Donate
Philosophy and Humanities

О «РУССКОЙ ДУХОВНОСТИ»

Gustavo Negrobigode18/05/25 06:1972

Что есть «русская духовность»?                                                    

Что такое весь этот комплекс: болезненная религиозная экзальтация, неразрывно связанная с чернухой, пресловутая изломанность «надрыва», мертворожденное недоразумение под названием «русская религиозная философия», казённое «русское православие», неотделимое от государствопоклонничества, достоевщина, культ «спасительных и очистительных» слез, страдания, смерти, мессианской державности, любовь к историософскому мыслеблудию, фантазмы «богонесущей» державы/народа, неочерносотенство и царебожие, взаимоисключающие «катехон» (оборона от наступления апокалипсиса) с «третьим римом» (эсхатологический концепт) и прочий злобный гротеск, генерируемый сворой зубастых оскаленных агнцев?

«Русская духовность» — это неизлечимая болезнь, злокачественная опухоль духа.

Подростком я испытал сильное влияние «русской духовности», людей и книг, непосредственно связанных с этой матрицей. Впоследствии много рефлексировал над этой специфической метафизикой.

Делюсь плодами этой рефлексии.

 

*

«Русская духовность» во всяком её изводе имеет дело с неким «Там».

С «там», которое не является иным «здесь», отстоящим пространственно (в широком смысле) от того «здесь», в котором я нахожусь (когда «там» — это просто способ обозначить иное, нездешнее «здесь» — нездешнее «здесь» с точки зрения здешнего «здесь»), но является вечным структурным «там», для которого нет никакого «здесь». Своего рода абсолютное «там», за которым не стоит никакое «здесь». Реальное — всегда «там»; всё, что здесь, — ничто, этого на самом деле нет, хотя и кажется, что оно есть. Всё, что есть, притворяется, будто оно существует. Всё, что существует, просто потому, что оно существует, лишь притворяется, будто оно существует, ибо реально существующее не может существовать. Ничтожение всякого «здесь»: всего того, что есть и может быть, на самом деле нет, бытия нет; напротив, реально есть лишь то, чего нет.

С другой стороны, всякое «там», о котором мы ведём речь, — то же самое «здесь». Просто потому, что мы ведём о нём речь, мыслим его, «заражая» его здешнестью: мы сами, все наши мысли и их содержание — это «здесь», поскольку «здесь» — тотальность того, что есть и может быть («здесь»=бытие, а небытия нет). Стало быть, думая о «там», мы думаем о чём–то совершенно ином, не имеющем к «там» ни малейшего отношения. Мы не думаем о «там», думая о нем. Мы мыслим то, чего мы не мыслим. Мы видим то, чего мы не видим. Думая о «там», я уже не думаю о «там» и не представляю его и не имею его в виду, но думаю о чем-то, что не имеет к нему ни малейшего отношения, — просто потому, что я думаю. Я заражаю «там» своим «здесь», мысля его и зная о нём, и «там» становится обычным «здесь», ибо «там» не существует именно потому, что существует реально. «Там» не может присутствовать в «здесь» даже через мою мысль о нем. В «здесь» нет и следа «там». «Здесь» никак не соприкасается с «там», не имеет с ним никакого общего места. «Там» не присутствует в «здесь» ни прямо, ни косвенно, не соприсутствует с ним в чём–то третьем, не находится нигде и никак по отношению к «здесь». «Там» не присутствует в «здесь» даже через собственное отсутствие: нет ни его бытия, ни его небытия, ибо «там» — это реальное, а реально лишь то, чего нет абсолютно — так, что нет и самого этого «нет». В то время как «здесь» — это всё то, что есть и может быть (и в опыте и за гранью опыта), это тотальность, которая не положена в какую-то иную «сверхтотальность».

Это разрыв, который не соединяет собою две части, не становится их «общим местом».

Священное, чистое — всегда «там». Нет никакого присутствия священного в «здесь» — оно не присутствует в «здесь» даже через мою мысль о нём.

Когда штудировал главу из книги Мейасу, в которой говорилось о двух разновидностях корреляционизма (слабом и сильном), машинально подумал о «русской духовности». Речь шла о «сильной» разновидности корреляционизма — это когда мы понимаем, что не можем помыслить не только «вещь-в-себе», но и само «в-себе». Помыслить его мы не можем, поскольку по самому своему смыслу (согласно смыслу данного понятия) «в-себе» не соответствует понятию о себе: мысля «в-себе», мы мыслим его так же, как все прочие явления и вещи (нечто самотождественное, непротиворечивое), превращая «в-себе» в элемент нашей собственной реальности. Однако «в-себе» потому и «в-себе», что отличается от нашей мысли о нем, от себя как части нашей действительности, обладающей определенными характеристиками и доступной для схватывания в дефиниции («в-себе» есть/означает то-то и то-то»).

«Русская духовность» — это не про обретение священного в имманентном, не про открытие присутствия нездешнего божественного в эпицентре здешнего, но про отрицание реальности имманентного через его обесценивание и огрязнение. Чернуха, «надрыв», конвульсии и корчи, презрение к смеху и малокровная «любовь» к слезам, невротическое «смирение» святош, порвавших со здешним миром, служат абсолютному «там». «Здесь» для адепта «русской духовности» — не что иное, как ритуальная нечистота.

При более внимательном взгляде становится ясно, что «там» — не причина и не цель, но средство: муляж, оптическая иллюзия. Реальная цель — нигилистическое обесценивание всякой жизни и отрицание бытийности бытия. Отрицание реальностности реальности через абсолютное обесценивание всего «здешнего», имманентного и даже трансцендентного в той мере, в которой невозможное, запредельное всякому опыту, возможно, и в той мере, в которой трансцендентному соответствует далёкое «здесь»: того, что есть и может быть, абсолютно нет, просто потому, что оно есть или может быть. Всё, что есть, есть неценная грязь просто потому, что оно есть. Само «божественное», болезненная религиозная экзальтация — лишь инструмент, структурный элемент. Изобретение фальшивой цели, необходимой лишь для того, что мог состояться путь. Путь — это цель, а «цель» — средство. «Цель» сугубо инструментальна — путь как цель цели.

Само это абсолютное «там» на самом деле пребывает здесь. «Там» — это точка на картине перед носом, изображающая самую дальнюю даль. «Там» нужно лишь для того, чтобы осуществлять ничтожение «здесь» путем его обесценивания, а не наоборот: «здесь» не имеет цены, поскольку реально есть только «там» (реально лишь то, чего нет). Визуальный эффект, трюк фокусника. 

Универсальная формула «русской духовности»: того, что есть, нет — есть только то, чего нет.

Бытие, непосредственно связанное с присутствием здесь-и-сейчас, — показатель и условие абсолютного несуществования, нереальности чего бы то ни было. Бытие нереально, а реального бытия нет — именно потому, что оно реально есть вне бытия, оно расположено за гранью «быть», реальное бытие не может быть. Бытие же есть небытие, поскольку оно есть бытие. Реальность нереальна именно в силу того, что она реальна. Всё, что существует, реально не существует, ИМЕННО потому что оно существует. Всё, что есть и может быть, есть ничто, не-ценность, тлен и ненастоящее, просто потому что оно есть. Где-то, мол, есть настоящее, но я не могу к нему прорваться. Не могу его связать со здешним ненастоящим даже через свою мысль о нём. Нет никакой надежды «здесь», поскольку настоящее («Там») расположено в небытии. 

