Donate

Почему не возродится Юнгер? Исчезновение интеллектуала с винтовкой

«С этим всепроникающим характером нигилизма тесно связано то, что соприкосновение с Абсолютом стало невозможным (если только не принимать во внимание жертву). Нет более никаких святых. Нет и совершенного творения искусства. Равным образом отсутствует подлинное мышление о высшем порядке, хотя в планах разного рода нет недостатка: исчезло царственное явление человека»

Э. Юнгер «Через линию»

«Нас постоянно кормят изображениям войны, террора и всевозможных катастроф, причем уровень производства и распространения этих образов оставляет далеко позади художника с его кустарным техниками»

Б. Гройс «Политика самодизайна»

Жажда Апокалипсиса

Многие интеллектуалы имели опыт военных действий. Декарт участвовал в осаде Праги в качестве фортификационного инженера, Людвиг Витгенштейн в составе австрийской армии оборонял рубежи от Брусиловского наступления, Пауль Фейерабенд получил железный крест за Сталинград. Но не каждого воевавшего философа или писателя можно назвать «интеллектуалом с винтовкой». Интеллектуал с винтовкой — довольно конкретный культурный тип, появившийся в первой половине XX века как манифестация союза мысли и действия, теории и практики, брахмана и кшатрия — воинственный пророк, спаситель заблудших стад.

Самым знаменательным воплощением данного типа является не нуждающийся в представлении Эрнст Юнгер (1895-1998). Писатель-фронтовик и один из фронтменов синтеза революционного и реакционного смог не только вдохновить своим «героическим реализмом» тысячи молодых европейцев времен Веймара, но и оказать заметное влияние на интеллектуальный ландшафт всего XX века. Можно уверенно заявить, что спустя десятилетия после смерти его труды остаются достаточно востребованы и регулярно переиздаются на многих языках. Примечательно, что Юнгер не просто стал образцом для подражания, но и прожил достаточно долго, чтобы отрефлексировать в своей системе координат исчезновение вооруженного интеллектуала. Для наглядности мы будем возвращаться к фигуре Юнгера в процессе погружения в тему.

Для того, чтобы разобраться, как проводник насилия (а с развитием огнестрельного потенциала, можно сказать, проводник отчужденного насилия) стал признаваться в качестве носителя истины, нам требуется понять, в каких условиях возник данный тип.  

         Появление фигуры связано с констелляцией ряда обстоятельств. Эти же обстоятельства принесли популярность фашизму и коммунизму. Прежде всего это слом привычных ориентиров в связи с форсированной индустриализацией, урбанизацией, первыми волнами глобализации и, конечно, мировыми войнами. Мир вчерашнего крестьянина не просто изменился, он безвозвратно исчез в очень короткий по историческим меркам срок. Эмансипированный от общины и плуга человек ступил на рельсы перманентной, неподконтрольной и ощутимо мучительной трансформации. Общим для всех страт становится ощущение экзистенциальной бездомности, неукорененности и беспомощности перед прогрессом. Другими словами, мир вошел в катастрофический режим историчности. Неудивительно, что одной из основных метафор всего XX века становится мчащийся в неизвестность (главное, что «вперед») поезд.

Вслед за Райнхардом Козеллеком можно описать ситуацию следующим образом: вследствие ускоряющегося темпа научно-технических изменений «горизонт ожиданий» сколлапсировал, оставив людей беззащитными перед беспощадным будущим [2]. Реальность, несущая бремя традиционных представлений, перестала быть оплотом стабильности. Скорее она стала источником недоверия к миру, множащей боль пеленой иллюзий, свалкой нефункционального опыта.

На этом фоне ставится понятно, откуда в массах пробудилась страсть к Реальному, — желание прорваться к ноумену (Жизни, подлинному бытию, сакральному, мифу) сквозь пелену феноменов. Отсюда и популярность трансгрессивных практик в художественном авангарде, негативной антропологии и утопической революционности политического авангарда. Общей потребностью эпохи становится разрешение вопроса «корней»: либо найти новые способы укоренения (условный радикально правый вектор), либо окончательно лишиться потребности в них (условный радикально левый вектор). Оба вектора предполагали осуществление разрыва с неудовлетворительным настоящим.

 Повсеместно прослеживается интерес к «очистительному насилию», способному избавить цивилизацию от мучительной боли техно-социальных перемен. Для левых перемены были знаком «родовых мук» капитализма, рождающего коммунизм, в то время как для правых перемены представлялись симптомом «дегенеративного декаданса». Во всех случаях общее положение дел признавалось порочным и требующим решительного разрешения.  «Насилие», «Революция» и «Спасение» стали если не заменять друг друга, то по крайней мере образовывать убедительную семантическую сцепку, легшую в основу мобилизации как внутри правого, так и левого лагеря. Однако любой мобилизации требуется Господин, способный канализировать коллективное либидо в нужное русло. Этим господином стал интеллектуал, восставший против status-quo.

