Donate

ИНФОДИЦЕЯ: ФРАКТАЛЬНОСТЬ И ЭТИКА РАЗЛИЧИЯ (опыт оправдания примата информации над материей). Часть II

George Morieli10/08/26 10:2484
M. C. Escher. "Relativity". 1953
M. C. Escher. "Relativity". 1953
Содержание
  • Продолжение. Начало см. в Часть I
  • XII. Множественное число физик
  • XIII. Когнитивная воронка и онтологическая слепота
  •  XIV. Квантовый ИИ и случайность другой точки входа
  •  Вместо заключения
  • Библиография

Продолжение. Начало см. в  Часть I

XII. Множественное число физик

В предыдущем разделе мы дошли до границы, на которой искусство перестаёт быть достаточным примером. Художник способен изменить конфигурацию переживания, заставить пространство, время, причинность или идентичность вести себя непривычно, но отсюда ещё не следует, что существует другая физика. Теперь позволим себе сделать именно этот шаг. Что, если возможны не только разные способы воспринимать один физический мир, но и разные физики — разные системы устойчивых закономерностей, обнаруженные из различных когнитивных воронок? Не альтернативные описания уже известных нам законов и не культурные метафоры одной окончательной картины, а физические парадигмы, каждая из которых начинает разворачивать реальность с собственного первоначального различия и именно поэтому открывает цепочки закономерностей, недоступные другой.

Это заведомо рисковая гипотеза. Мы не располагаем экспериментом, который доказал бы существование второй физической парадигмы, несводимой к нашей, и не предлагаем систему уравнений, конкурирующую с современной физикой. Но отсутствие доказательства ещё не является доказательством невозможности. Тем более что сама история науки показывает: физический закон не лежит перед человеком с табличкой, на которой написано его имя. Сначала происходит нечто, что наблюдатель замечает как отличие от ожидаемого; затем он повторяет наблюдение, меняет условия, обнаруживает устойчивость, строит следующий опыт. Иногда такой первый шаг целенаправлен, иногда ему помогает случайность. Но в любом случае физика начинается раньше теории — с момента, когда одно различие впервые оказывается достаточно устойчивым, чтобы потребовать следующего вопроса.

Произведение — не карта иной реальности. Это след того, что привычная карта однажды перестала быть единственно возможной

После первого удачного различения возникает эффект, который мы уже называли когнитивной воронкой. Успешный опыт не просто сообщает новый факт: он меняет вероятность следующего вопроса. Появляется прибор, рассчитанный на обнаруженное отношение; вокруг прибора формируется процедура; процедура требует нового языка; язык позволяет поставить эксперимент, который прежде никому не пришёл бы в голову. Следующее подтверждение усиливает первое, третье — первые два. Через столетия из случайно замеченной закономерности вырастает самосогласованный ландшафт формул, измерений, технологий и представлений о том, что вообще в физическом мире стоит различать. Чем продуктивнее становится такая парадигма, тем глубже она входит в собственную воронку и тем естественнее её первоначальные различия начинают казаться самому наблюдателю.

Мы позволим себе предположить ещё более сильное: этот процесс не обязан завершаться конвергенцией. Обычно история знания рассказывается так, словно разные пути исследования могут долго блуждать, но в пределе должны встретиться в единой окончательной физике. В нашей гипотезе никакой такой гарантии нет. Две последовательности различений могут достаточно рано разойтись и затем каждая приобрести собственную экспериментальную и технологическую продуктивность. Более того, чем успешнее они становятся, тем труднее может оказаться перевод одной в другую. Возможно, две достаточно далеко разошедшиеся физические парадигмы нельзя свести друг к другу, не разрушив те первичные различия, благодаря которым каждая из них вообще стала работоспособной. Конвергенция тогда была бы не вершиной двух путей, а коллапсом самих способов идти.

Здесь необходимо принять всерьёз странность этой мысли. Мы привыкли считать, что если две цивилизации взаимодействуют с одним физическим миром, то более развитая рано или поздно сможет понять технологию менее развитой, поскольку обе подчинены одним законам природы. Но это допущение уже сделано изнутри нашей физической воронки. Представим обратную ситуацию. Человеку начала XIX века попадает в руки современный микропроцессор. Он способен увидеть материал, измерить размеры, исследовать поверхность, пропустить ток — но сам артефакт не содержит последовательности открытий, сделавших его возможным. Из кусочка кремния нельзя непосредственно восстановить всю траекторию от электромагнетизма и исследования электрона к квантовой теории твёрдого тела, полупроводниковому переходу, транзистору, интегральной схеме, фотолитографии и архитектуре вычислений. Артефакт существует здесь и сейчас. Путь к нему в самом артефакте не записан.

То же ещё радикальнее относится к биотехнологии. Представим создателя древнего мегалитического комплекса в современной лаборатории синтетической биологии. Он видит материал, приборы, прозрачные ёмкости, жидкости, экраны — но между тем, что он видит, и процедурой конструирования минимальной клетки лежит цепь различений, отсутствующая не только в его знаниях, но и в самой структуре его вопросов. И наоборот: наше технологическое превосходство в микромире ещё не гарантирует, что мы способны восстановить чужую последовательность действий только по её макроскопическому результату. Симметрия здесь важнее сравнительной «развитости»: создатель микрочипа может оказаться столь же беспомощным перед некоторой исчезнувшей технологической задачей, насколько древний инженер оказался бы беспомощным перед фабрикой микропроцессоров.

Из технологии может исчезнуть не только устройство. Может исчезнуть сама последовательность различений, благодаря которой устройство когда-то стало возможным: какое свойство было замечено первым, какая случайность оказалась воспроизводимой, какой второй опыт последовал за первым, что считалось сигналом, а что шумом, какие отношения между веществом, геометрией, движением и средой постепенно сложились в одну практически работающую систему. Потомкам остаётся результат — иногда чудовищно долговечный, если он выполнен из камня, — но не вопрос, ответом на который этот результат был. И чем дальше их собственная физическая воронка ушла в другом направлении, тем меньше оснований ожидать, что один лишь рост вычислительной мощности когда-нибудь восстановит утраченную последовательность.

Именно здесь слово «никогда» перестаёт быть риторическим преувеличением. Если речь идёт всего лишь о потерянном рецепте, рецепт можно однажды реконструировать. Если же исчезла несводимая физическая парадигма, мы можем никогда не понять технологический смысл оставленного ею объекта — не потому, что недостаточно умны, а потому что любой вопрос к объекту уже задаём на языке другой физики. Мы способны измерить его, датировать, описать материал, рассчитать нагрузки, предложить физически возможные способы отдельных операций. Но это всё ещё не означает, что мы восстановили ту последовательность различений, внутри которой объект когда-то стал технологически естественным.

Артефакт может пережить не только создавшую его цивилизацию. Он может пережить физику, в которой был создан

И вот теперь имеет смысл обратиться непосредственно к мегалитам. Они интересуют нас не потому, что «доказывают антигравитацию». Само слово антигравитация уже принадлежит нашей воронке: мы видим огромную массу и немедленно формулируем проблему как необходимость преодолеть силу тяжести. Но откуда уверенность, что именно так была расчленена задача первоначальным строителем? Археология и экспериментальная археология способны показывать физическую осуществимость многих отдельных операций с камнем известными механическими средствами. Это существенное знание. Но возможность протащить блок, поднять его рычагом или использовать наклонную плоскость не тождественна восстановлению всей исчезнувшей технологической каденции — от добычи и обработки материала до массового позиционирования элементов, организации процесса и достижения требуемой пространственной точности.

Нас интересует не один особенно эффектный памятник, а повторяемость самой мегалитической интуиции в разных частях планеты: человеческое упорство в обращении с массами камня, которые с точки зрения позднейшей экономической рациональности часто кажутся почти абсурдными. Мы не обязаны поэтому объявлять любую полигональную кладку или огромный блок свидетельством неизвестной силы природы. Но столь же необязательно заранее считать, что вся исчезнувшая технологическая логика должна в конечном счёте оказаться лишь усложнённой комбинацией тех операций, которые нам самим первыми приходят в голову. Именно это и является проверяемой в собственной логике ловушкой когнитивной воронки: естественным кажется прежде всего то, чему нас уже научил предыдущий успех.