Дугинская попса. Отчасти мамлеевщина. Квинтэссенция постсоветской «русской духовности». Пгавославные паблики, зэт-каналы — там часто встречается этот троп. Фильмы Балабанова. Чернушное и наполненное православной религиозностью кино периода перестройки и девяностых. Свят Павлов: пусть всё ебнется вообще, поскольку всё, что есть и может быть, есть ничто. Я люблю Россию и с удовольствием буду смотреть, как всё вообще полыхает, поскольку Россия — это невозможный корабль, связующий с «Там». «Россия», уничтожая мир, развеивает иллюзию, которая внушает нам, будто что-то действительно есть.

 

СЛЁЗЫ И ПИЗДОСТРАДАНИЯ

Скажем, околоправославные вк-паблики (не «верую… православие», а какие-нибудь более «молодежные» и «модные», зумерские, постхипстерские). Огромное количество «лирических» постов, содержащих пространные слезоточивые рассуждения и воспоминания (о детстве автора поста, об исторической эпохе) и восхваляющих страдание и слезы. Смех и радость интерпретируются как легковесность: смеющиеся попадут в ад, для смеющихся навек закрыто «там».

«Здесь», отождествляемое со смехом, весельем и радостью, — это ритуальная нечистота. Всякое «здесь» подлежит ничтожению обесцениванием. Смысл тут отнюдь не в утвердительном принятии страдания как части бытия и не в смирении (отрицая страдание, которое является частью бытия и признавая лишь оставшуюся часть, ты никогда не сможешь полноценно принять бытие, равное своей полноте; высокомерие и инфантильный нарциссизм человека проявляются в замене гномы «истина есть благо» на гному «благо есть истина»). Это не про позитивную ценность страдания как проявления всемогущей жизни, не про витальную силу, присутствующую в том числе и в слезах. Речь также не о том страдании, которое является необходимым условием обретения человеком глубины и полноты бытия. И не о присутствии в страдании священного. Речь о ненависти ко всякому утверждению, о самоотрицающей «позитивности» отсутствия позитивности как таковой. Якобы нужно отрицать всякое «здешнее» утверждение ради утверждения нездешнего, которое становится доступным лишь через отрицание утверждения как такового, но на самом деле само это «нездешнее утверждение» изобретается задним числом лишь для того, чтобы программа по отрицанию утверждения как такового (как здешнего, так и нездешнего) могла состояться.

Это — отрицание утверждения и отрицание отрицания (в той мере, в которой в самом отрицании содержится толика утверждения: отрицая, я отрицаю в первую очередь частичное утверждение, желая утверждения полного), отрицание, пожирающее самое себя. Не полнота позитивности, возможная лишь тогда, когда мы признаем и ту опасную позитивность, что скрыта в том числе и в негативном, но чистая негативность отрицания, отрицающего в том числе и само отрицание в той мере, в которой в сердцевине отрицания присутствует утверждение. Это не про умение разглядеть в грязи жизнь, но про умение увидеть в жизни лишь грязь. Гадливая улыбка скопца, корчащего из себя святошу. Душное дыхание похотливых евнухов, холодное и бесплодное электричество невроза. Неразбавленный ресентимент, ничтожение во имя ничтожения, ничтожение созидания и ничтожение разрушения, мстительная зависть по отношению к жизни и мстительная зависть по отношению к смерти в той мере, в какой она является частью жизни. Абсолютный унылый нигилизм, лишенный позитивности и витальной силы нигилизма бунтарского, жаждущего трансгрессии.

Есть реальное, тождественное абсолютному «там». Всё же, что реально, нереально именно потому, что реально. Именно потому, что оно есть. Но к тому реальному, которое есть именно потому, что его нет, у нас нет выхода даже через мысль о нем, даже через понимание (того, что всё реальное нереально именно потому, что реально), поскольку и наша мысль, и наше понимание — целиком и полностью «здесь», в них нет и следа «там». Остается лишь вариться в конвульсивном безобразном смехе, пьяных презренных слезах, грязи. Остается лишь превращать не-грязь в грязь, якобы рассеивая морок, разоблачая обман: мол, не-грязь — это точно такая же грязь, просто потому что она есть; не-грязь — власть иллюзии. Нужно разоблачать мнимую «не-грязь», смешивая её с грязью.

Эти лукавые слезы выражают не утверждение жизни, но лишь химерическое устремление к «там». «Там», которое не является простой отсылкой к иному «здесь» (точно такому же, как здешнее «здесь», только расположенному в другом месте, подобно тому как аристотелевский «друг» — это точно такой же «я сам», тождественный моему присутствию, только пребывающий «с другой стороны»). Всякое «здесь» подлежит ничтожению обесцениванием как ритуальная нечистота, как-то, что само в себе есть ничто по сравнению с «там». Однако «там» — всегда «там». Оно никогда не оборачивается иным «здесь». «Там», которого нигде нет как «здесь».

Инвестиция в страдание как ничтожение жизни: всё, что есть, на самом деле есть ничто, всего этого нет, а есть лишь что-то «там», за гранью, о котором мы не можем даже подумать, поскольку всецело погружены в здешнее сейчас и таким образом мыслим «там» изнутри этого сейчас (которое есть ничто), превращая самой этой мыслью «там» в «здесь» и неизбежно промахиваясь мимо «там». Всякая мысль о «там» изнутри «здесь» заражается «здесь» и неизбежно оборачивается мыслью о чем-то совершенно ином, не имеющем к «там» ни малейшего отношения. «Здесь» заражает содержание нашей мысли о «там» отсутствием ценности. Соответственно, настоящее бытие вообще никак (ни прямо, ни косвенно) не присутствует в реальности и бытии. Ничего ценного нет и не может быть, поскольку всё то, что есть и может быть, является не-ценным именно по причине того, что оно есть или может быть. Я отнюдь не склоняю голову в уважении и ужасе перед чужой болью. Слагая панегирик страданию, я не принимаю жизнь, скрытую в том числе и в страдании, но, наоборот, отрекаюсь от жизни, как бы показывая, что всего того, что есть, на самом деле нет, что всё, что происходит со мной, на самом деле не происходит со мной, что всё реальное — это ненастоящее, пустота, ничто. Весь смысл в том, чтобы отрицать реальность и бытие ради «настоящего бытия», которое находится по ту сторону реальности и бытия и дается лишь при условии их отрицания и огрязнения. Грязь, делающая бытие прозрачным и невещественным.  