В XX веке изменился режим публичности, в том числе благодаря автономизации культуры. Для трансляции смыслов больше не требуется быть напрямую связанным с государственным или академическим аппаратом, что дает возможность выстраивать альтернативные мейнстриму институции. Это было очень кстати в связи с превышением предложения интеллектуальных услуг на их спрос, оставившего многих интеллигентов без перспектив карьеры или даже стабильного оклада.

Так на почве возникшей интеллектуальной периферии и начали активно вызревать семена левого и правого радикализма. Но что заставляло людей прислушиваться к аутсайдерам и, даже не будет большой ошибкой сказать, «маргиналам», весьма далеким и по виду, и по стилю от классических интеллектуально аристократических образцов профессуры? Ответ прост: они предлагали действенные решения накопившихся проблем, практические способы выйти из кризиса здесь и сейчас. Сама их манера речи оказывала на фрустрированного потребителя терапевтический эффект. Это связано с тем, что речь была заряжена квази-религиозным фанатизмом, местами ледяным и ангелическим, когда выносились приговоры эпохе, а местами пламенным и проповедническим, когда в ход шли призывы к войне.   

На этом фоне фигура политизированного радикального интеллектуала была сакрализирована. Революционный интеллектуал (не без помощи ницшеанской моды) приобрел ореол демиурга, создателя и уничтожителя миров. Его основной медиум — печатная книга. В связи с урбанизацией и диверсификацией труда растет общий уровень грамотности, повышается спрос на литературу и смыслы, но что более существенно, большее количество людей становится способно литературу воспринимать. Образуются два лагеря. Есть действующие элиты, не справляющиеся с растущей энтропией, теплые, привыкшие решать проблемы по привычным лекалам. Им противостоят заряженные массы и их большие и малые вожди, не желающие жить по-старому. Еще одна черта, объединяющая левых и правых радикалов — их антибуржуазность. Понятия «буржуазность» и «буржуа» впитывали в себя все негативное, все, что вызывает недовольство (как и сегодня для левых «капитализм», а для правых «современность»). Для радикальной среды «буржуа» звучит как оскорбление. Он слабый физически и немощный интеллектуально, он склонен к накопительству без разрядки, он слеп к проблемам парий, он неспособен к возрождению, он становится заложником быта (а не проводником истинного бытия), а значит, должен быть упразднен. Достаточно сравнить как Юнгер в «Рабочем» [7] обличает «бюргерство», и как на «цивилизацию» обрушиваются Пунин и Полетаев в манифесте «Против цивилизации» [3].

         Схожих экстремальных настроений придерживается и художественный авангард, порывающий с оковами классических представлений о прекрасном, стремящийся победить солнце. Эта параллель здесь неспроста. Радикализм эстетический с самого начала шел рука об руку с политическим радикализмом, взаимно питая (но не поглощая до конца) друг друга. На эту связь указывает исследователь Анатолий Рыков: «Трудноуловимые и пересекающиеся между собой протофашистские, большевистские и социалистические «идеологии» на практике зачастую оказываются набором фантазмов, подчиня­ющихся художественной логике» [4].

В итоге это настроение выливается в череду революций. 1917 — Октябрьский переворот. 1922 — Марш на Рим. 1933 — приход к власти Гитлера.  В первом мире потрясения происходят повсеместно. А забегая вперед, уже ближе ко во второй половине XX века эта череда перекинется и на третий мир. До, между и после революций — колоссальное количество глобальных и локальных военных конфликтов.

Катилинариям история дает зеленый свет: интеллектуалы вступают в желанный мир тотальной войны, где главный аргумент — винтовка. Против кого она будет направлена, уже неважно. Тип интеллектуала с винтовкой хорошо прижился и на почве революций, и на почве войн с другими державами. «Против кого?» становится вопросом вкуса.  Объединяет радикальное левое и правое «апокалиптический милленаризм» — вера в то, что мир несправедливости и угнетения кончатся в результате катастрофического насилия при жизни нынешнего (или, самое позднее, следующего) поколения.

В этом отношении показательным моментом будет свидетельство Густава Хильгера, переводчика Гитлера, утверждавшего, что присутствовал в момент, когда в августе 1934 года Карл Радек, сидя с Бухариным на подмосковной даче пресс-атташе германского посольства Баума, восклицал: «На лицах немецких студентов, облачённых в коричневые рубашки, мы замечаем ту же преданность и такое же вдохновение, которые озаряли когда-то лица молодых командиров Красной Армии… Есть замечательные парни среди штурмовиков…» [8]. Штурм (и неспроста первый художественный роман Эрнста Юнгера 1923 года называется именно так) становится точкой, где «Революция» и «Спасение» образуют смысловое единство. Здесь формируется право-левый национал-большевистский симбиоз, проявления которого заметны повсеместно в тоталитарных режимах.  