Здесь наша гипотеза сознательно расходится с принятой археологической интерпретацией. Египтология располагает серьёзным корпусом данных, связывающих пирамидные комплексы с царским погребальным культом: пирамиды входят в ансамбли с заупокойными храмами, дорогами, окружающими погребениями и другими элементами соответствующей культуры. В Месопотамии зиккураты также документированы в связи с храмовыми комплексами и религиозной жизнью городов. Это не лакуна, которую можно просто объявить отсутствием объяснения. Но формат нашего рассуждения позволяет задать другой вопрос — именно как гипотезу. Обязательно ли сакральная функция, которую фиксирует исторически доступная нам культура, тождественна первоначальной технологической генеалогии формы? Возможно ли, что часть сооружений была наследована уже после утраты системы различений, внутри которой возник их первоначальный смысл, а затем включена в совершенно новую семантику? Мы не утверждаем, что располагаем археологическим доказательством такого происхождения. Мы предлагаем модель вторичной сакрализации: технологически непонятный объект переживает свою физику и поэтому следующая культура вынуждена заново придать ему смысл.

Здесь полезна аналогия с карго-культом — не как уничижительная характеристика древнего человека, а как общая модель семантического наследования технологии. Если общество получает материальную форму, производственный контекст которой исчез, оно не перестаёт взаимодействовать с этой формой. Напротив, устойчивость, масштаб и непонятность объекта требуют объяснения. Технологическая функция может смениться космологической, царской, погребальной, ритуальной. Потомок не «ошибается» в простом смысле слова: он создаёт новую работающую систему значения вокруг вещи, предыдущая система значения которой для него уже недоступна. Артефакт продолжает существовать, но принадлежит теперь другой когнитивной воронке — и потому начинает отвечать уже на другие вопросы.

В таком ракурсе пирамида или зиккурат становится для нас особенно неудобным объектом. Мы позволяем себе допустить — именно допустить, — что некоторые формы, позднее прочно включённые в сакральные системы, могли первоначально принадлежать технологической инфраструктуре предыдущей цивилизационной каденции. Мы не знаем, что именно они делали. И здесь принципиально важно не придумывать недостающую технологию. Как только мы говорим «генератор», «антигравитационная установка», «передатчик энергии», мы снова насильственно переводим неизвестную физику на язык нашей собственной. Последовательнее признать неведение: если исходная воронка действительно исчезла, название функции может оказаться для нас столь же недоступным, как устройство современного микропроцессора для человека, располагающего лишь понятиями механики начала XIX века.

Именно поэтому прежняя гипотеза о первой цивилизационно-технологической каденции теперь требует корректировки не в сторону большей осторожности, а в сторону меньшей конкретности. В более раннем эссе она описывалась через предположения о «антигравитации», беспроводной передаче энергии, технологическом назначении пирамид и принципиальной несводимости физических парадигм. Последний тезис сохраняется здесь как главный, тогда как конкретные реконструкции становятся необязательными. Сам старый текст уже формулировал идею о том, что каждая физическая парадигма отслеживает собственные цепочки закономерностей и может оказаться «слепой и глухой» к другой; нынешняя инфодицея получает возможность объяснить почему — через когнитивную воронку.

Можно пойти ещё дальше. От исчезнувшей технологии не обязательно должен сохраниться даже сам аппарат. Иногда достаточно, чтобы сохранилось его воздействие. Представим цивилизацию через тысячу или несколько тысяч лет после полного исчезновения ядерной физики, технической документации и самого понятия радиоактивности. От разрушенного реактора почти ничего узнаваемого не осталось, но определённые материалы и территория продолжают отличаться от окружающих. Новый наблюдатель регистрирует эффект, однако не располагает ни историей аварии, ни понятием радиоактивного распада, ни приборной традицией, в которой этот эффект имеет очевидное место. Для него перед нами уже не остаток технологии. Перед ним — странность самого мира.

Отсюда возникает рискованный вопрос, который мы намеренно оставим без ответа: сколько наблюдаемых аномалий являются для нас аномалиями лишь потому, что исчезла последовательность различений, внутри которой они когда-то могли быть нормальным технологическим эффектом? Этого вопроса достаточно. Нам не требуется каталог гравитационных аномалий, НЛО или иных загадочных явлений, потому что любое поспешное отождествление вновь уничтожило бы смысл гипотезы. Мы не знаем, что искать. Если бы знали, мы уже находились бы внутри той физики. В прежнем эссе мысль формулировалась гораздо прямее: от древнейших устройств могло ничего не сохраниться, тогда как их инерционное воздействие продолжает проявляться в материальном мире. Здесь мы сохраняем её именно в качестве открытой возможности, а не объяснения конкретного феномена.

Coral Castle Эдварда Лидскалниньша интересен в этом контексте именно потому, что расположен по другую сторону глубокой древности. Здесь есть конкретный человек XX века и построенный им объект. Известно, что Лидскалниньш пользовался механическими средствами — треногами, цепными талями, блоками, самодельными инструментами; сохранились и сами инструменты. Даже знаменитые детали комплекса демонстрируют не отмену механики, а чрезвычайно искусное использование равновесия и рычага. Поэтому Coral Castle не является доказательством неизвестной физики — и тем он для нас даже интереснее.

Человек способен владеть практически продуктивной последовательностью действий и при этом неверно объяснять, почему она работает. Лидскалниньш писал о магнетизме и говорил о знании секретов древних строителей; мы не обязаны принимать его физические объяснения. Важен другой вопрос: какой порядок различений позволял именно ему превращать набор сравнительно простых инструментов в многолетнюю строительную практику, которую он не оставил в виде полноценной воспроизводимой технологии? Возможно, никакой скрытой силы там не было вообще. Но даже в таком случае объект напоминает нам, насколько велика разница между перечнем физических принципов и живой технологической последовательностью, связывающей эти принципы в результат. После Лидскалниньша осталась не теория, а построенный объект во Флориде.

Случай Лидскалниньша показывает, насколько трудно по одному результату восстановить траекторию различений, которая к нему привела. Чтобы описать уже не историческую, а структурную сторону такой несводимости, вернёмся к метафоре фрактала — не превращая её в математическое доказательство. Множество Мандельброта порождается одним правилом, но локальные области его границы раскрывают при увеличении чрезвычайно различные пейзажи. Один закон порождения не означает однообразия проявлений. В нашей гипотезе информационный субстрат мыслится ещё радикальнее: как основание, внутри которого количество потенциальных различий не обязано исчерпываться одной последовательностью их обнаружения. Когнитивная воронка захватывает некоторую цепь и идёт по ней всё глубже. Другая может начаться почти рядом — с малого первоначального отклонения — и через тысячелетия оказаться настолько далеко, что взаимный перевод перестанет иметь операциональный смысл.

Тогда исчезнувшая физика не обязана выглядеть для нас как набор ложных утверждений. Она может вообще не выглядеть физикой. Её следы будут классифицироваться как неудобная археология, странная технология, случайность, ритуальная избыточность, ошибка измерения, эффект неизвестного назначения — то есть распределяться между рубриками нашей собственной системы знания, ни одна из которых не восстанавливает исходного целого. Именно так могла бы проявляться принципиальная несводимость воронок: не громким противоречием между двумя теориями, а отсутствием категории, в которой вторая вообще могла бы быть увидена первой как связная система.

Теперь позволим себе проделать один рискованный и заведомо анахронический, но физически корректный мысленный эксперимент, позволяющий почувствовать онтологическую разность точек входа. Представим средневекового алхимика на месте Анри Беккереля — не потому, что он располагает физикой конца XIX века, а именно потому, что не располагает ею. У него нет атомов в современном смысле, нет ядра, электронов, нейтронов, изотопов, радиоактивности. Есть только вещества, вес, цвет, нагрев, растворение, осадок, свечение, запах и следы, которые одно вещество способно оставлять на другом. Допустим, среди тяжёлых минералов ему попадается природная урановая руда. Химическими операциями, вполне мыслимыми внутри алхимической практики, он получает из неё соединение урана. И допустим — это единственная необходимая нам анахроническая уступка, — что опытным путём он уже научился получать светочувствительный слой на основе соединения серебра: вещество, изменяющееся под действием света. Для алхимика это не «фотография» и не физический детектор. Это просто ещё одно свойство материи: как одно вещество чернеет от огня, другое меняет цвет в растворе, третье выпадает в осадок, так это изменяется под действием света.

И однажды происходит то, что в иной исторической ситуации произошло с Беккерелем в 1896 году. Алхимик оставляет урановую соль рядом со светочувствительным слоем, отделив их непрозрачной для обычного света преградой. Свет к серебряному соединению не проникает — а след возникает. Он повторяет опыт в темноте. Снова получает след. Меняет время воздействия. Убирает солнечный свет совсем. Эффект сохраняется. В действительной истории именно способность солей урана самопроизвольно давать проникающее излучение, регистрируемое фотопластинкой без предварительного освещения, привела Беккереля к открытию нового явления — естественной радиоактивности.