То, что происходит со мной, на самом деле не происходит со мной. Этого нет. Но даже сам этот факт, само это понимание (что всего того, что есть, на самом деле нет) относится к «там» и не присутствует здесь-и-сейчас. В «здесь» ни этого факта, ни этого понимания нет, как нет и их отсутствия — нет никакого следа, косвенного присутствия, ибо нет обоюдной причастности «здесь» и «там» «общему месту», которое включало бы одновременно «здесь» и «там». Их нет именно потому, что они реально есть, а настоящего бытия, тождественного абсолютному «Там», ни прямо, ни косвенно нет внутри «здесь». Но кроме «здесь» нет ничего: «здесь» — это само бытие, тотальность всего, что может присутствовать в режиме здесь-и-сейчас где бы то ни было. Настоящего бытия нет — всё, что есть, является ненастоящим, поскольку оно есть. Настоящее («там») запредельно бытию («здесь»). Стало быть, я вижу то, чего я не вижу, я знаю то, чего я не знаю, во мне присутствует то, чего во мне нет: я не становлюсь местом встречи «здешнего» и «нездешнего», оператором «вливания» «нездешнего» внутрь «здешнего» (как в момент переживания религиозного экстаза или откровения), но как бы разрываюсь сам: я целиком принадлежу «здесь» и без остатка исчерпываюсь тем, чем я здесь являюсь, но в то же время есть ещё «я», который знает о «там», и этот «я» никак не присутствует в рамках «здесь» (его нет, как нет и его отсутствия), никак не присутствует (и не отсутствует) во мне и не соотносится со мной-здесь-и-сейчас: даже моя мысль о нём тут же становится мыслью о чем-то совершенно другом, не имеющем к нему никакого отношения. Меня нет там, где я нахожусь. Я бесконечно далек от того, что со мной здесь-и-сейчас происходит. Бесконечно далек сам от себя, от собственного присутствия здесь-и-сейчас.

Именно страдание, мол, «раскрывает глаза» на то, что всё то, что есть, есть ничто, а реально есть лишь «там», которого нет. Смех и радость, напротив, «привязывают» к «здесь», внушают идею о том, что присутствие реально. Всякое утверждение и надежда — «там», но никакого «там» нет, есть только «здесь», поскольку бытие — это и есть «здесь». Реально лишь абсолютное «там», которое не оборачивается никаким «здесь», а любое «здесь» нереально, поскольку неценно, а неценно оно потому, что оно есть; всего того, что есть, нет — ИМЕННО потому, что оно есть. Благословляя слёзы и хуля смех и радость, я порываю с утверждением, неотделимым от бытия, и нарушаю порядок, согласно которому человеческому существу предначертано стремиться к радости и избегать страдания. Я как бы отрекаюсь от действительности, выключаю себя из бытия, показывая, что всё то, что со мной происходит, всё то, что меня волнует, все мои страдания, устремления, дела и заботы, в которые я погружен, на самом деле мне безразличны и не имеют никакого значения, поскольку во всём этом нет и малейшей крупицы реального. Всё это — суета сует, ненастоящее, невзаправду, сплошная симуляция, а настоящего — нет, даже моя мысль о настоящем не связывает настоящее со здешним ненастоящим. Лишь через слезы можно полноценно отречься от бытия, которое есть ничто. Лишь слезы пробуждают ото сна и дают надежду на реальное за пределами бытия, на понимание того, что на самом деле никаких слез и смеха нет, что ничего того, что есть, на самом деле нет просто потому, что оно есть, что сама реальность в той мере, в которой она является реальностью, нереальна и неценна, что в реальности именно в той мере, в которой она является реальностью, нет ни присутствия реального, ни его следа, в то время как «приятные» радость и смех лишь углубляют губительный сон.

Сочетание самой циничной, декадентской чернухи и болезненной религиозной экзальтации черпает исток именно тут. Это не героическая попытка распознать в грязи священное, придать ценность неценному, увидеть высшую жизнь в упадочном, не витальное упоение грязью и пороком, но попытка представить саму витальность, саму целокупность жизни и бытия во всех его изводах неценной грязью. Не стремление соединить болезнь и здоровье под титулом здоровья, но настойчивая попытка увидеть в здоровье — лишь болезнь.

Или классический образ горького пьяницы. Ненавидит себя за то, что пьет, и плачет оттого, что пьет, и, чтобы справиться с этой ненавистью и сознанием собственной греховности, снова пьет, пытаясь забыться. Казалось бы: ты либо не пей, либо люби алкоголь и почитай в нём священный дар, средство исцеления человека от гордыни и усмирения расчетливого контроля, инструмент для расколдовывания смысла, вынесения мысли из «глубины» на поверхность и слияния с жизнью в обретении кротости: теперь не природа-в-Логосе, но Логос, который конституируется асемантическими структурами и пребывает посреди природы, — часть становления, ускользающего от схватывания во властном познании. На первый взгляд кажется, что эта ситуация образуется органически: слабый человек пребывает в рабстве у порока, понимает это рабство, пытается выбраться, но не может. На самом деле спектакль разыгрывается нарочно. Этот пьяница не хочет перестать пить и не хочет «подружиться» с алкоголем, увидеть в нём хоть и ведущую в погибели, но всё же радость и жизнь. Он желает именно не мочь бросить пить, проклинать себя и алкоголь и в обреченной на неудачу попытке забыться пить еще больше, презирая и проклиная это питьё, и попытку забыться, и само свое презрение и проклятие. Он хочет делать только то, за что сам себя презирает. То, что ничтожится обесцениванием. То, чья онтологическая реальность отрицается по причине его абсолютной неценности. Так, чтобы и само оглушение оказывалось не временным избавлением, не толикой позитивности, утверждения жизни, но обесцененной грязью, истерическим изломанным смехом, смешанным с вонючими слезами. Бросить пить означает утверждение жизни. Полюбить алкоголь означает утверждение жизни. Но для пьяницы, верующего в «там», любое утверждение — это харам. Убить, а затем перекреститься — это не «так вышло». Это специально. Это тот же персонаж, что и горький пьяница: ни жить без убийства, ни убить без того, чтобы перекреститься, он не может именно потому, что только так реализуется мстительная ненависть по отношению к жизни, только так ничтожится бытие обесцениванием, только так зависть Ничто к Нечто впервые становится «чем-то»: сама субстанциальная зависть «ничего» к «чему-то», предшествующая тому, кто завидует, и подобная субстанциальному желанию у Делеза и Гваттари, принимает форму существующего существа. Таков ритуал служения стрёмному российскому богу, словами которого были: всякое бытие есть небытие, а реального бытия нет, ибо оно расположено за гранью бытия, нигде и никак по отношению к бытию, ибо нет никакой карты, включающей оба этих населенных пункта сразу.

«Нести свой крест». Непротивление страданию — что оно такое? Противиться страданию означает: интересоваться жизнью. Действенное стремление к радости неотделимо от утверждения, от признания ценности и «настоящести» бытия. Интерес к жизни сулит падение в «здесь». Это падение навсегда разлучает нас с абсолютным «там». Всё, что есть или может быть, абсолютно нереально, именно потому что оно есть или может быть. Но даже абсолютная нереальность всего, что есть или может быть, не является тем, что находится «здесь», тем, что имеет место быть здесь-и-сейчас, актуально и всамделишно, ибо в таком случае сама абсолютная нереальность реальности была бы частью этой реальности, частью «здесь» и не могла бы быть абсолютной истиной: даже моя мысль об абсолютном «там» не связывает «здесь» и «там», не «вливает» абсолютное «там» внутрь «здесь», не становится их общим местом, ибо моя мысль, сама являясь чем-то реальным, тем, что имеет место быть здесь-и-сейчас, заражает свой предмет (абсолютное «там») «здешнестью» и таким образом неизбежно промахивается мимо собственного предмета. «Нести свой крест» означает: всё, что со мной происходит, на самом деле не происходит со мной, однако и само это «на самом деле» принадлежит абсолютному «там», находится за рамками бытия, запредельно всякому «здесь». Фатальная раздвоенность: я, актуально страдающий, не имею никакого общего места с тем «я», которому известно об абсолютном «там» и о нереальности реальности. Соответственно, любая действенная манифестация знания об абсолютном «там» и нереальности всякого «здесь» (нереальности бытия именно в силу того, что оно — бытие), будь то уход от мира в лес, затворничество, самоубийство и т. д. — такое же падение в «здесь», как и стремление к радости, обытийствление Абсолюта, чуждого бытию как ритуальной нечистоте. Уходя от мира в лес, я обытийствляю знание об абсолютной нереальности «здесь», теряя «спасительную» раздвоенность — само знание о нереальности «здесь» становится нереальным, оказываясь тем, что имеет место быть здесь-и-сейчас. «Нести свой крест» означает: балансировать между стремлением к радости и уходом от мира, избегая падения в «здесь», падения в бытие.  