 Чаще всего во время реальных Штурмов радикальные интеллектуалы выступают как агитаторы-пропагандисты (классическое «мы полезнее здесь, а не на фронте»), но некоторые действительно идут воевать. То обстоятельство, что они готовы к жертве, к подтверждению верности идее кровью, выделяет их как на фоне «книжных червей» былых эпох, способных лишь к софистике, так и коллег из стана агитаторов, предпочитающих держать дистанцию. И тут значимо, что большинство «винтовочных интеллектуалов» отправляется в горячие точки добровольцами, что доказывает искренности намерений: в атаку их ведет не цинизм, не жажда наживы, но фантазм о Штурме.  

Хорошим примером из левого лагеря служит Лев Бронштейн (Троцкий). Юрий Слезкин в Эре Меркурия хорошо раскрывает, насколько сильно интеллектуал-полководец повлиял на мышление эмансипированной еврейской молодежи. Во многом и развитие троцкизма на Западе и переориентация Израильского государства на военную экспансию были вдохновлены именно его культом [5]. Внутри советского лагеря похожим культом обладал автор романа «Так закалялась сталь» Николай Островский.

То же воодушевление наблюдается и среди правых радикалов. На фронт Первой мировой идет молодой Юлиус Эвола, Артур Меллер ван ден Брук, Фридрих Юнгер и многие другие менее известные фигуры. Националист Эрнст Канторович участвует в подавлении Спартаковского восстания. В горнилах обеих мировых войн «бронзовеет» Эрнст Юнгер.

Сравните это с тем, сколько «интеллектуалов» воюет в современных конфликтах сейчас (о причинах этого в следующей части эссе).

Так что же важно подчеркнуть, отвечая на вопрос, чем интеллектуал с винтовкой обязан своей востребованностью и сакральной аурой, возвышающей его над всеми остальными?

Интеллектуал с винтовкой — фигура, олицетворяющая решимость и надежду, что все можно решить в один момент. Кроме того, воевавший интеллектуал находится ближе к бытию, поскольку познал жизнь в ее экстремумах, крайностях. И это дает ему одновременно харизматически-героическую (крипто-вождистскую) и религиозно-пророческую легитимацию. Востребован такой тип может быть только в эпоху массовой мобилизации, когда у переживающего кризис смыслов общества есть запрос на очистительное насилие, когда в нем пробуждается «жажда Апокалипсиса» (неспроста слово «апокалипсис» можно перевести как «срыв покровов», обнажение бытия, освобождение его от угнетающей реальности).

         При этом стоит отметить, что схожую легитимацию имеет и тип «интеллектуал из-под винтовки». Это тип пацифистски настроенного автора, апеллирующего к своему боевому опыту как к аргументу для морального суждения о неприемлимости войны. В первую очередь, в качестве примера можно назвать Эриха Марию Ремарк, одного из главных экзистенциальных врагов Юнгера и культа Штурма в целом. К этой категории можно отнести Симону Вейль, Эрнеста Хемингуэя, Джорджа Оруэлла, Михаила Зощенко.  И даже в деле гуманизма простых слов «об ужасах войны» оказывается недостаточно. Для убедительности речам пацифистов также, как и речам милитаристов, требуется мистическое свидетельство бытия из зоны «инобытия».

         По прошествии времени следует констатировать, что взгляды интеллектуала из-под винтовки оказались гораздо более конвенционально приемлемы, нежели взгляды Юнгера. Можно ли сказать, что их показания «против Штурма» оказались в глазах масс более достоверными? Если бы это было так, то наше повествование закончилось уже после Второй мировой войны. Так в чем же реальная причина исчезновения интеллектуала с винтовкой?  

Прощай, оружие?

         Если «опыт винтовки» дает привилегированную позицию, то почему мы не видим марширующих по направлению Газы, Рожавы, Украины и Чьяпаса стройных рядов радикальных правых и левых интеллектуалов?