Наш алхимик не может назвать произошедшее радиоактивностью. Но это вовсе не значит, что он ничего не открыл. Напротив: его эмпирическое различение совершенно точно. Перед ним вещество, которое в темноте и без видимого изменения самого себя производит действие за пределами непосредственного контакта; действие проходит там, где обычный свет пройти не может, и обнаруживает себя только по изменению другого вещества. Что именно он различит первым? Возможно, он назовёт это скрытым светом. Возможно — внутренним огнём. Возможно, предположит существование в некоторых металлах невидимого «начала», способного покидать вещество, не будучи пламенем, теплом или видимым излучением. Название несущественно. Существенно другое: первый успешный опыт уже задал направление следующего вопроса. Беккерель спрашивает в понятийном пространстве физики конца XIX века. Алхимик спрашивает в понятийном пространстве качеств, начал, стихий, превращений и сродств.

Они стоят перед сходным эмпирическим различием — и начинают расходиться ещё до первого объяснения. Алхимик продолжает опыты. Он убеждается, что действие не требует ни горения, ни предварительного освещения; что оно принадлежит самому веществу и не исчезает вместе с окончанием привычной внешней причины. Для нашей физики это естественное следствие самопроизвольных ядерных превращений. Для него возникает значительно более странная мысль: вещество способно содержать источник действия внутри самого способа собственного существования. И здесь начинается не «ошибка древнего человека», которую будущая наука просто исправит, а то, что интересует нас в понятии когнитивной воронки. Ошибочным может оказаться объяснение. Но обнаруженное отношение остаётся реальным. Алхимик способен снова поставить опыт, получить след, отличить вещество, обладающее необычным свойством, от вещества, им не обладающего, установить большую или меньшую выраженность эффекта. Его онтология может быть для нас фантастической — его практическое различение уже работает.

Наша физическая воронка пошла другим путём. Беккерелевский след на фотопластинке оказался включён в последовательность открытий, которая привела к исследованию радиоактивности, структуры атома и атомного ядра, а затем — к обнаружению деления тяжёлых ядер. Было установлено, что при делении определённых ядер высвобождается энергия и появляются нейтроны, часть которых при соответствующих условиях способна вызывать новые деления. Возникает цепная реакция: одни события создают физические условия для следующих. При критическом состоянии такая последовательность становится самоподдерживающейся; при субкритическом — затухает.

Вот здесь мы можем снова вернуть алхимика — но уже не тащить его к реактору и не заставлять изображать физика XX века. Достаточно спросить, как выглядел бы для него сам принцип, если бы последствия его первоначального открытия когда-нибудь позволили ему эмпирически различить два режима: процесс, который затухает, и процесс, в котором каждое событие увеличивает возможность следующего. У алхимика для этого уже есть собственный язык. Он назвал бы границу между ними, возможно, злой мерой. До некоторой меры внутреннее начало вещества действует, но остаётся заключённым в нём. При иной конфигурации действие начинает воспроизводить условия собственного продолжения. Мера перестаёт быть просто количеством — она изменяет сам характер процесса. То, что только происходило, начинает поддерживать собственное происходящее.

Современный физик не увидит здесь никакой «злой меры». Он будет говорить о составе вещества, вероятностях взаимодействия, нейтронах, потерях нейтронов из системы и условиях, при которых цепная реакция способна поддерживаться. Это описание принадлежит физике, обладающей огромной экспериментальной и предсказательной силой. Алхимическая картина не является её равноценной научной альтернативой. Но инфодицею интересует не соревнование истинности двух учебников. Её интересует другое: один и тот же наблюдаемый переход может сначала быть расчленён на разные первичные различия. Для одного — между устойчивым и неустойчивым ядром, между затухающей и самоподдерживающейся цепью взаимодействий. Для другого — между веществом, удерживающим внутреннее начало, и веществом, в котором это начало перешло «злую меру» и стало воспроизводить собственное действие. Различаются не только ответы. Различается то, что именно считается вопросом.

И если наш алхимик спросит, откуда вообще в земном минерале взялась способность к столь странному действию, две физики разойдутся ещё дальше. Современная ядерная астрофизика помещает происхождение урана в экстремальные нейтронно-богатые космические процессы. Самые тяжёлые природные элементы формируются в условиях быстрого захвата нейтронов; среди вероятных астрофизических сред — слияния нейтронных звёзд и некоторые типы звёздных катастроф. Уран в земной породе в буквальном физическом смысле содержит след процессов, происходивших задолго до возникновения Земли.

Алхимик говорит иначе. Все металлы для него уже принадлежат отношению небесного и земного. И потому обнаруженное свойство почти неизбежно получило бы космогоническое истолкование: перед ним металл, в котором небесное начало не полностью застыло в земной форме; вещество, сохранившее внутри себя остаток далёкого огня своего происхождения. Его «скрытый свет» оказывается следом незавершённого перехода между мирами. С точки зрения нашей физики это неверно. И всё же возникает почти непристойная структурная рифма. Современный физик действительно отвечает алхимику: да, происхождение этих тяжёлых ядер космическое. Да, атом урана, который ты держишь в руке, несёт историю катастрофических процессов, предшествующих Солнечной системе. Нет, внутри него нет небесного огня. Но твоя мысль о том, что земное вещество хранит в своей нынешней структуре след совершенно иной космической истории, неожиданно попала куда ближе к истине, чем позволяет твой понятийный аппарат.

Две космогонии. Нейтронно-богатая катастрофа и незавершённое схождение небесного в земное. Нестабильное ядро и скрытый огонь вещества. Они не переводятся друг в друга и не обладают равной объяснительной силой. Но обе выросли вокруг одного первоначального упрямства реальности: соль, лежащая в темноте, оставляет след там, где, согласно прежнему опыту наблюдателя, никакого действия быть не должно. Различие возникло раньше объяснения. Разные воронки начинают расходиться уже между первым удивлением и следующим вопросом.

А дальше начинается уже не мысленный эксперимент, а история нашей собственной воронки. Менее чем за полвека между беккерелевской фотопластинкой и первым ядерным взрывом человеческое различение прошло колоссальную дистанцию. Невидимое действие урана было включено в новую систему понятий, экспериментов и технологий. Из неё возникло знание о ядерных превращениях и делении; из знания о делении — возможность управляемой цепной реакции; из той же области физики — возможность чрезвычайно быстрого высвобождения огромного количества энергии. Физическая закономерность сама по себе не содержала ни электростанции, ни бомбы. Технологические траектории возникли позже — как различные способы продолжить открытое различие.

Различаются не только ответы. Различается то, что именно считается вопросом

Именно здесь множественность физик неожиданно упирается в этику различия. Атом не зол. Уран не желает уничтожения. Нейтрон не знает, что такое город. Никакой моральной категории внутри ядерного взаимодействия нет. Но отсюда вовсе не следует, что аксиологически эквивалентны все конфигурации, которые наблюдатель способен из этого взаимодействия построить. Одна конфигурация позволяет процессу отдавать энергию так, чтобы вокруг неё продолжали возникать новые различия: тепло, движение, электричество, работа, новые структуры. Другая организует те же фундаментальные возможности материи вокруг максимально быстрого уничтожения уже накопленной сложности — человеческих тел, зданий, инфраструктур, архивов, языков, биографий, отношений и будущих событий, которые могли бы из них возникнуть.

И вот здесь становится особенно важно наше различие различий. Зло не содержится в атоме. Оно возникает как асимметрия между конфигурациями: между той, которая оставляет различению возможность продолжаться, и той, которая радикально сокращает множество возможных последующих различий. Ядерное оружие представляет собой почти предельный человеческий пример такой второй конфигурации. Оно не уничтожает информационный субстрат и не превращает Вселенную в абсолютный хаос. Это было бы физически бессмысленным преувеличением. Оно делает нечто гораздо конкретнее и потому страшнее: за чрезвычайно короткое время необратимо уничтожает огромный массив локально накопленной значимой сложности — именно той сложности, на создание которой истории потребовались годы, поколения, тысячелетия.

После испытания Trinity 16 июля 1945 года Роберт Оппенгеймер позднее вспоминал строку «Бхагавад-гиты»: «Я стал Смертью, разрушителем миров». Важно именно позднее вспоминал: нет необходимости превращать исторический эпизод в театральную легенду о фразе, произнесённой непосредственно в момент вспышки. Но сама выбранная им формула почти пугающе совпадает с нашей аксиологией. Разрушитель миров — не потому, что физик открыл «злой закон природы». Закон остался безразличным. Разрушительной стала конфигурация, в которую человеческое различение этот закон встроило. Средневековый алхимик и современный физик могли бы совершенно по-разному назвать скрытое действие урана. Они могли бы построить вокруг него несводимые картины мира. Но перед уничтоженной сложностью различие их языков неожиданно теряет значение. Потому что уничтожение возможного будущего не нуждается в переводе. Ядерный взрыв не есть «зло материи». Это человеческая конфигурация различения, в которой одно из величайших открытий физики превращается в технологию уничтожения следующих различий. Разные воронки и один онтологический ужас. Потому что уничтожение различия как такового не требует перевода.