Всякий проницательный человек без труда заметит: в культе страдания, который является краеугольным камнем «русской духовности», — слишком много от спектакля, от вульгарного лицедейства. Не «так сложились обстоятельства», не «такова судьба, от которой никуда не денешься», но волевое устремление.

Во всех этих бесконечных вонючих слезах, составляющих ключевой элемент «русской духовности», нужно видеть не «долготерпение», не «муку человеческую, достойную всяческого уважения», но лишь гадливое и бесплодное сладострастие скопца.


ГЕНЕАЛОГИЯ ЖРУГРА

Есть изначальная, субстанциальная зависть Ничто к Нечто, которая сама становится Нечто. Зависть, обиженность, которую никто не испытывает (поскольку Ничто не существует, Ничто — не Нечто), которая никому не приписывается. Это не обиженность кого-то на кого-то в результате чего-то, а обиженность как стихия.

Есть бытие, небытия нет. Из несуществования небытия рождается зависть к бытию. Через эту зависть небытие становится чем-то, начинает существовать, оставаясь небытием.

И как раз-таки эта субстанциальная зависть облекается в форму данной религии, жаждущей абсолютного «там» и обесценивающей бытие как грязь: мол, настоящее бытие не может быть. Эта религия жаждет (делает вид, что жаждет) абсолютно невозможного в его невозможности (как того, чего не может быть), а не осуществления невозможного, не возможности невозможного, не становления невозможного возможным в его невозможности.

На самом деле «там» — лишь трюк, необходимый для ничтожения бытия и реализации зависти, а не наоборот. Не бытие не имеет цены, поскольку реально лишь «там», но «там» изобретается для того, чтобы обесценить бытие и обосновать это обесценивание.

Не Украина и «запад» становятся врагами России, поскольку покушаются на некие российские ценности или мешают этим ценностям развернуться, но бутафорские «ценности» изобретаются задним числом для того, чтобы обосновать полагание Украины и «запада» в качестве врага. Не Россия враждует с «западом» по той или иной причине («несовместимости ценностей» и т. п.), но полагание «запада» в качестве врага конституирует политическую Россию. Политическая Россия полностью лишена собственного содержания и впервые возникает из тупого отрицания чужих содержаний. Вся «российская идентичность» сугубо негативна и сводится к простому прибавлению приставки «не—»: «Кто мы, что мы? Мы — не-это. А что? А это не важно». Это — паразитирование на отрицаемом, на назначаемом «враге» и зависимость от «врага»: исчезнет «враг», исчезнет и политическая Россия, которая может существовать только в таком паразитическом режиме. Враг — не экзистенциальная угроза и не помеха, а ключевое условие существования, то, на чем это существование зиждется. «Враг» как конститутивная структурная позиция первичен сущностям, которые могут стать «врагами», и причинам, по которым они становятся «врагами».

В случае завоевания Украины и целой Европы этот моторный комплекс никуда не исчезнет, но лишь переметнется на что-то другое, поскольку политическая «Россия» — не какая-то самобытная, самостоятельная сущность, но сам этот комплекс: мстительная ревнивая ненависть к чужому само-стоянию в отсутствие своего, ресентиментное контризобретение (чужое само-стояние объявляется «неистиной, угрожающей ввергнуть мир в хаос») и атака. После завоевания всего мира этот комплекс никуда не исчезнет — паразиту нужен хозяин. Никуда не денется желание уничтожить врага, полная реализация которого сулит исчезновение самой «России», поскольку «враг» определяет «Россию», впервые возникающую как «не-враг». Политическая сущность под названием «Россия» и есть это желание уничтожить «врага»: не «Россия желает», но желание — это «Россия». Это желание конституирует «Россию», полная его реализация губительна. Стремление, реализация которого убьет того, кто стремится, ибо стремящийся и есть само это стремление; «стремящийся» впервые возникает как эффект стремления (а не стремление прилагается к стремящемуся как его предикат). Такая неравновесность и есть равновесное существование политической «России»: не «России» нужно захватить Украину, чтобы удовлетвориться и нормально зажить, но стремление завоевать Украину (Европу, «запад» и т. д.) синтезирует «Россию». Это неудовлетворенное (и неудовлетворимое) стремление и есть её норма, вещество её жизни.

Негативная идентичность: «мы — не это» (а что? — а это неважно). Паразитирование на названном враге, без фигуры которого тебя самого не существует, поскольку единственное определение тебя: «не-он», «не-это». Паразитирование на враге, от которого ты бесконечно зависишь, поскольку вся твоя идентичность сводится к «я — это не-он». Отсутствие какого бы то ни было собственного содержания. «Западные» изобретения, подрывающие абстрактную «нормальность», — колдовство, в которое нельзя вляпаться, источники ритуальной нечистоты. Случай с кузьмичом-гомофобом в абрамцевском баре: если пидорасы — извращенцы, то баб ебать — правое дело; нет, говорит, и баб ебать, наслаждаясь, — не правое дело, поскольку православие; раз православие, то интересно богословие, приоткрывающее таинственные смыслы и полное сбивающих с толку парадоксов, — нет, и богословие — это заумь какая-то, не правое дело; когда любая интенсификация жизни в попытке прорваться за рамки машинальности шаблона (обмен готовыми репликами по образцу как симуляция порождаемой здесь-и-сейчас речи; человек в темных очках наклоняется, чтобы лучше что-то рассмотреть, однако в этот момент его глаза закрыты или смотрят вбок: фокус внимания = отведение взора и мысль о другом; сканер не глядя считывает штрихкод, и автомат выдает предустановленную реакцию: неприсутствие в собственной речи, неприсутствие в собственном присутствии, летаргический сон и симуляция, мёртвый театр), любое вникание, погружение в не имеющую привычного, машинально распознаваемого образа «тёмную» сложность без готовых ответов воспринимается как ритуальная нечистота; в итоге, когда исчезнет Украина и «Запад», паразитирование на враге переметнется на другие предметы, пока не дойдет до своего логического конца: сама жизнь (ровно как и смерть в той мере, в которой та является частью жизни) — ритуальная нечистота.

