знал, что скоро за ним придут. Он посмотрел на руку, освещенную этой полоской света. Сквозь полумрак он увидел кровь на пальцах. Пуля, застрявшая где-то в животе и, видимо, не затронувшая жизненно важных органов, причиняла нестерпимую боль. Он терял кровь. Долго ему не вытерпеть — оставалось надеяться, что и они себя долго ждать не заставят. Только бы не потерять сознание до того, как они придут. Он вернул руку на привычное место, поверх раны на животе. Другой рукой он судорожно сжимал боевую винтовку довоенного образца, лежавшую рядом на кровати, не оставляя ее ни на секунду. Металл был холоден и чужд — и соприкосновение с ним будто тоже доставляло ему боль из другой эпохи. Но это было все, что у него осталось.
Боль застилала все перед его глазами. Единственное, что он еще четко различал, — узкая щель света перед собой. Она дрожала, будто жила своей жизнью, и каждый раз, когда он закрывал глаза, казалось, что она становится ближе.
Сделав неимоверное усилие, он приподнялся и облокотился о стену. Капающей кровью рукой он снова чуть отодвинул штору и посмотрел вдоль улицы. Даже сумеречный свет обжег глаза…
Там, за окном, шел конец сорок четвертого. Разгромленные строения из бетона и камня стояли, как остовы. Странно, но здесь еще жили люди. Хотя большинство было эвакуировано и трудилось на замаскированных от авиации заводах, жизнь продолжалась и здесь.
Англо-американские самолеты, уже разбомбившие до тла почти все, изредка возвращались и лениво сбрасывали снаряды на город — на немногие, чудом, словно по лотерее, уцелевшие здания. В одном из них он и нашел свое последнее убежище.
В городе оставались в основном женщины и дети. Дети… что они будут вспоминать о своем детстве? Сирена уже давно не оповещала о новых бомбежках. Люди узнавали о них по взрывам — по единственному звуку, что еще нарушал тишину и страх. Все движение, что еще происходило — открывалось окно, кто-то прошел по улице, где-то зажигали огонь — растворялось в абсолютной тишине.
А ведь когда все начиналось, все было иначе…
———
Опьянение от победы. Вера в нее — она стала новой религией. Радостные картины сменялись одна за другой с бешеной скоростью, как будто кто-то пролистывал их внутри его сознания. В воздухе стоял шум праздников, толпы, маршей, знамен. Он чувствовал ликование каждого вокруг как свое собственное — все были частью одного тела, и в этом теле не было сомнений.
Польша. Югославия. Греция. Нерешительность Франции. Потом — Дания, Норвегия, Голландия, Бельгия, сама Франция, и наконец — Россия. Названия стран плыли в его сознании, как будто это были не страны, а ступени к чему-то большему.
Все было на их стороне.
———
Он слышал лето сорок первого. В памяти всплыл отчетливый голос — чей, он не мог сказать. Кто-то из офицеров цитировал кого-то в письме Рузвельту: «Гитлеру потребуется, может, шесть недель, но не больше двух месяцев, чтобы покончить с Россией…» Фраза звучала ясно, будто сказанная сейчас. Она шла не из прошлого, а изнутри него. Вера в непоколебимость немецкого оружия тогда стала почти физической. Он слышал эту фразу снова и снова, когда офицеры пересказывали ее друг другу — с тем же блеском в глазах, с тем же нетерпением, словно повторяя молитву.
Он помнил шум бокалов, запах сигар и глаза фрау Бердцет — да, глаза… единственной женщины, которая могла понимать войну так же, как они, и так же жаждать победы. Бердцет… кто же она была?.. Он не помнил.
Вся Европа была у них в руках.
———
Боль в животе стала невыносимой. Он согнулся и тихо застонал.
Воспоминание о том сладком головокружении начала было единственным, что помогало не думать о боли. Он пытался продлить его в памяти — думал о первых днях войны, о летнем воздухе, о солнечном гуле парадов.
Лучше бы они пришли раньше. Чем раньше, тем лучше.
———
Он отчетливо помнил день своего отбытия на восточный фронт. Был полон веры и надежд. Туда, где решается все. Хотел быть там, где падет Россия.
Дальше воспоминания становились отрывистыми.
Зима. Снег. Всюду снег. Затяжная, изматывающая война. Яростное сопротивление русских. Он даже не представлял, что после всех тех стран кто-то сможет так сопротивляться. Это открытие оставляло все меньше уверенности в том, что войну можно закончить.
Сколько же людей погибло на восточном фронте…
———
Запах крови заставил его вспомнить одну из катастроф восточного фронта.
Он отпустил винтовку, которую все это время судорожно сжимал, и потянулся рукой в карман. Там была награда — за самую непростительную ошибку и самую жестокую трагедию немцев в войне с коммунистической Россией.
Железный крест.
Его дали немногим офицерам, выжившим в Зимнюю кампанию —неудачную попытку, без знания зимы и врага, взять штурмом Ленинград, этот вызов самому делу великого фюрера.