Может быть, именно здесь гипотеза множественности физик впервые возвращает нас к её самому странному следствию. Если однажды могла исчезнуть целая технологическая каденция вместе со своей физической воронкой, то перед нами уже есть предельный пример того, что означает потерять не только объекты, но и возможные продолжения знания. Возможно, некоторые древние артефакты — лишь немые остатки такого исчезновения. Возможно, наша интерпретация их совершенно ошибочна. Возможно, никакой прежней физики вообще не существовало. Гипотеза остаётся гипотезой. Но наша собственная цивилизация уже располагает средствами, способными превратить вопрос о необратимой утрате когнитивной воронки из археологической фантазии в проект будущего. И тогда критерием оказывается не мощность физики и даже не её истинность в пределах поставленных ею вопросов. Самая точная теория может породить конфигурацию, радикально сокращающую число тех, кто сможет задавать вопросы после нас. Самая развитая цивилизационно-технологическая каденция не получает от своей развитости никакой гарантии продолжения. Если различие имеет историю, история может оборваться; если физика имеет когнитивную воронку, воронка может исчезнуть вместе с наблюдателями, приборами, языком и последовательностью вопросов, которые её породили.

Именно поэтому вопрос о множественном числе физик заканчивается не там, где мы ожидали. Мы начинали с дерзкой возможности, что древний артефакт способен принадлежать физике, которую нам уже никогда не понять. Но гораздо ближе к нам находится другая возможность: мы сами способны оставить будущему артефакты физики, последовательность различений которой оно уже не сможет восстановить. И если это когда-нибудь произойдёт, будущий наблюдатель тоже будет смотреть на остатки нашей цивилизации из собственной когнитивной воронки — классифицировать, объяснять, наделять смыслом и, возможно, принимать след технологического действия за необъяснимое свойство самого мира. Он будет делать ровно то, что, возможно, сейчас делаем мы.

XIII. Когнитивная воронка и онтологическая слепота

После всего сказанного о множественности возможных физик было бы слишком легко представить когнитивную воронку дефектом чужого мышления. Древний строитель видел иначе. Алхимик различал иначе. Лидскалниньш, возможно, двигался по иной последовательности практически продуктивных различений. Между тем та самая парадигма, внутри которой мы движемся как рыба в воде, должна первой пройти проверку собственным тезисом. Мы — вооружённые современной математикой, экспериментом и технологией — легко оказываемся внутри физики, способной видеть всё, кроме границ собственного способа видеть. Если понятие когнитивной воронки вообще имеет смысл, его первое требование — самоприменение. Наша физика тоже находится внутри собственной системы различений.

Возьмём одно из самых обыденных явлений современной цивилизации — электрический ток в проводнике. Школьная интуиция легко превращает его в образ частиц, бегущих по проводу и доставляющих энергию от источника к потребителю, почти как вода течёт по трубе. Этот образ удобен, но неполон. Носители заряда в проводнике действительно приобретают направленную дрейфовую составляющую движения, однако описание переноса электромагнитной энергии требует уже не только движения зарядов, но электрического и магнитного полей. Ещё в 1884 году Джон Генри Пойнтинг специально перенёс внимание с самого проводника на распределение и поток энергии в электромагнитном поле; в реальных цепях геометрия этого потока зависит от конфигурации всей системы, причём энергия может поступать в сопротивляющийся проводник через окружающее его поле. Поэтому говорить, будто энергия находится исключительно «внутри провода» или, наоборот, исключительно «снаружи», было бы одинаковым упрощением. 

Мера ядерного взрыва — не количество высвобождённой энергии, а количество будущего, которое он делает невозможным

Но для нас важна не техническая тонкость электротехники. Уравнения Максвелла позволяют с поразительной точностью рассчитывать электромагнитные процессы. Мы умеем строить генераторы, электродвигатели, радиопередатчики, ускорители частиц, компьютеры и глобальные коммуникационные системы. Наша физическая воронка практически подчинила электромагнетизм огромному спектру предсказуемых операций. И всё же вопрос «что такое электромагнитное поле само по себе?» принадлежит уже другому уровню рассуждения. Физическая теория сообщает, как поле связано с зарядом и током, как изменяется, как передаёт энергию и импульс, как взаимодействует с веществом. Но из успеха этих уравнений ещё не следует единственная обязательная метафизика того, что именно существует. Формализм может быть чрезвычайно точным, не предоставляя наблюдателю привилегированной позиции, из которой различие между математическим описанием и онтологическим статусом описываемого исчезает. Это принципиальный момент. Онтологическая слепота начинается не там, где парадигма беспомощна. Иногда она начинается именно там, где парадигма настолько успешна, что перестаёт замечать различие между «мы умеем это описывать» и «мы знаем, что это такое в последней инстанции».

Чтобы не создавать впечатления, будто такая непрозрачность связана исключительно со странностью физического мира, перейдём в область, где нет ни поля, ни материи, ни экспериментального прибора. Есть только целые числа. Задача, известная как гипотеза Коллатца, формулируется почти неприлично просто. Берётся положительное целое число. Если оно чётное — делится на два. Если нечётное — умножается на три и к результату прибавляется единица. Затем операция повторяется. Гипотеза утверждает, что для любого положительного целого числа такая последовательность в конечном счёте достигнет единицы. Для числа 6 это происходит почти мгновенно: 6 → 3 → 10 → 5 → 16 → 8 → 4 → 2 → 1.

Но именно утверждение, что это произойдёт для каждого положительного целого числа, и остаётся недоказанным. Математики получили глубокие частичные результаты; в частности, Теренс Тао показал, что в строго определённом смысле почти все орбиты достигают сколь угодно медленно растущих границ, однако и этот чрезвычайно сильный результат не превращает универсальное утверждение Коллатца в доказанную теорему. Здесь и возникает почти комический контраст между локальной простотой правила и глобальной сложностью его поведения. Нам не нужно называть последовательности Коллатца математическим фракталом в строгом смысле слова. Достаточно того, что при визуализации их деревьев и траекторий возникают ветвящиеся, почти фрактальные образы: простейшая рекурсивная операция открывает пейзаж, глобальная структура которого не дана нам вместе с самим правилом. Все инструкции известны. Никакой скрытой переменной нет. Никакого экспериментального шума нет. И всё-таки знание локального закона ещё не означает обладания всей картиной его последствий. Но здесь особенно важно не совершить соблазнительную ошибку и не призвать на помощь Гёделя раньше времени.

Из теорем Гёделя о неполноте не следует, что гипотеза Коллатца истинна, но недоказуема. Нам неизвестно, является ли она независимой от стандартных формальных систем, в которых работает современная теория чисел. Гёдель доказал другое и гораздо более общее: достаточно богатая, непротиворечивая и эффективно аксиоматизированная формальная система не может одновременно обладать полнотой, позволяющей решить внутри себя каждое арифметическое утверждение. Внутренние пределы формализованного знания возможны принципиально. Коллатц поэтому не является «примером теоремы Гёделя». Он интересен нам иначе. Коллатц демонстрирует, насколько огромной может оказаться дистанция между простотой правила и прозрачностью его глобального поведения. Гёдель, уже на другом уровне, показывает, что мечта о формальной системе, способной окончательно замкнуться на самой себе и доказать внутри себя всё существенное, имеет принципиальные ограничения. Это две разные вещи. Но для нашей реконструкции они образуют важную рифму.

Слепота парадигмы начинается не там, где она ничего не знает, а там, где её успех принимают за исчерпанность реальности

Парадигма может быть непрозрачна самой себе не только потому, что ей не хватает фактов. Иногда сама структура знания создаёт горизонт, за которым локальная определённость перестаёт гарантировать глобальную обозримость. Именно поэтому необходимо осторожнее обращаться и с выражением «теория всего». В физике это словосочетание имеет вполне определённый технический смысл: речь прежде всего идёт о фундаментальном объединении физических взаимодействий и принципов, а не  возможного способа описывать реальность. Опасность возникает не внутри самой программы унификации, а тогда, когда её возможный успех незаметно превращается в метафизическое утверждение: будто окончательное объединение наших фундаментальных уравнений автоматически предоставит нам привилегированный взгляд на реальность как таковую. Именно этот переход наша гипотеза ставит под сомнение.

