Жак Деррида. Поколения одного города
Как связано с жизнью всё то, что тот или иной философ высказывает о городе? Это, пожалуй, единственный и самый главный вопрос, который всегда возникает после повторного знакомства с городом, данном «в переводе» на философский язык. Например, вот одно из определений, которые Жак Деррида даёт городу в своём выступлении, состоявшемся в Праге в 1991 году:
«Город — это память и обещание, которые никогда не смешиваются с тем, что является видимым, представимым, построенным и пригодным для жизни здесь и сейчас».
Тогда вообще какие вопросы и вопросы о чём решаются на архитектурно-урбанистических дискуссиях, форумах, курсах или фестивалях? Вопросы о философской концепции «памяти» от Гераклита до Бергсона? Вопросы об обещании «времени для грядущих поколений» и его созидательной природе? Едва ли. Видимо озарения деконструкцией хватило только на то, чтобы оживить деконструктивизм, который и то представляет собой «скрещение русского авангарда и французской философии и относится не к области теории, а, похоже, к тератологии — науке о чудовищах». В остальном она прошла мимо. А иначе и не объяснить, почему, когда говорят о городе, во-первых, говорят всё то, что хотят, а, во-вторых, обладают непоколебимой уверенностью в том, что всё это и в самом деле связано с жизнью.
Город как нечто тождественное, наверное, никогда и не был связан с жизнью. И даже если вопросы вроде «Что такое город?» намекают нам на его тождество, мы прежде всего должны внимательно приглядеться к тому, кто вообще намекает. Откуда и кем задаётся вопрос? — видимо здесь замешана эсхатология. А как в свою очередь обстоят дела с отношением к жизни города как чего-то противоречивого или, если угодно, иного? На этот счёт рассуждает уже Деррида. Представим, что взяли у него интервью:
— Можно ли построить сооружение, которое завершит город, то есть воплотит в себе всё и сразу: прошлое и будущее, все архитектурные стили, все замыслы и идеи (а может и квадрат, и круг одновременно)? Подобные «опыты» Вавилонской башни или Дворца Советов отвечают нам отрицательно. Тогда каковы вообще условия возможности для «опыта города»?
— «Существует определённый способ считаться со временем и поколениями будущих горожан, напоминающий категорический императив». Отсюда две a priori — память и обещание: «В самом времени скрыто содержится обещание того, что здесь (в городе) когда-то объединятся поколения, причём не одно, и, следовательно, не одна политика, — и вообще это нечто будет уже чем-то большим, нежели просто политикой. Это обещание лежит внутри некой длительности (durée), чьи неоднородность и дискретность или даже незавершимость (non-totalisation) должны приниматься нами за закон».
— То есть город либо настанет, либо не настанет никогда? Что с ним делать?
— «Мы всегда должны продумывать его как “грядущее место”. Оно должно однажды настать своим собственным образом, как бы предписанным особой сущностью его памяти. У этого места уже есть богатая история, и она наслаивается поверх его стен, памятников и улиц. И эта история ещё только должна произойти, поскольку мы всё ещё продолжаем задаваться вопросом о том, что с ней делать».
— А что связывает нас с этой историей и в связи с чем эта история вообще становится чем-то тождественным?
— «То, что взывает к решению или ряду решающих решений, называемых историей, называется ответственностью. Причём ответственность является ответственностью лишь в той мере, в какой она кажется наиболее противоречивой и, следовательно, кажущейся невозможной к тому, чтобы её вообще кто-либо нёс».
— Как эта ответственность возникает? Как она связана с городом?
— «Ответственность возникает не только тогда, когда конечный, смертный и во всём своём естестве уязвимый город, который всегда будет старше нас, переходит в наше попечение в виде хрупкого наследия, безмолвно диктующего свои порядки, предписания и запреты, согласованные с законами уже структурированного пространства. Возникновение ответственности связано с тем фактом, что наследие передается наследникам в виде противоречивого порядка».
В этом «противоречивом порядке» похоже, кстати, и схватываются на теоретико-архитектурной кухне тождества «города-сада», «города-музея», «города-дженерика»? или пост-города. Но постепенно вся эта "ходьба" по лезвию границ города превращается в топтание на месте. И от этой точки отправляется общая для множества рассуждений мысль о тождественном городе. Её ясный и запоминающийся образ повторяется на один и тот же лад с неизменным постоянством. Она ясно свидетельствует о том, что у метафизики города есть два полюса: утопия и анти-утопия, а между ними уже и встраиваются все остальные "неравнодушные" и "ответственные" рассуждения. Но кроме них, кроме двух этих полюсов всё-таки остаётся городская жизнь, глядя на которую хочется сказать:
«Город — это изобретение давнее. Но конец его, быть может, недалек. Город исчезнет, как исчезает панелька, начертанная на прибрежном песке».