Сколько жизней замерзло тогда в русских сугробах. Сколько людей отморозили себе конечности, которые потом ампутировали. Госпиталь — ряды людей с почерневшими от холода лицами, с отсутствующими носами и ушами, ушедшими, как пленники мороза. Это зрелище поразило его почти так же, как горы тел в газовых камерах.
———
Он почувствовал, что теряет сознание. Неимоверными усилиями вернув себя в чувство, он снова лег на кровать, от которой воняло ржавым железом. Он сильно сжал в руке свою награду. Холодный, как сама зима, железный крест почти ничего не весил. Странно — для его размеров. Он спрятал свой крест обратно в карман.
Его идол — только узкая щелочка…
———
Апрель — май сорок третьего.
Утика, полуостров Бон. Он помнил, как называл это про себя Германским Дюнкерком, но уже не помнил — почему. Эйзенхауэр и Монтгомери отбросили в Тунис армию, когда-то бывшую под командованием фельдмаршала Роммеля. Лучшие ее части уже ушли на Восточный фронт, а то, что осталось, оказалось заперто на узком клочке земли.
Он вспомнил всеобщее уныние, царившее в итальяно-немецком лагере. Авиация союзников уничтожала тех, кого не успевали эвакуировать. Немецкие солдаты, совсем недавно державшие полмира, теперь сидели в песке и смотрели в небо, ожидая, когда с него упадет смерть.
Наконец, тринадцатого мая генерал-полковник фон Арним и этот… италянец… как же его… маршал Мессе, заявили о капитуляции. В плен попало больше двухсот тысяч человек.
Он был среди немногих, кто эвакуировался.
———
Держать себя в чувстве становилось все труднее. Главное — не попасть к ним в руки живым. Умереть от потери крови до их прихода ему, наверное, не удастся. Оставалось только одно — чтобы его застрелили.
Можно было пустить пулю себе в лоб, но это было ему не по душе.
———
Ну и, конечно, конец сорок второго — начало сорок третьего. Самое главное событие Второй мировой. Он пытался возродить в памяти картины Сталинграда, но ничего не всплывало в сознании. Видимо, это была одна из тех немногих трагедий войны, в которых ему не довелось принять личного участия…
Сталинградская битва, перевернувшая все вверх дном, эхо которой настигло сердце каждого немца, как далеко бы он ни был. Где он был, когда эхо настигло его, — он не помнил. Только холод под кожей, будто из другого времени.
———
Конец всего и начало нового в его памяти не зафиксировались. Как он оказался в противоположном лагере — он до конца так и не понял, не осознал. Где все началось — он тоже не помнил. Как будто в какой-то момент что-то заставило его стать другим — тем же человеком, но с другой совестью.
Он часто думал, что же это могло быть. Где-то, как-то видимо пришло шокирующее осознание всего зла? Может, то, что он видел в концлагерях и еврейских гетто?
С этого момента воспоминания давались ему рваными клочьями.
———
Первым его воспоминанием была Варшава…
Он помнил, что весь город был в огне. Себя — то ли в форме, то ли с повязкой на рукаве, то ли с оружием, то ли без него. Потом понял: он был и в форме, и без нее. Видимо, там и началось его новое начало.
Лица мелькали — знакомые, чужие, одинаково обреченные.
Он смутно помнил начало восстания. Боясь советской оккупации, испытывающие вечный страх перед красной угрозой поляки, поощряемые своим далеким лондонским эмигрантским правительством, решились, как он позже осознал, на заведомо безнадежное восстание — освободить столицу до того, как в нее войдут русские.
Он помнил, будто в глубине их планов все же теплилась надежда: Красная Армия поможет — без нее успех был обречен. Но русские не пришли, даже приостановили наступление — с…
Восстание стоило Варшаве двухсот тысяч жизней. Польская столица была потоплена в крови. Он, немецкий офицер, помогавший восставшим, пытаясь спасти хоть какие-то жизни, сильно рисковал. Но он помнил, что был абсолютно решителен. И он выжил в этом хаосе. Видно, ему как-то удалось избежать расправы — и со стороны поляков, и со стороны самих немцев.
———
Его била дрожь. Пот катился по лицу градом, высыхая на горящей шее. Жар медленно убивал его — к сожалению, слишком медленно. Он катался на своем ложе, будто хотел стряхнуть с себя боль, которая жила в нем — как память.
Только бы не терять из виду узкую щелочку единственного света, все время куда-то ускользающую узкую щелочку…
———
Дальше его память обрывалась… Он помнил себя снова уже в петеновской Франции. Борьба со тьмой. Своей подрывной деятельностью — портя дороги, пуская под откос поезда — они помогали общему делу. Бывший немецкий офицер, участник Движения Сопротивления, о нем ходили легенды. Кто он и какой целью движим — он сам до конца не понимал
———
Чувствуя, что он опять близок к обмороку, он оставил рану на животе и стал лихорадочно водить рукой по груди. Ему не хватало воздуха. Случайно, кровавой рукой, он нащупал на шинели нашивку — дубовый лист — за проявленные мужество и отвагу где-то, в каком-то бою, какой-то кампании. Он вновь вспомнил начало войны, и приятные ощущения на мгновение притупили боль. Но это длилось недолго. Неминуемо приятные воспоминания развеивались осознанием зла — того самого, в котором он когда-то участвовал. И тогда новый человек вновь брал верх.