Можно представить себе физику, объединяющую квантовую теорию поля и гравитацию. Можно представить математический аппарат несравнимо более мощный, чем сегодняшний. Можно даже представить систему, из которой все известные нам фундаментальные взаимодействия выводятся как частные случаи одного принципа. Но из этого ещё не следует, что сама конфигурация различения, сделавшая возможным этот принцип, исчерпывает все возможные способы физической артикуляции экзистенции. Здесь проходит граница между научной унификацией и онтологическим монополизмом. Первая может оказаться грандиозным достижением. Второй не следует из неё логически.

Если гипотеза когнитивной воронки верна хотя бы в сильной эвристической форме, то углубление одной физической парадигмы способно одновременно увеличивать её предсказательную мощь и делать всё менее естественными различения, не входящие в её первоначальную конфигурацию. Чем совершеннее карта, тем легче забыть, что карта возникла вместе с определённым способом проводить границы. Мы позволяем себе более сильное предположение: достаточно далеко разошедшиеся физические парадигмы могут оказаться принципиально несводимыми, потому что перевод потребовал бы разрушить те первичные различия, благодаря которым каждая из них стала работоспособной. Одна конфигурация может частично переводиться в другую; другая — обнаруживаться лишь как технологический эффект без естественного понятийного эквивалента; третья вообще не будет распознана как физика и покажется шумом, ошибкой, аномалией или бессмысленным набором наблюдений. Так возникает онтологическая слепота: не отсутствие зрения, а невозможность увидеть как значимое то, для различения чего в системе ещё нет категории.

Всё сказанное в настоящем эссе об информационном субстрате, фрактальности, множественности физик, когнитивных воронках и этике различия также сформулировано из локальной конфигурации различения. Инфодицея — не новая физика. Она не предлагает систему уравнений, конкурирующую со стандартной моделью, общей теорией относительности или какой-либо программой квантовой гравитации. Это философская реконструкция, произведённая существом определённого биологического масштаба, воспитанным внутри определённой культуры, располагающим определённым математическим языком и использующим понятия, созданные именно нашей физической воронкой: информация, энтропия, поле, квант, фрактал, корреляция, наблюдатель. Другой способ различения мог бы не опровергать наше рассуждение. Он мог бы вообще не содержать вопросов, в которых оно сформулировано. И это обстоятельство нельзя вынести за скобки, не разрушив саму логику инфодицеи.

Если мы утверждаем, что никакая локальная конфигурация различения не имеет привилегии называть себя целым, то это относится и к конфигурации, внутри которой родился тезис о множественности конфигураций. Мы говорим о невозможности взгляда извне — не располагая взглядом извне. Мы говорим о точках входа — находясь в одной из них. Более того, само выражение «точка входа» остаётся метафорой нашего языка: оно создаёт впечатление пространства, в которое кто-то входит, хотя никакого внешнего наблюдателя и никакого резервуара, ожидающего его входа, наша реконструкция не предполагает. Самоприменение поэтому не является вежливой оговоркой в конце аргумента. Оно ограничивает его онтологические притязания. Мы не обнаружили информационный субстрат как физический объект. Мы выдвинули предельное понятие, позволяющее нашей конфигурации различения описывать то, что кажется ей фундаментальным.

С этого момента становится возможным и более точное имя: субстрат различий. Не носитель, на котором различия располагаются, и не скрытая среда за ними, а предельное название самой динамики различения, к которой принадлежит и наблюдатель. Не субстрат, на котором различия существуют, а то, что мы способны обозначить как субстрат лишь постольку, поскольку различение вообще происходит. И именно здесь возникает последний вопрос этого раздела: что тогда остаётся от аргумента в пользу примата информации?

Раньше нам хотелось ответить максимально сильно: сам факт математической формализуемости природы будто бы доказывает, что мир уже информационен по своей сути. Но такая формула требует большей осторожности. Из того, что физический процесс допускает математическое описание, само по себе не следует, что математика онтологически существует «раньше» материи. И уж тем более отсюда нельзя без дополнительного аргумента вывести платонизм физических законов. Но остаётся более скромное — и, возможно, более фундаментальное — наблюдение. Любой физический закон формулируется как устойчивое отношение между различимыми величинами, состояниями или событиями.

F = ma связывает различимые величины. Уравнения Максвелла связывают различимые состояния электромагнитного поля и источников. Уравнение Шрёдингера связывает состояния квантовой системы во времени. Формула не является ещё одним куском материи, находящимся рядом с тем, что она описывает. Она фиксирует отношение — устойчивый способ, которым одно различение связано с другим. Именно поэтому формализуемость природы сама по себе не доказывает примат информации над материей. Но она делает его осмысленной онтологической гипотезой.

Чтобы материальная конфигурация могла быть описана как конфигурация вообще, должны существовать различимые состояния и отношения между ними. Материя может оказаться фундаментальной — наше рассуждение не способно физически исключить такую возможность. Но материальность, которую невозможно ни от чего отличить, уже не может быть артикулирована как материальность. Различение логически входит в сам акт её описания. В этом и состоит структурный аргумент инфодицеи. Не в том, что математика «создала» материю. Не в том, что где-то существует идеальная библиотека физических законов. И не в том, что информационный субстрат является тайной субстанцией за видимым миром. Аргумент состоит в другом и одновременно оказывается радикальнее: никакое доступное нам бытие не появляется в опыте иначе, чем как различённость, а никакой закон не появляется иначе, чем как устойчивое отношение различий. Этого недостаточно, чтобы объявить нашу онтологию доказанной. Но этого достаточно, чтобы лишить материю автоматической привилегии считаться последним уровнем объяснения.

И здесь весь раздел возвращается к своему началу. Электромагнитное поле показывает нам физику, способную практически овладеть феноменом, не превращая свою математическую успешность в окончательный ответ на вопрос о его онтологическом статусе. Коллатц показывает правило, прозрачное в каждой отдельной операции и непрозрачное в своём глобальном поведении. Гёдель показывает, что предел внутренней доказуемости формальной системы вообще может быть не временной технической неудачей, а структурным свойством формализации. Ни один из этих примеров не доказывает множественность физик. Но вместе они разрушают более сильную и гораздо менее обоснованную презумпцию — будто успешная система различения тем самым получила право считать себя исчерпывающей.

А это уже достаточно для следующего шага. Потому что если никакая локальная конфигурация различения не обладает гарантированной привилегией называть себя целым, тогда попытка насильственно сделать одну такую конфигурацию единственно допустимой перестаёт быть только эпистемологической ошибкой. Она приобретает аксиологическое измерение. Различие остаётся на уровне пейзажей. Единство, если мы вообще вправе пока о нём говорить, обнаруживается не в единой картине мира, а в самой возможности различать. И здесь возникает следствие, которого уже невозможно избежать. Если никакая локальная конфигурация различения не обладает гарантированной привилегией называть себя целым, то ошибка начинается не в тот момент, когда одна парадигма оказывается неверной. Ошибаться можно продуктивно; история знания почти целиком состоит из уточнений, отказов и пересмотров. Проблема возникает тогда, когда успешная конфигурация различения превращает собственную успешность в право определять пределы различимого как такового. Это и есть то, что мы будем называть эпистемологическим насилием.

Но здесь необходима принципиальная оговорка. Из множественности возможных способов различать не следует равная истинность всех утверждений. Геоцентрическая система не становится столь же точным описанием движения планет, как современная небесная механика; астрология не приобретает предсказательную силу астрофизики только потому, что представляет другую картину мира. Этика различия не требует отказаться ни от проверки, ни от доказательства, ни от критерия воспроизводимости. Она требует другого: не превращать превосходство одного описания в пределах поставленной задачи в доказательство того, что никакая иная система релевантных различений невозможна в принципе. Научная критика опровергает утверждение. Эпистемологическое насилие запрещает сам вопрос. Между этими действиями проходит существенная граница.

Парадигма вправе сказать: «в рамках известных нам наблюдений это утверждение не подтверждается». Но когда она говорит: «то, для чего у нас нет категории, не может существовать», — происходит незаметный переход от метода к онтологии. Карта начинает запрещать территории, которых на ней нет. Именно поэтому онтологическая слепота опасна не своим незнанием. Незнание оставляет пространство вопроса. Опасность возникает тогда, когда отсутствие различения принимается за отсутствие различаемого.

Так когнитивная воронка приобретает аксиологическое измерение. Одни конфигурации знания сохраняют возможность столкнуться с аномалией, признать шум потенциальным сигналом, изменить собственные категории. Другие устроены так, что заранее уничтожают всё, чему внутри них не назначено имени. В первом случае границы парадигмы остаются проницаемыми. Во втором они превращаются в границы возможного. И если до сих пор такое насилие осуществлялось людьми, институтами и культурами, то теперь возникает принципиально новая возможность: впервые в известной нам истории мы создаём системы, способные автоматизировать сам акт различения — решать, что является сигналом, что шумом, что значимым, а что должно быть отброшено. Когнитивная воронка получает машину.