Единственный способ самоидентификации — через враждебность «врага». «Враг» — не чужая сущность, которая становится врагом в силу того, что этой враждебной сущности присущи определённые качества, которые вступают в фундаментальное противоречие с качествами, присущими нашей сущности. Наоборот, наша сущность впервые оформляется через произвольное называние некоторой сущности «врагом» и прибавления к ней приставки «не–». Это не «враг», обладающий некоторыми качествами, враждебен нам, предшествующим этой вражде, но «мы» — всего-навсего «не–он», производное нашего врага. «Мы» —  это призрак сообщества, образованный путём отталкивания от «врага» и исключения «врага». Пустое место, присутствие без присутствующего. Ненависть к врагу собирает нас в липовое подобие сообщества, а не приписывается нам. Следовательно, наше желание внутренне противоречиво: мы одновремено хотим уничтожить «врага» и боимся его полного уничтожения, ведь вместе с его исчезновением в ту же секунду исчезнем и мы сами. Неравновесность оказывается равновесием. Нереализованное желание, требующее реализации, —  это я: не я желаю, но желание —  это я. Как только желание реализуется, я исчезну. Мотив «спасения мира» совешенно вторичен. Это беспримесный ресентимент. Любую сущность можно объявить «угрозой, ввергающей мир в хаос», и спекулятивно это обосновать.

Зэтник — это художник, не способный творить. Художник, избравший амплуа гадливого пакостника. Мстительно завидуя чужой способности творить хоть что-то, он объявляет чужое искусство «вырождением» и провозглашает, что его собственное искусство будет заключаться в избавлении мира от «отравляющего души и мешающего жить ему лично псевдоискусства». Но он никогда не получает полноценное удовлетворение от мести, поскольку сразу после устранения ненавистного ему художника его мстительная ревность, его ресентимент, «переворачивающий доску», должен переметнуться на что-то другое, чтобы сам зэтник остался жив. В тот миг, когда исчезнет все реальное искусство, уничтожаемое им, — автоматически исчезнет и он сам. Растает, как эффект. Обида, обиженность — его воздух, его дыхание, его материя, а не его проблема. Он паразитирует на том, на кого обижается, и бесконечно зависим от своей обиды. Обида создает его. Русский державный государственник, имперец и сталинист никогда не возьмёт реванш за «поражение» в холодной войне («нечестное поражение, которое на самом деле было победой, и оттого должно быть переиграно») и не успокоится в этом реванше, не вернется к «нормальной жизни, ограниченной кругом внутренних проблем», поскольку само его существование конституировано этой обиженностью, взыскующей реванша. «Россия» державника — это, собственно, не Россия, не некая сущность, но компульсивная озабоченность границами «России» и прошлыми обидами, которые нужно переиграть, за которые нужно отомстить. За этой озабоченностью границами теряется пустота на месте сущности (предикатом которой являются эти границы). Оказывается, что предикат тут не приписывается к субъекту, но неопределённость предиката заменяет собой субъект. Расширение «России» (которой нет) — это и есть «Россия». Не «Россия атакует», но атака ретроактивно создает «Россию».

Воля к пакостничеству, которая черпает исток в субстанциальной зависти Ничто по отношению к Нечто. Воля к разрушению, которая одновременно жаждет и боится разрушения вообще всего.

 

*

«Катехон» соседствует с «Третьим Римом». «Мир погряз в грехе и должен умереть — только так возможно очищение» (всё, что есть, греховно, поскольку оно есть), зависть небытия к бытию, зависть дурного художника к талантливому, выливающаяся в порчу его полотен под предлогом их «греховности», соседствует с нарративом обороны от наступления Апокалипсиса: нужно искоренять «грех» (уничтожать полотна художников) для того, чтобы спасти мир.

 

*

Из религиозного поклонения «Там» вытекают практические последствия.

К примеру, необходимость захватывать города, превращая их в свалку и пустоту: стирать их с земли и одновременно загаживать.

Опостылевшая постирония и мемасики зэт-зумеров черпают исток в том же мерзопакостном культе. Несмотря на внешнее сходство, постирония не имеет отношения к карнавальному смеху, который разоблачает сиюминутность вечности и немудрость всякой мудрости, раскрывая нам глаза на то, что вечные идеи принадлежат принципиально несхватываемому в знании становлению, всякая тяжеловесная серьезность эфемерна и комична, как усилия Плюшкина (называющего всех тех, кто не собирает мусор и без труда с ним расстается, «легкомысленными и поверхностными расточителями, не знающими цены вещам»), а по-настоящему содержательна и весома лишь легкость. Постирония не стремится открыть жизнеутверждающий смех в самой сердцевине серьезности, показать ту несерьезность, которая конституирует серьезность, представить смысл — частью природы (существуют структуры, конституирующие смысл и лежащие вне области смысла: не форма смысла, но смысл именно в своей привилегированной противопоставленности голой природной форме есть голая природная форма), всякое знание — не-знанием, а мысль — тем, в составе чего есть немысль: имманентной частью несамотождественной жизни, а не просто отражением, в котором проступает та внежизненная «истина» или «матрица» жизни, по отношению к которой сам процесс жизни является лишь чем-то вроде несамостоятельной эманации или даже наглядного выражения/иллюстрации. Нет, постирония так же ненавидит жизнеутверждающий смех, как и «русская духовность». Она не открывает несерьезность в сердцевине серьезности, подчиняя бытие становлению, но стремится убить серьезность и искренность для того, чтобы показать: всего того, что есть (всего, о чем можно говорить серьезно и искренне), на самом деле нет. Ничего настоящего на самом деле нет. Обычная ирония предполагает, что помимо неё есть ещё и искренность, что мы можем выйти из режима иронии, что ирония — всего лишь ирония. Постирония захватывает саму искренность: я говорю всерьёз, говорю то, что действительно думаю, но одновременно обесцениваю и упраздняю само это серьезное говорение ироничной позой, тем, что беру всё сказанное в кавычки: всего того, что есть, на самом деле нет, именно потому что оно есть. Карнавальный смех утверждает, постирония — отрицает.

Или же глубоко пгавославный культ абстрактной «нормальности» как неизменности привычного. Попытка выдать «нормальность» за нечто субстанциальное, тогда как та по определению представляет собой нечто ситуативное и условное: откат в предыдущему устоявшемуся состоянию, каким бы оно ни было. Ресентиментная ненависть ко всякой сложности и новаторству, которая выдает видение в жизни и бытии лишь ритуальной нечистоты: всякое «здесь», сложная и изменчивая, не-готовая и несамотождественная жизнь — это «либерастия, толерастия, проклятая содомия».

Ненависть ко всему сложному, к размышлению, к филосософии. «Где проста тама ангилов доста».

Та простота, которая хуже не только воровства, но вообще всего. Простота, мастерски разоблаченная Ерофеевым. Всё, что не понимается автоматически, само собой, но требует усилия, — «от лукавого». Хамская гордыня.

Эта простота — парадоксальная пустая поверхность, которая не раскрывается во внимании, предметом которого она становится. Парадоксальная пустота, не чреватая даже самой собой. Не таящая ничего в себе, не таящая ничего за собой. Поверхность, которая не только не пускает за грань себя, но не пускает и вглубь себя, не размыкает свою содержательную глубину в упавшем на нее взгляде. Поверхность, которая не является даже и «поверхностью», ибо тут уже содержание.

Общество клинических психотиков, истово ненавидящих веселое безумие. Параноидальный культ «психической нормальности».