———
Он часто думал, что будет, когда его поймают. Ему, немцу, предателю, пощады ждать было нечего. Удастся ли ему выдержать пытки? Мысль о них пугала его. Этот страх был настолько ощутим, как страх человека, уже прошедшего пытки, хотя он этого не помнил. Он чувствовал, как страх этот поднимается изнутри, из самой глубины тела. И дрожь, охватившая его, уже не принадлежала только ему.
———
Он несколько раз ловил себя на том, что теряет сознание и снова приходит в себя. Собрав остаток сил, он приподнялся, облокотился о стену и выглянул в окно.
За окном шел конец сорок первого года. Оккупированная зона Франции. На захваченных территориях хозяйничает гестапо. Он засветился. Он лежит с пулевой раной в животе и ждет, когда за ним придет СС. Он боится, что попадет к ним в руки живым — знает слишком много, чтобы ему позволили умереть. Он помнит имена — и понимает, что пыток не выдержит. Они запаздывают. Это на них не похоже.
Узкая щелочка перед глазами расплывается. Это последние минуты, что он может удерживать себя в сознании. Еще немного, только бы дожить до конца… совсем немного.
Он подогнул колени, согнулся над ними и застонал. Сколько раз он уже проходил через это — на грани, на волоске, в ожидании последней точки, которая все не наступала. Каждый раз он верил, что вот теперь — конец, закономерный и единственный, но каждый раз оказывалось, что все снова не настоящее, что война продолжается и конца у нее нет.
Но теперь он знал: в этот раз все должно завершиться. Он устал. Но, несмотря на усталость, чувствовал, что живет — живет именно сейчас, в эти минуты, в момент предельной концентрации сил и воли ради цели; сейчас, а не до войны, когда наслаждался безмятежными пикниками на лоне природы. Теперь конец будет — закономерный, настоящий, единственный. Эта мысль держала его в сознании.
Видимо, придется прервать свою жизнь самому — иначе потом сил не хватит даже на это.
По ту сторону узкой щелочки раздались тихие звуки. Наконец-то! Пересилив слабость, он вскинул винтовку перед собой.
Щелочка света дверного проема перед глазами вдруг стала шириться — распахнулась и превратилась в полосу двери. На фоне освещенного коридора в двери появился темный силуэт.
Раздался выстрел, и он потерял сознание.
* * * * *
Очнулся он через секунду в своей палате, лежащим на своей койке. Левая рука привычно покоилась на животе — незажившая, оставленная войной язва отзывалась острой болью. Он осторожно встал, отдернул штору — утренний свет ворвался в полутемное помещение. Он заметил револьвер в правой руке. В памяти всплыли обрывки: возвращение с фронта на Ближнем Востоке, лечение в клинике, как он купил этот револьвер — не зная зачем, и как накануне, неосознанно, тайно принес его с собой.
Обернувшись к двери, он увидел у порога лужу крови и тело сестры в белом халате, лежащее в ней.
Он вспомнил разговоры с врачом. Тот объяснял: человеческие гены не могли не сохранить след самого сильного потрясения прошлого века — Второй мировой войны. Это событие вошло в генофонд человечества, впиталось в кровь всех, кто жил тогда — немцев, поляков, евреев, французов, русских… всех. Долгие мирные годы спустя их потомки перемешались, и вместе с кровью передавали память войны своим детям. Ген войны сидит в каждом, но он спит.
У него, рожденного десятки лет после войны, этот ген проснулся — под действием шока, полученного на современной войне. Потрясение заставило древнюю память ожить, и он стал переживать все, что видели и чувствовали его предки, сражаясь по разные стороны одной и той же войны.
Он стоял у окна. Теперь он понимал: все это было реально — настолько, насколько реальна память. Лица живших когда-то людей, которых он никогда не видел и не знал, и произошедшие с ними когда-то события вспыхивали в его сознании, как отражения чужой, но родной жизни. Он окинул взглядом свою собственную — и понял: война не закончилась тогда, в сорок пятом. Она не закончится уже никогда. Она живет — ведь память и жизнь давно стали одним.
Но теперь он верил, что победит болезнь и что кошмар наконец кончится. Новое потрясение, как и говорил врач, вернуло его в реальность — но не остановило войну. Но есть способ остановить ее.
Он посмотрел на дверь. «Прости меня, — подумал он, — невинная жертва, случайно оказавшаяся в ненужном месте, в ненужный час.»
Назад уже ничего не вернуть.
Он приставил дуло к виску и подумал: «Что же ждет эту планету в будущем, если таких, как я, много…»
2003
Первоначально опубликовано в журнале «Топос».