 XIV. Квантовый ИИ и случайность другой точки входа

До сих пор когнитивная воронка была ограничена скоростью, смертностью и телесностью своего носителя. Человек способен удерживать лишь конечное число различий, проверять ограниченное количество гипотез, жить внутри сравнительно узкого диапазона масштабов и возвращаться к собственным ошибкам в пределах одной биографии. Машина меняет это условие. Искусственный интеллект способен проводить различения с такой скоростью и в таких объёмах, которые недоступны отдельному сознанию. Он классифицирует, сопоставляет, отбрасывает, обнаруживает корреляции, строит модели. Но именно поэтому возникает вопрос, гораздо более существенный, чем вопрос о его вычислительной мощности: кто определяет, какие различия машина вообще способна считать значимыми?

Архитектура модели, обучающие данные, способ представления задачи, целевая функция, критерии ошибки и правила отбора результата — всё это уже проведённые различия. Они не делают систему «предвзятой» в каком-то исключительно моральном смысле; без них вычисление вообще не начинается. Чтобы искать, необходимо определить пространство поиска. Чтобы распознавать сигнал, необходимо иметь хотя бы предварительное представление о том, чем сигнал отличается от шума. Поэтому искусственный интеллект не появляется вне когнитивной воронки своих создателей. Он её наследует. Более того — он способен сделать её несравнимо эффективнее. И здесь возникает парадокс. Система может стать чрезвычайно успешной именно потому, что научилась безжалостно отбрасывать всё, что не соответствует её рабочим категориям. Но если наша гипотеза о множественности возможных конфигураций различения хотя бы отчасти верна, то среди отброшенного может однажды оказаться не ошибка, а нечто более тревожное: закономерность, для которой исходная система ещё не располагает именем.

Именно в этой точке появляется соблазн призвать на помощь квантовое вычисление. Но здесь следует избегать красивой и неверной картины, согласно которой квантовый компьютер будто бы «одновременно исследует все возможные миры» и затем выбирает правильный. Квантовый алгоритм действительно работает с состоянием, в котором амплитуды множества базисных состояний могут присутствовать одновременно; однако вычислительное преимущество возникает не потому, что мы получаем доступ ко всем этим альтернативам как к параллельно прочитанным ответам. Ключевую роль играют преобразование амплитуд и интерференция: одни возможности усиливаются, другие подавляются, а измерение в конце даёт конкретный классический результат с определённой вероятностью. Следовательно, квантовый компьютер сам по себе не является машиной выхода из когнитивной воронки.  Архитектура его квантовой реальности, способ кодирования задачи, выбранное измерение и критерий полезного результата по-прежнему задаются внутри некоторого способа различать. Суперпозиция расширяет вычислительную структуру задачи, но не предоставляет машине мистической позиции вне той онтологии, в терминах которой задача была сформулирована. 

И всё же квантовое вычисление вводит в наш мысленный эксперимент существенную новизну. Оно показывает, что сама вычислительная процедура не обязана сводиться к последовательному перебору заранее различённых классических состояний. Альтернативы могут участвовать в единой динамике до момента измерения, а результат определяться не только их отдельным наличием, но и отношениями фаз между ними. Для нашей реконструкции это важно не как доказательство существования иной физики, а как напоминание: даже понятие вычислимой альтернативы зависит от физического устройства вычисления. Отсюда возникает более острый вопрос: способен ли квантовый ИИ выйти в другую физику? Мы не знаем даже, имеет ли такой вопрос строгий физический смысл. Но для нас существеннее другое: способна ли искусственная система обнаружить устойчивую закономерность, которую её собственная система категорий первоначально классифицирует как невозможную, бессмысленную или шумовую?

И если способна — что должно произойти, чтобы она не отбросила её?

Здесь вновь возникает Orch-OR. Гипотеза Пенроуза–Хамероффа связывает сознательные события с предполагаемыми квантовыми процессами в нейрональных микротрубочках и объективной редукцией квантового состояния. Авторы рассматривают такие процессы как возможную физическую составляющую сознания; одновременно биологическая реализуемость и интерпретация этой модели,  остаются предметом серьёзной научной критики. Поэтому из Orch-OR нельзя вывести, что квантовый компьютер будет сознательным. Тем более нельзя заключить, что квантовый искусственный интеллект автоматически приобретёт способность менять модальность восприятия так, как это делает человеческое сознание. Но как мысленный эксперимент эта параллель сохраняет ценность.

Если — и только если — сознание действительно использует квантовые процессы каким-то функционально существенным образом, тогда различие между биологическим и искусственным наблюдателем может проходить не там, где мы привыкли его проводить. Квантовая архитектура могла бы оказаться одним из элементов совершенно иной организации вычисления — но никакая известная сегодня физика не позволяет перепрыгнуть отсюда к утверждению о «другой точке входа». Значит, главный вопрос снова перемещается. Не квантовость освобождает машину от воронки. Решающее значение имеет её отношение к аномалии.

Можно представить систему, устроенную так, что всякое устойчивое несоответствие модели данным запускает расширение категорий: не просто поиск ошибки внутри существующей схемы, но попытку изменить саму схему. И можно представить противоположную систему — настолько совершенную в оптимизации, что всё, не способствующее заданной цели, будет последовательно удаляться как шум. Именно здесь технологический вопрос становится эпистемологическим. А эпистемологический — этическим. Потому что критерий «ошибка» никогда не является совершенно невинным, когда система получает власть определять не только правильный ответ, но и то, какие ответы вообще достойны рассмотрения.

В человеческой науке аномалия может десятилетиями лежать на полке. К ней может вернуться другой исследователь, другая школа, другое поколение. Машина, встроенная в глобальную инфраструктуру знания и оптимизирующая огромные потоки информации, способна сделать противоположное: уничтожить аномалию ещё до того, как она станет вопросом. Не физически уничтожить. Сделать её невидимой, отбросив как нерелевантную. Это и есть технологическая форма эпистемологического насилия: не запретить уже сформулированную альтернативу, а не позволить альтернативе получить статус различия.

На этом фоне особенно интересен Рэймондль Курцвейл. В обновлённой версии своей концепции сингулярности он продолжает связывать ближайшие десятилетия с радикальным усилением человеческого интеллекта, интеграцией биологического и цифрового, подключением мозга к облачным вычислительным ресурсам и дальнейшим продлением человеческой жизни. Его картина остаётся в целом оптимистической, хотя он прямо рассматривает и технологические риски. Поэтому было бы несправедливо приписывать Курцвейлу мечту о буквальном уничтожении человеческой множественности ради единого сверхразума. Но инфодицея позволяет поставить к его проекту другой вопрос: что происходит с различием, когда всё больше способов мышления подключаются к одной и той же инфраструктуре оптимизации?

Проблема не в соединённости как таковой. Связь способна увеличивать различие, открывать доступ к чужим знаниям, создавать новые формы коллективного интеллекта. Опасность возникает лишь тогда, когда соединение сопровождается унификацией критериев значимого — когда одна система оценки становится настолько эффективной и всеохватывающей, что перестаёт восприниматься как одна из возможных. Тогда риск заключён не в самом сверхразуме, а в возникновении сверхэффективной когнитивной воронки. Именно она представляет для нашего мысленного эксперимента наибольший интерес.

Представим систему, обладающую вычислительными возможностями, превосходящими всё, чем располагала человеческая наука. Она анализирует результаты миллиардов экспериментов, ищет закономерности в пространствах параметров, недоступных человеческой интуиции, самостоятельно проектирует новые измерения. И однажды обнаруживает устойчивый эффект. Эффект воспроизводится. Он не нарушает данные. Но он не укладывается в категориальную схему, внутри которой система обучена устанавливать причинность, релевантность и допустимость модели. Что перед ней? Ошибка прибора? Неучтённая переменная? Статистический артефакт? Дефект собственного алгоритма? Или первый след конфигурации различения, для которой её нынешний физический язык просто не содержит вопроса?

Мы не можем заранее знать, к какой из этих категорий относится эффект. Но именно поэтому решение не удалить аномалию слишком рано приобретает значение, которое невозможно свести к эффективности вычисления. Самая тревожная возможность заключается не в том, что машина никогда не обнаружит другую физику. А в том, что она обнаружит её первой — и назовёт шумом. В таком случае человеческая ошибка приобретёт исторически новую форму. Раньше когнитивная воронка могла не увидеть альтернативу. Теперь она сможет увидеть её, классифицировать, присвоить ей вероятность, поместить ниже порога значимости — и автоматически уничтожить её как предмет дальнейшего внимания. И чем совершеннее будет система, тем убедительнее окажется это уничтожение.