На самом деле и золотые унитазы, и вся демоническая коррупция — элемент «русской духовности», который имеет непосредственное отношение к религии абсолютного «там». 

 

*

Из того, что бог есть, для адепта «русской духовности» с необходимостью следует, что всё дозволено.

 

*

«Русская духовность», от которой неотделима «геополитика» и государствопоклонничество, жругризм, — это не про здесь-и-сейчас, не про экзистенциальный опыт настоящего, проживание момента или присутствие божественного в том, что есть. А про таинственное будущее, которое является истинной реальностью, но о котором ты не можешь подумать, даже когда думаешь о нём, поскольку, думая о нём, ты заражаешь его не вполне настоящим, тленным здесь-и-сейчас, лежащим в лишенном всякой ценности чернушно-кабацком говне, и таким образом всегда оказывается, что ты уже думаешь о чем-то другом, не имеющем к будущей «истинной реальности» ни малейшего отношения, даже когда ты думаешь именно о ней. Оно, это будущее — за гранью всего, что есть и возможно. Противоречивый зазор между полнотой реальности, кроме которой ничего нет и не может быть (поскольку «реальность» — это и есть обозначение всего, что есть и возможно, всей целокупности существующего и могущего существовать (как имманентного, так и трансцендентного), и невозможной «истинной реальностью», которой нет, поскольку она лежит за рамками есть/нет. Фантазматическое «настоящее бытие», которого нет, ибо оно находится за рамками бытия, которого на самом деле нет: раз что-то есть, то это означает лишь то, что этого «что-то» на самом деле нет. Грядущая «истинная реальность» расположена радикально вне нашей Вселенной, кроме которой ничего не существует, вне тотальности всего существующего и могущего существовать, с которой она не соприкасается и по отношению к которой не находится нигде и никак, не разделяя с этой тотальностью никакого общего вместилища. Это будущее не присутствует в реальности даже косвенно. Мы сидим в говне, но на самом деле никакого сидения в говне нет. И очень хорошо сидеть в говне, поскольку неговно и любой опыт — такое же говно, которое не имеет ценности и посему не существует. Ничто не имеет ценности, никакого опыта нет, ничего того, что есть и может быть, на самом деле совершенно нет. Есть только будущее радикально иное, которое даже «иным» уже не является, поскольку «иное» — это слишком тождественное (раз мы можем опознать его как «иное»). По-настоящему есть только то, чего нет. И «Россия» — мессианский корабль, который туда доставит. В небытие, где находится реальное бытие.

Упускается, что само это абсолютное «там», «иное» — бутафория, чисто инструментальный муляж, необходимый лишь для того, чтобы симулировать основание для ничтожения бытия с помощью огрязнения и обесценивания, а сама эта жажда ничтожения черпает исток в субстанциальной зависти Ничто по отношению к Нечто.

 

*

Культ абсолютного «там» — подлое мошенничество. Вся «русская духовность», патриотическое госпгавославие, слившееся с чекизмом, мессианский жругризм, — это растление душ, тяжелая заразная болезнь, триппер духа.

Смешные рпцшные попы любят разглагольствовать о хэллоуине, гомосексуальности, толерантности и прочей «либеральной западной содомии». Но достаточно обладать минимальной нравственной интуицией, чтобы понять: не-вполне-существующий («притворяющийся, будто он существует, но от этого несущий не менее реальную угрозу») Другой российского пгавославия (сатанизм) — это и есть оно в самом себе, а не какие-то хэллоуины, гомосексуальность и т. п. Само рпцшное «русское пгавославие» в самом себе есть свой Другой, сатанизм. И сама форма, в которой полагается этот Другой как Другой, и сам акт этого полагания — суть сам этот Другой.

Свирепые перекошенные рожи, схваченные болезненной религиозной экзальтацией. Рвотная смесь кабацкой чернухи, «надрыва» и эсхатологической мессианской державности. Достоевщина. Слезы, сопли, водка, кабак, религия, держава, тюрьма, наколки, свирепость с мутными маленькими водянистыми серо-голубыми кроличьими глазенками, «проклятые вопросы», историософия, «геополитика», государственническая эсхатология, культ смерти. Перекошенные ебла кринжующих люмпенов, босховский звериный оскал «кротких агнцев». Пгавославные старухи, тетки предпенсионного возраста и их страницы вк: пост с котятами, эмодзи «слёзы рекой», эмодзи печального умиления и призывом приютить несчастных котят-сироток соседствует с репостом поста, «завуалированно» призывающего убивать украинских детей, и поста, прославляющего путина как спасителя и защитника скрепной россиюшки от тлетворной «нетрадиционности».

Всё это — абсолютное зло, которое необходимо выкорчевывать любыми доступными средствами.

Каждый раз, когда очередной пгавославный поп заводит в мусорской соцсети шарманку достоевщины о том, «какие же бездны ужаса кроются в душах бедных солдат, переживших то, чего никакой человек знать не должен», становится вполне понятно, насколько всё же глупые клоуны эти пгавославные попы. С российской стороны эта война — зашкварная комедия и лицедейство, фарс, обезьянье кривлянье. Нечто отвратительно-комическое. Любые попытки притянуть драматически-героический пафос обличают комическое ничтожество самих притягивающих.

 

*

В какой-то момент, размышляя о «русской духовности», я подумал, что для нее чиста и позитивна только смерть. Однако и та смерть, которая «Да, смерть!», содержит в себе зерно «необычной» и «сложной» утвердительности, позитивности угара, наделения самой смерти витальной силой. Стало быть, речь идет о своеобразной смерти жизни и смерти самой смерти. Апофеоз клинической русской «нормальности» — это вот это.

 

*

Ницше учил, что пессимизм может быть признаком здоровья, что любовь и вкус к негативному могут скрывать под собой здоровое, утвердительное начало, и наоборот: тяга ко всему оптимистическому, разумному, позитивному, гармоничному вполне может оказаться симптомом болезни, упадка. Но негативность «русской духовности» — по ту сторону данного разделения. Она противостоит Аполлону и Дионису одновременно. Сама чудовищность тут скучна и муторна. Это абсолютная негативность без утверждения, а в такой негативности не может быть никакого драйва. Это просто удушье, удушье без удушья, наркотическое опьянение без интенсивности угара наркотического опьянения, просто отупение, которое ты даже не переживаешь как отупение, как странный опыт, как пробуждающую к жизни встречу, впечатление, как-то, что тебя «выдёргивает». Наркоз, который не является даже наркозом.

 

*

«Русская духовность», которая зиждется на поклонении «там» и отрицании всякого «здесь», есть превращение реального пейзажа в неумело нарисованную на картонке воздушно-линейную перспективу, которая умчалась к пределу той заветной Стены, что оборотной стороной соприкасается с отсутствием мира, и так превратилась в настоящий, единственно возможный природный пейзаж: кража кражи. Подделка стала оригиналом, оставшись подделкой, — изменилось прошлое. Обозначения вещей стали самими этими вещами. Гротескная карикатура заменила естество, заняв его место и перестав быть «гротескной карикатурой». Смерть жизни и смерть смерти.