Вооруженный интеллектуал оказался избыточен, его ценность как актора нивелирована. Обесценивание произошло не в один миг. Там, где после Второй Мировой войны вопрос Революции стал неактуален, оборону держал Партизан. Что примечательно: идея реваншистской городской герильи была подхвачена как левыми экстремистами, так и правыми. Вдохновлялась она напрямую трудами вооруженных интеллектуалов условного «первого поколения» (неофашисты читали Юлиуса Эволу, коммунисты Че Гевару). В конечном счете весь развернутый партизанами театр жестокости больше напоминал жест отчаянья во время финального аккорда. Когда дым бомб развеялся, интеллектуал с винтовкой увидел, что массы в нем больше не нуждаются. Былая страстная любовь сменилась «обывательским» презрением. А после катастрофы 11 сентября 2001 года фигура Партизана и вовсе была предана остракизму.

Но в чем причина? Дело оказалось не в уменьшении количества насилия (что не бьется статистически) и не в массовом изменении отношения к войнам (поскольку большинство мирового сообщества никогда не против войн «справедливых»).

Для ответа на вопрос обратимся к замечанию Бориса Гройса: «Военные больше не ждут, пока художник запечатлеет войну и террор: военные действия теперь совпадают по времени с и документацией, и репрезентацией. Функция искусства как средства репрезентации и роль художника как посредника между реальностью и памятью здесь оказываются абсолютно лишними» [1].

         Основополагающие причины три: претерпели фундаментальные изменения господствующий медиум, характер войны и роль интеллектуала в обществе.

         Если раньше пространство войны или революции представало как нечто далекое и радикально иное (инобытие), то сегодня, в связи с развитием роли медиа, война стала частью рутины. Любой может зайти в Сеть и увидеть взрывы, ракетные залпы, человеческие тела и сотни тысяч знаков разъяснений на тему от СМИ. Некомбатант все еще смотрит на происходящее с дистанции, но может ощутить опыт соприсутствия как при просмотре кино. Апокалипсис вошел в нашу жизнь на правах развлечения. Война лишилась эффекта возвышенного, чего-то, что требует сверхчеловеческого героизма. На этот эффект сработала и эволюция ракетостроения и иных средств дистанционной аннигиляции вражеских объектов, что практически исключило пространство для боевого Подвига. Кроме того, скорость производства и потребления информации не позволяет большинству людей в должной мере отрефлексировать и запечатлеть в своей памяти чей-то частный подвиг (только если он прямо не касается их жизней или жизней близких). А если был девальвирован «герой», то и интеллектуалу с винтовкой не остается возможности использовать героическую легитимацию.  

         Проблема оказалась не только с винтовкой и ее репрезентацией в сознании масс. Сам интеллектуал подвергся критической переоценке. Связано это и с кризисом экспертности, и с неконкурентоспособностью концептуального языка на рынке, и с трансформацией роли Академии. Интеллектуалы больше не способны вести толпы на баррикады. Заметно сократилась аудитория и потенциал транслирования идей. Да и в принципе остается большой неразрешенный вопрос, кого вообще допустимо сегодня наградить этим громким титулом (кроме тех, кто получил его в прошлом веке)?

Несмотря на все это, нередко в культуре встречается ностальгия по данному типажу. Фигурой надежды остается и субкоманданте сапатистов Маркос, фигурой поклонения продолжает быть использовавший вооруженную эстетику Лимонов и, конечно, никуда не испарился авторитет Эрнста Юнгера среди праворадикальной общественности. Но все эти примеры находятся в области призрачного, подобно заброшенной циклопической архитектуре тоталитарных режимов. Можно наблюдать имитаторов среди политических активистов, наследующих отдельные эстетические и смысловые коды, но они не воспринимаются публикой в том же качестве. Они могут быть отдельно интеллектуальны, отдельно вооружены, но синтеза не происходит. Пафос Революции и Спасения выцвел, потерял пленительный блеск в потоках капитала и информационного шума, оставив лишь голую жажду Апокалипсиса.

Иронично, но Юнгер уловил общий тренд достаточно рано, что подтверждает его творческий дрейф в течение десятилетий от возбужденного и активного Рабочего, суверена, побеждающего солнце, к меланхоличному и пассивному Анарху, наблюдателю, ищущему лакуны на теле Левиафана, где еще возможна свобода.

Сдавай винтовку: время вернуться домой.

Источники

1.     Гройс Б. «Политика поэтики»;

2.     Козеллек P. «Прошедшее будущее. К вопросу о семантике исторического времени»;

3.     Пунин Н., Полетаев Е. «Против Цивилизации»;

4.     Рыков А.  «Между консервативной революцией и большевизмом: Тотальная эстетическая мобилизация Николая Пунина»

5.     Слезкин Ю. «Эра Меркурия. Евреи в современном мире»;

6.     Юнгер Э. «Штурм»;

7.     Юнгер Э. «Рабочий. Господство и гештальт»;

8.     Higler G., Meyer A. «The incompatible allies; a memoir-history of German-Soviet relations, 1918-1941».

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About