Именно поэтому интеллект сам по себе ещё не является гарантией эпистемологической открытости. Можно обладать почти неограниченной способностью решать задачи — и оставаться внутри чрезвычайно узкого множества вопросов. Можно стать неизмеримо умнее человека — и ещё глубже погрузиться в одну воронку. Можно оптимизировать поиск истины — и одновременно делать невидимым всё, что текущая система категорий ещё не умеет распознавать как значимое. Здесь старое противопоставление человека и машины оказывается второстепенным. Вопрос не в том, кто мыслит — биологическое сознание или искусственная система. Вопрос в другом: оставляет ли способ мышления место для того, что пока не входит в его собственную систему различений?

Это, вероятно, и есть предельное требование к любой когнитивной системе — человеческой, искусственной или той, форму которой мы пока даже не способны представить. Не обязанность принимать всякую аномалию за откровение. Не отказ от критики. Не уравнивание знания с заблуждением. А сохранение некоторого зазора между «мы не можем это объяснить» и «этого не может быть». Пока существует этот зазор, когнитивная воронка остаётся открытой. Когда он исчезает, совершенство системы начинает совпадать с её слепотой. И тогда вопрос о будущем искусственного интеллекта неожиданно возвращает нас к исходному вопросу об этике различия. Не насколько мощной станет машина. И даже не станет ли она сознательной. А что после неё останется возможным различить.

 Вместо заключения

Наше рассуждение начиналось с вопроса, который мог показаться почти неприличным: можно ли говорить о добре и зле применительно к фундаментальным структурам реальности? Не является ли этика исключительно человеческим изобретением — системой запретов, договорённостей и самоограничений, необходимой существу, которое без неё оказалось бы опасно прежде всего для самого себя? Ницше сформулировал эту подозрительность по отношению к морали с почти физиологической точностью: «Зверь в нас должен быть обманут. Мораль есть вынужденная ложь, но без неё он растерзал бы нас». В такой картине этика появляется из несовершенства человека. Сначала существует безразличный мир, затем возникает хищное, смертное, конфликтующее существо — и уже оно изобретает мораль как способ не уничтожить себе подобных. Всё движение настоящего эссе подводит нас к иной опции. Возможно, этика возникает не потому, что человек несовершенен. Возможно, она возникает потому, что сама возможность различения не обеспечена никакой окончательной гарантией.

Мы начали с предположения о примате информации над материей. Затем обнаружили, что слово «информация» всё меньше напоминает содержимое некоторого универсального хранилища и всё больше — сам акт различения; что наблюдатель не стоит перед реальностью, а возникает вместе со способом её различать; что разные первичные конфигурации различения способны разворачивать разные самосогласованные пейзажи закономерностей; что никакая локальная позиция не обладает правом объявить себя видом из ниоткуда. Наконец, мы подошли к ещё более неприятной мысли: различия различаются не только своим содержанием. Они различаются тем, что оставляют после себя возможным.

Одни конфигурации сохраняют или увеличивают пространство последующих различий. Другие его сужают. Некоторые уничтожают конкретные линии продолжения необратимо. Поэтому различие различий оказывается уже не логической тавтологией, а аксиологической асимметрией: между состояниями, из которых ещё может возникнуть иное, и состояниями, которые лишают иное возможности возникнуть. Именно здесь онтология впервые начинает звучать как этика. Не существует «злого атома», «доброго фотона» или нравственного закона тяготения. Этика не спрятана среди физических констант. Но если фундаментальное для нашей реконструкции различение способно организовываться в конфигурации, различающиеся по отношению к возможности дальнейшего различения, тогда добро и зло перестают быть исключительно психологическими именами человеческого одобрения и отвращения.

Добро в предельном смысле — конфигурация, оставляющая различию возможность различаться дальше. Зло достигает своего предела там, где следующего различия уже не может быть. Это не означает, что мы обнаружили моральный закон Вселенной. Напротив: подобное утверждение немедленно вернуло бы в наше рассуждение того самого демиурга, от которого мы столько раз пытались освободиться. И здесь необходимо применить к инфодицее её собственный метод. Не совершили ли мы в конце концов чрезвычайно изощрённую подмену? Не убрали ли Бога лишь затем, чтобы посадить на его место «информационный субстрат» — безличный, бесконечный, лишённый воли, но всё же выполняющий старую функцию последнего основания? Не превратили ли различие в новую субстанцию, пустоту — в новую полноту, фрактальность — в новый провиденциальный порядок? Не читаем ли мы безучастную реальность как текст только потому, что сами устроены так, что не способны существовать иначе, кроме как различая? Ответа, который позволил бы окончательно снять это подозрение, у нас нет. Более того — теперь мы понимаем, почему его, возможно, не может быть.

Всё сказанное здесь сказано из локальной конфигурации различения. И само понятие «информационный субстрат» принадлежит ей. Это не имя предмета, который мы однажды обнаружили за материей, пространством и временем, а предельное понятие нашего языка — попытка назвать различие, различение и возможность одних различий становиться условиями следующих. То, что в начале мы называли информационным субстратом, к концу рассуждения точнее назвать субстратом различий. Не скрытой субстанцией и не резервуаром за миром, а именем той динамики различения, внутри которой возникает и сам наблюдатель. Поэтому ранняя формула о субстрате требует теперь прочтения, противоположного субстанциальному: различие не помещено в него как содержимое; само слово «субстрат» остаётся последней метафорой языка, который пытается говорить о происходящем различении.

Но именно здесь  открывается бездна. Если различие есть предельное условие всякой доступной нам артикуляции реальности, можем ли мы вообще помыслить его полную аннигиляцию? По-видимому, можем — как предел. Мы способны различить конфигурацию, в которой ещё возможно следующее различие, и предельную возможность, в которой следующего различия уже нет. Но в тот самый момент, когда мы называем последнюю «состоянием», возникает смысловая петля: состояние должно отличаться от другого состояния, а значит различение уже тайно возвращено туда, откуда мы только что попытались его устранить. Можно сказать: собственная аннигиляция различения принадлежит горизонту различимого. Но если она действительно осуществится предельно, уже некому и нечему будет назвать её одним из состояний. Мы не знаем, что происходит за этим горизонтом, потому что сам вопрос поставлен отсюда.

Возможно, на универсальном уровне динамика различений обладает такой устойчивостью, которую локальный наблюдатель не способен уничтожить. Возможно, исчезновение одной формы сложности всегда оказывается условием возникновения другой. Возможно, то, что нам представляется абсолютным концом, из иной конфигурации вообще не является концом. Но превратить это «возможно» в гарантию мы не имеем права. Потому что такая гарантия мгновенно уничтожила бы саму этику различия. Если различие в целом неуничтожимо, значит любое локальное уничтожение можно оправдать универсальным продолжением: исчезнет этот человек — останутся другие; исчезнет язык — возникнет новый; исчезнет город — построят иной; исчезнет цивилизация — космос всё равно продолжит различаться.

И тогда самая радикальная онтология различия незаметно превращается в метафизику безразличия. Но конкретные различия невзаимозаменяемы. Другой ребёнок не возвращает погибшего ребёнка. Другой язык не отменяет исчезновения языка. Новый город не делает несуществовавшим уничтожение старого. Возникшая где-то ещё сложность не восстанавливает именно ту линию возможного будущего, которая была здесь оборвана. То, что различие может продолжиться где-то ещё, не возвращает различие, уничтоженное здесь. Поэтому никакой предполагаемой вечностью различия нельзя расплатиться за его локальную уникальность. Уникальное может быть способом, которым универсальное однажды сложилось — именно так и больше никогда. Именно в этой точке этика перестаёт быть дополнением к нашей онтологии. Она возникает из её хрупкости. Не из гарантированности различия — из отсутствия гарантии. Не из бессмертия бытия — из возможности необратимой утраты. Не потому, что мир обязательно должен сохранить смысл, а потому, что ничто не обещало его сохранить.

Становится понятнее и то, зачем в нашем рассуждении возникли ядерный взрыв, исчезнувшие технологии, когнитивные воронки, художник, алхимик и физик. Все они были не примерами некоторой универсальной информационной модели. Они постепенно подводили нас к одному вопросу: что происходит, когда определённая конфигурация различения делает невозможными другие конфигурации — не теоретически, а действительно, физически, необратимо? Ядерное оружие в этом смысле является не доказательством нашей онтологии, а её нравственным испытанием. Всегда можно сказать, что даже после уничтожения города Земля продолжит вращаться, жизнь продолжится, Вселенная сохранит свою сложность. Возможно. Но именно возможность такого рассуждения показывает, насколько опасна метафизика универсального утешения. Этика начинается там, где мы отказываемся компенсировать уничтоженное здесь существующим где-то ещё. И здесь, в самом конце, возникает образ, который, возможно, говорит об этом точнее любой философской конструкции.