Это борьба обозначения, «показывания» существования (не то, что существует как обозначение, но то, что противостоит существованию, равно как и несуществованию) против существования, стремление призрачного мира, вытеснив реальный, занять его место, оставшись призрачным, — стать единственно реальным и единственно возможным в своей призрачности (которая уже не может быть опознана как «призрачность», поскольку больше нет никакой подлинной реальности, в рамках которой её можно было бы так идентифицировать): невозможно даже провести различие, так как различаться могут только существующие вещи; призрак идентифицируется как призрак лишь в рамках «настоящего» мира плотных тел; там, где сам мир в своей полноте и тотальности стал призраком (где единственный настоящий мир — это мир ненастоящий), нет уже никаких «призраков». Такое обозначение — не конкретное существующее сущее (эктоплазма, голограмма), не виртуальный визуальный образ, возникший в мозгу (допустим, блики и тени сложились в то, в чем иной разум способен угадать человеческую фигуру), не тип или модальность существования, но его антоним: антисуществование, равноудаленное от бытия и небытия, жизни и смерти. Обозначение — не знак, не означающее, но «показывание» существования, которое не существует в качестве показывания, но именно противоположно, противо-стоит существованию, при этом не могучи от него отличаться (различаются лишь существующие вещи). Когда весь мир становится обозначением себя, нет уже никакого «реального мира», в котором обозначение можно было бы идентифицировать именно как «обозначение», разоблачив его. Пары жизнь/смерть, живое/мертвое относятся к плану существования; обозначение, показывание — по ту сторону этого плана.

Превращение людей в шаржи с нарушенными растяжением пропорциями туловищ. За этим превращением кроется не откровение, не вписывание пространства в другое (мета)пространство, возникшее за его спиной, не разоблачение вековечных инвариантов, превратившихся из того, что определяет наш взгляд, в то, что мы видим и с чем можем играть, но отслоение от реального. Теперь возможно всё, поскольку зацепка с реальностью отсутствует. И, вместе с тем, невозможно ничего, поскольку зацепка с реальностью отсутствует. Нечто плоское, двумерное, не имеющее толщи. Нарисованные мультяшные герои в мире ожившей картинки способны шустро передвигаться, несмотря на гигантский перевешивающий живот и длиннющие тоненькие ноги. В реальной жизни попыткам этого существа ходить воспрепятствовали бы законы физики. В призрачном мире обозначения существования, которое вырвалось из-под власти существования, став полностью независимым, в нереальном мире, ставшем единственно возможным (и, соответственно, единственно реальным), возможно всё, поскольку физические и прочие законы — более не конститутивные принципы, собирающие и организующие реальность, но пространственно локализованные трупы, не имеющие никаких иных отношений с пустым и нейтральным пространством, кроме механического пребывания в нем, заброшенности в него — пустые (прозрачные и проницаемые) обозначения самих себя, бесхозные рудименты, не присутствующие сами в себе. «Весь мир как будто спал с открытыми глазами». Весь мир как будто мертв. Мир перестал присутствовать в себе.

 

*

«Россия» — не страна, не «национальное государство», не юридическая фикция, не территория и не общество. «Россия» — это бог, расположенный за гранью территории и народонаселения. Парк «Патриот». Храм вооружённых сил, который ничуть не походит на «христианский храм». Фэнтезийная архитектура, основанная на расхожих представлениях о древневосточных храмовых комплексах (Шумер, Вавилон). Жреческая религия чекистов. «Быть русским» — значит служить Жругру, быть готовым принести себя в жертву Жругру. Чем отличается служба Жругру от службы народу/нации/стране? Во втором случае — горизонтальная репрезентация: я служу тому, чем являюсь сам. В первом случае — вертикальная метонимия: чем самозабвеннее, чем самоотверженнее я служу неведомому чудовищному богу, тем более плотно я к нему прижимаюсь, рождая зону метонимической неразличимости в непрерывности. Служба Жругру — это не про стяжание национального благосостояния и даже не про стяжание символического престижа ДЛЯ НАС. Наоборот, и благосостояние, и престиж обретают значение лишь в свете Жругра. 

Запрет на идею, запрет на образ будущего. Жругр абсолютно трансцендентен и неописуем. Его нельзя познать. Пытаться понять, что он такое есть, пытаться схватить его суть в непротиворечивой формулировке, — кощунство. Тоталитарные милитаристские государства и движения прошлого нуждались в доктрине, различными элементами которой обосновывались те или иные действия. Жругризм — это действие, противопоставляющее себя доктрине. Того, что внутренне противоречиво, не существует — именно поэтому жругристская «Россия» бесконечно внутренне противоречива: этот бог не может быть равен существующему сущему, не может иметь имманентную сущность, доступную в познании. Мы не должны понимать, что такое есть Россия-Жругр — мы должны ей/ему/им служить. Мы не должны понимать, зачем, почему и куда мы идём — мы должны идти, повинуясь воле Жругра. Не действие, основанное на мысли, но действие, отрицающее мысль и противопоставляющее себя ей: всякая мысль — «от лукавого»: фарисейство, магическое зеркало, при помощи которого мыслитель-колдун может доказать любую ложь так, что в истинности этой лжи не возникнет сомнений, представить всё так, будто ложь является правдой и убедительно это доказать.

Жругр — это обещание невозможной связи с абсолютным «Там».

Путинизм интенсифицирует государствопоклонничество, сваливая взаимоисключающие символы в одну неразличимую кучу под титулом «российская государственность» и запрещая разбираться в дискурсивных содержаниях идей, воплощенных в этих символах. Фанатическая лояльность Жругру и полный запрет на идеологию. Мысль, идея тут — злейший враг. Всё должно оставаться в низком разрешении, размытым. Фокусировка и прояснение запрещены. В идеале т. н. «георгиевская ленточка» должна сочетаться с желто–бело–черным флагом, а любовь к Сталину — с любовью к царской семье. Человек должен быть сталинистом и монархистом одновременно, но при этом особенно не разбираться в «деталях», не вникать в то, что всё это значит, воспринимая монархизм и сталинизм исключительно сквозь призму некой абстрактной «России» — как её атрибуты, указывающие на «величие» и «силу». Лояльность историческим государствам, которые никогда не принимали форму национальных государств «русского народа». Сменовеховский культ персонифицированной государственности, которая принимает разные обличья, воплощается в различных исторических государствах–аватарах, но якобы остается тождественной себе (парадокс корабля Тесея).

Неочерносотенство.

Николай II. На стыке веков в города вливались массы разношерстного крестьянского населения, оторванного от корней. Формирование массового общества в Российской империи. Царская администрация пыталась форматировать массы через государствопоклонничество. Создать массовое государствопоклонническое движение в городах в противовес левацким рабочим организациям. С угаром по уваровской «триаде», державному царско-православному мессианизму, официальному антисемитизму и т. д. Чисто городская, урбанистическая тема. Никакого почвенничества. 

Черносотенство — это шизофрения. Т.н. «русский национализм», заключающийся в фанатической лояльности имперской власти, глушащей всякое поползновение имперского народонаселения к обретению политической субъектности, к становлению нацией. Шизофренический «русский национализм», что полагает фанатическую лояльность имперской власти атрибутом, выражающим сущность т. н. «русской нации», не отдавая себе отчёта, что данная власть является не результатом политического творчества «русского народа» и не формой его бытия, но радикально внешним по отношению к территории образованием.