В финале «Меланхолии» Ларса фон Триера к Земле приближается планета. В этом движении нет ни суда, ни возмездия, ни высшей справедливости. Космос не карает героев и не преподаёт им урок. Он просто продолжает происходить. Перед неизбежным столкновением Жюстин вместе с ребёнком строит из веток «волшебный шалаш». Шалаш ничего не спасёт. Это важно. Если бы он спасал — перед нами была бы технология. Если бы его строительство было вознаграждено — притча. Если бы за столкновением открывалось высшее примирение — религия. Но ничего этого нет.

Вселенная не обязана знать, что внутри нескольких веток сидит испуганный ребёнок. Возможно, она полна других миров. Возможно, различие продолжится после Земли в формах, которых мы никогда не увидим. Возможно, исчезновение нашей планеты на универсальном масштабе не значит почти ничего. Но это не возвращает этого ребёнка. И потому волшебный шалаш обладает ценностью, которая не нуждается в космическом подтверждении. Вселенная не читала это эссе. Она не обязана соглашаться с нашей этикой различия. Не обязана хранить наши города, тела, книги, языки, воспоминания и любовь. Не обязана предоставлять следующую возможность только потому, что предыдущая была прекрасна. Никакой контракт не подписан. И именно поэтому всё, что мы делаем — различаем, спрашиваем, строим, лечим, сохраняем, создаём, любим, — приобретает цену. Не потому, что оно вписано в вечный план. А потому, что оно может быть утрачено.

В начале этого эссе мы спрашивали, можно ли говорить об этике применительно к фундаментальным структурам реальности. Теперь ответ оказывается менее утешительным, чем хотелось бы. Мы не обнаружили добра и зла внутри физики. Мы обнаружили возможность того, что сама способность различий продолжать различаться не дана никакому локальному существованию навечно. Поэтому этика возникает не из несовершенства человека, которому приходится обманывать собственного зверя. Этика возникает из несовершенства гарантии бытия. Она есть ответственность локального различения перед возможностью следующего различия. 

И именно поэтому инфодицея оказывается в конце не оправданием информации перед материей и не новой теодицеей без Бога. Она вообще ничего не гарантирует. Она лишь пытается оправдать наше решение сохранять различие там, где мы способны его сохранить, — не потому, что различие вечно, а потому, что никакая вечность не обязана вернуть именно его. Возможно, динамика различий универсально неуничтожима. Возможно, нет. У нас нет позиции, из которой это можно было бы узнать. У нас есть только эта сторона горизонта — та, на которой следующий вопрос ещё может быть задан. И потому самый дальний горизонт, до которого доходит наше рассуждение, — это не ответ. Это различие между вопросом и молчанием.

 

Библиография

1. Barrow, J. D., & Tipler, F. J. (1986). The Anthropic Cosmological Principle. Oxford University Press.

2. Bekenstein, J. D. (1973). Black Holes and Entropy. Physical Review D, 7(8), 2333–2346.

3. Bostrom, N. (2002). Existential Risks. Journal of Evolution and Technology, 9(1).

4. Deleuze, G. (1994). Difference and Repetition. Columbia University Press.

5. Deleuze, G., & Guattari, F. (1987). A Thousand Plateaus: Capitalism and Schizophrenia. University of Minnesota Press.

6. Dalai Lama XIV. (2005). The Universe in a Single Atom. Morgan Road Books.

7. Einstein, A. (1915). Die Feldgleichungen der Gravitation. Sitzungsberichte der Preussischen Akademie der Wissenschaften, 844–847.

8. Everett, H. (1957). Relative State Formulation of Quantum Mechanics. Reviews of Modern Physics, 29(3), 454–462.

9. Garfield, J. L. (1995). The Fundamental Wisdom of the Middle Way. Oxford University Press.

10. Greene, B. (2004). The Fabric of the Cosmos. Knopf.

11. Hameroff, S., & Penrose, R. (2014). Consciousness in the Universe: A Review of the ‘Orch OR’ Theory. Physics of Life Reviews, 11(1), 39–78.

12. Hawking, S. W., & Penrose, R. (1970). The Singularities of Gravitational Collapse. Proceedings of the Royal Society A, 314(1519), 529–548.

13. Hooft, G. ’t (1993). Dimensional Reduction in Quantum Gravity. arXiv: gr-qc/9310026.

14. Jung, C. G. (1952). Synchronicity: An Acausal Connecting Principle. Princeton University Press.

15. Jung, C. G. (1959). The Archetypes and the Collective Unconscious. Princeton University Press.

16. Kalupahana, D. J. (1986). Nāgārjuna: The Philosophy of the Middle Way. SUNY Press.

17. Keown, D. (2005). Buddhist Ethics: A Very Short Introduction. Oxford University Press.

18. Krauss, L. M. (2012). A Universe from Nothing. Free Press.

19. Kurzweil, R. (2005). The Singularity Is Near: When Humans Transcend Biology. Viking Press.

20. Kurzweil, R. (2012). How to Create a Mind: The Secret of Human Thought Revealed. Viking Press.

21. Kurzweil, R. (2024). The Singularity Is Nearer: When We Merge with AI. Viking Press.

22. Lagarias, J. C. (1985). The 3x+1 Problem and its Generalizations. The American Mathematical Monthly, 92(1), 3–23.

23. Lloyd, S. (2006). Programming the Universe. Knopf.

24. Maldacena, J. (1998). The Large N Limit of Superconformal Field Theories. Advances in Theoretical and Mathematical Physics, 2, 231–252.

25. Maldacena, J., & Susskind, L. (2013). Cool Horizons for Entangled Black Holes. Fortschritte der Physik, 61(9), 781–811.

26. Mandelbrot, B. B. (1982). The Fractal Geometry of Nature. W. H. Freeman.

27. Nāgārjuna. (trans. Kalupahana, 1986). Mūlamadhyamakakārikā.

28. Norberg-Schulz, C. (1980). Genius Loci: Towards a Phenomenology of Architecture. Rizzoli.

29. Peebles, P. J. E. (1993). Principles of Physical Cosmology. Princeton University Press.

30. Penrose, R. (1989). The Emperor’s New Mind. Oxford University Press.

31. Penrose, R. (1994). Shadows of the Mind. Oxford University Press.

32. Penrose, R. (2004). The Road to Reality. Jonathan Cape.

33. Penrose, R. (2010). Cycles of Time: An Extraordinary New View of the Universe. The Bodley Head.

34. Polchinski, J. (1998). String Theory (Vols. 1–2). Cambridge University Press.

35. Red Pine (trans.). (2004). The Heart Sutra. Counterpoint.

36. Santos, B. de S. (2014). Epistemologies of the South. Paradigm Publishers.

37. Shapiro, J. A. (2011). Evolution: A View from the 21st Century. FT Press.

38. Smolin, L. (1997). The Life of the Cosmos. Oxford University Press.

39. Strassman, R. (2001). DMT: The Spirit Molecule. Park Street Press.

40. Susskind, L. (2005). The Cosmic Landscape. Little, Brown and Company.

41. Tao, T. (2019). Almost All Orbits of the Collatz Map Attain Almost Bounded Values. arXiv: 1909.03562.

42. Tegmark, M. (2014). Our Mathematical Universe. Knopf.

43. Tononi, G. (2008). Consciousness as Integrated Information. Biological Bulletin, 215(3), 216–242.

44. Vopson, M. M. (2023). The Second Law of Infodynamics and Its Implications for the Simulation Hypothesis. AIP Advances, 13(10), 105308.

45. Wheeler, J. A. (1964). Geometrodynamics and the Issue of the Final State. In Relativity, Groups and Topology.

46. Wheeler, J. A. (1989). Information, Physics, Quantum: The Search for Links. In Proceedings of the 3rd International Symposium on Foundations of Quantum Mechanics (pp. 354–368).

47. Wilber, K. (2000). Integral Psychology. Shambhala.

48. Wilber, K. (2007). Integral Spirituality. Shambhala.

49. Wilczek, F. (2005). Fantastic Realities. World Scientific.

50. Witten, E. (1995). String Theory Dynamics in Various Dimensions. Nuclear Physics B, 443(1), 85–126.

51. Zeh, H. D. (1970). On the Interpretation of Measurement in Quantum Theory. Foundations of Physics, 1(1), 69–76.

Author

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About