«Нация» — солидарный народ, обрётший политическую субъектность и конституирующий власть в государстве. «Русская нация» («народность») конституируется отсутствием политической субъектности и лояльностью внешней по отношению к этой «народности», инородной ей власти. «Единство власти и народа со времен Рюрика», ключевой пункт путинской пропаганды в сфере образования, — это «единство» колониальной корпорации и порабощенных аборигенов, иррационально отождествивших себя с колониальной корпорацией, увидев в ней собственную репрезентацию, в ее интересах и успехах — собственные интересы и успехи, в утрирующем колониальном взгляде на себя как на смешных обезьянок — результат ничем не опосредованной саморефлексии. «Единство власти и народа» — это «единство» колониальной политии и аборигенов, которых эта полития лишает политической субъектности, обрубая их внутренние связи с территорией проживания и выкорчевывая на корню ростки солидарности.

Не русский конституирует Россию, но лояльность «России» конституирует «русского». «Народность» вытекает из «самодержавия» и (государственного) «православия». «Русский народ» (как родогенетическая этнокультурная общность) якобы порождает Российскую государственность из собственных недр. Она, российская государственность, — якобы плод творчества «русского народа» — такой же, как музыкальная традиция, национальная кухня и т. д. Но в то же самое время «русский народ» сам конституируется лояльностью тому государству (и его атрибутам: «самодержавию» и «православию»), которое он якобы порождает. Он возникает как общность людей, лояльных государству, которое онтологически предшествует этой общности. 

Политическая конструкция не просто сменяет другую политическую конструкцию, но приносит с собой точку зрения, в которой она фундирована, комплексную оптику, содержащую в себе всю темпоральность, весь временной ряд и собственную версию объективного хода истории, объективную истину историко-политического процесса. Политическая конструкция влечет за собой соответствующий ей реальный мир (каждая вещь — точка зрения на мир-в-целом). Точка зрения, соответствующая национальному государству, предполагает, что народы (как этносы или любые дополитические солидарные сообщества, обретающие политическую субъектность) — это базовые акторы историко-политического процесса, а государство — форма, в которую на определенном историческом этапе отливается бытие того или иного народа. Точка зрения, соответствующая тому особому типу имперского государства, который представляла собой самодержавная империя Романовых, предполагает, что государство, государственная власть — это примордиальная объективная реальность и базовый историко-политический актор, а «народ» (как «простонародье») — лишь юридическая категория в составе государства. Империя Романовых не была порождена никаким «русским народом» хотя бы потому, что мир, соответствующий этой империи, — не тот мир, в котором дополитические органические этносы порождают свои государства. И в письмах Победоносцева Александру III, пытавшемуся «русифицировать» империю без отказа от самой имперской матрицы, в результате чего впервые возникла идиотическая неразличимость «русскости» как этничности и «русскости» как лояльности империи (по определению ненациональной и антинациональной), и в письменных документах эпохи Николая II без труда угадывается всё тот же мотив: химерический фантазм дополитического органического этноса, конституируемого лояльностью эмблемам антинационального и ненационального по своей сути государства, этноса, порождаемого ретроактивно и порождающего то, что его породило; фантазм народа, выражающего собственную политическую субъектность в собственной политической объектности.

Очевидный абсурд: «народ, рождающий Российское государство» сам является производным этого примордиального государства. «Русский народ» порождает из собственных недр государство, которое существовало всегда, не будучи порождено никаким народом, и само породило «русский народ», определяемый отнесенностью составляющих его единиц к этому государству.

«Народность» как отечественный вариант нации. Третий элемент формулы, как бы вытекающий из предыдущих двух. Из лояльности самодержцу и госрелигии вытекает «народность». Быть не-нацией, не пытаться стать нацией и выражать преданность тому образованию, которое не позволяет народонаселению империи оформиться в нацию, называя врагов этого образования «национальными предателями», — ключевой атрибут (не)нации «русских». «Нам не нужен национализм, у нас дома уже есть национализм». Империи, не имеющие национального ядра, стали огульно рядиться в национальные костюмы. Но нигде это не выгорело толком. Противоречие и наёбка слишком бросались в глаза. Кроме России. В России выгорело в силу определённых причин. И с тех пор «русский народ» стал ассоциироваться с химерической национальной идентичностью, основанной на полной лояльности государю и официальной госрелигии и отрицающей необходимость народного суверенитета, национальной воли, основанной на всеобщем сотрудничестве.

Само «руссконародное» слово «народность» (часть ТОН) — калька с французского (nationalité).

Проблема даже не в том, что империя — «плохо», а национальное государство — «хорошо», но в стремлении выдать одно за другое, в неразличимости взаимоисключающих понятий. Именно это неразличение — корень жругристского зла, ибо паралогизмы — идеальная почва для псевдомистицизма. До сих пор всё зиждется на паралогическом отождествлении взаимоисключающего: «русскости» как этнической идентичности и «русскости» как идентичности, заданной лояльностью имперской государственности, которая по определению является антинациональной и «ничейной» и не мыслит саму себя как продукт творчества и форму/способ политического бытия того или иного «народа» — дополитической этнокультурной общности, предшествующей данной государственности. Всё держится на иррациональной неразличимости централизованного государства, якобы репрезентирующего этническую нацию, и имперской власти, вынесенной вовне и контролирующей разнородные территории, население которых не обладает политической субъектностью и не конституирует государственную власть, впервые собираясь в подобие единства («русских»/«россиян») через лояльность имперским эмблемам. РФ населяют «нерусские», которые одновременно с этим являются «русскими», оставаясь «нерусскими».

«Русская нация» определяется отсутствием признаков, определяющих нацию. Нация — это конституирование политической власти в государстве народом страны, народный суверенитет и политическая субъектность народа. Сущностными признаками, определяющими «русскую нацию», являются отказ от претензий на народный суверенитет и политическая объектность народа. «Русский народ» (якобы) порождает из собственных недр Российское государство, но вместе с тем лояльность заведомо данному Российскому государству собирает его в «народ», впервые возникающий из этой лояльности. Он порождает из себя то, что его конституирует. Он якобы предшествует тому, что предшествует ему.

Само представление об органическом единстве и целостности этого «народа» не имманентно ему, не вызревает естественно в нём, но приходит извне: имперская администрация навязывает это представление разнородной политически объектной массе так, будто оно исходит от самой этой массы.

Представление о «русском народе» как о чем-то органически целостном и едином не имманентно самому этому народу, но внушено гетерогенной пассивной массе извне —  инородной этой массе властью. Это представление — результат не самостоятельного выделения себя из внешней среды, не самосозидания, но осуществленного имперской администрацией произвольного объединения под титулом «русского народа» всего того, что не было «занято» зарождающимся национальным самосознанием. Того, что попалось под руку. Национально нейтральная, национально немаркированная масса податного и несущего повинности населения превратилась в имперский «русский/российский народ».

И манифестация народонаселением РФ собственной политической субъектности в той или иной форме («Я — гражданин и имею право»), и претензия на именно этническую русскую идентичность — национальное предательство, которое автоматически маркирует тебя как «иноагента» или «пятую колонну». «Быть русским» означает: не быть русским и не стремиться им стать. «Нация», которая определяется небытием в качестве нации. Небытие в качестве нации — essentialia constitutiva «русской нации». Колонизированный инструмент колонизации, в припадке ложной гордыни вообразивший себя «народом-колонизатором».

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About