Жак Деррида. Поколения одного города: память, пророчество, ответственность (1991)
Что мы понимаем под границей, если речь идёт о городе? Ворота или крепостные стены? Государственные или естественные границы? Или вовсе пределы таможенного поста? И вообще, достаточно ли всего-навсего определить границы, чтобы появился город? И можно ли переместить их в историческое пространство? А ведь бывает и так, что города возникают как раз на границе. То есть уже не только внутри границ, а прямо на границах новой фигуры. На контурах ещё не до конца воплотившейся формы, которая должна появиться самостоятельно, не позволив закону другого навязать себя. Но что такое закон другого? Это закон, который диктуют будь то иностранец, будь то очередной политический лидер. В качестве подобного закона может выступить и закон логики, совершенно чуждой логике города как такового. По крайней мере в том случае, если у города всё же есть собственная логика. Поэтому все политические, военные, полицейские, экономические или туристические логики разрушают автономный1 идеал города, искажая его исходные очертания.
1 Деррида использует слово autonomique, обыгрывая два смысла:
- Самостоятельность, которая характеризует развитие некой идеальной фигуры или идеала города.
- Само-званность или само-названность города (auto-nom-ique, где nom — это имя), что относится к проблематике имени: способности города отвечать от какого-то конкретного имени. Позже второй смысл будет раскрыт в тексте глубже, а в этом абзаце подразумевается то, что сущность города не стоит сводить к политическим, военным, экономическим или другим предприятиям, которые могут иметь в нём место и отвечать от его имени за него.
И вот, я стою у самых границ перед своим первым шагом. Стою на пороге, которым и является Прага. На пороге, который и означает имя «Прага»2. На правах эпиграфа к этим невинным, некомпетентным3 и предварительным размышлениям я хотел бы привести несколько строк писателя, который, хотя и был выдающимся пражцем, тем не менее не писал ни на вашем, ни на моём языке. Здесь же возникнет и первая проблема — Вавилонская проблема, которая связывает структуру Праги с её историей, а иногда и с многочисленными разногласиями между множеством здешних языков, далеко не все из которых являются европейскими… Кто же тогда осмелится утверждать, что ответственность, задачи и память, которые предписывает нам город, вписываются в прошлое, настоящее и будущее скорее глухими камнями, нежели шумом местного говора, призрачно преследующего город?
2 Имя «Praha» связывают с чешским словом «prah» (порог) и легендой о Либуше.
3 Здесь не столько имеется в виду некомпетентность как непрофессионализм Деррида в области урбанизма и архитектуры, сколько обозначается его основная позиция в отношении города. Он будет настаивать на невозможности какой-либо компетентности урбанизма или архитектуры в вопросах города и на невозможности воплощения в городе его сиюминутной полноты, свойственной ему и подразумевающейся в нём. Всё это и можно расслышать в слове incompétence, если выделить в нём похожее на него compte. И если от слова compte (итог) можно образовать compte-нтность, то в отношении города Деррида говорит скорее о не-compte-нтности.
В 1922 году, вскоре после войны, после вот-вот начавшегося хрупкого зарождения Чехословакии, — и мы снова тут, мы вернулись, а перерождение оказалось настолько же хрупким, — Кафка пишет следующее, возможно, связанное с его другим необычным текстом под названием «Исследования одной собаки»:
«В нашем городе постоянно идёт стройка. И ведь мы строимся уже даже не для того, чтобы расширяться: нам для наших нужд всего хватает. Кажется, мы даже испытываем некое беспокойство в связи с его возможным расширением: может поэтому он до сих пор остаётся в своих изначальных границах? И мы всегда предпочитаем ограничиваться: затыкаем всё площадями и садами при дворцах, новые этажи ставим на старые дома, — хотя всё это вовсе не те новые постройки, которые составляют основную часть непрерывной стройки. Ею, если можно так выразиться, скорее хочется закрепить всё то, что уже есть. Но не потому, что когда-то мы строили менее прочно, чем сейчас, — что конечно же заставило бы нас начать исправлять эти ошибки. Да, у нас вечно царит какая-то небрежность, и даже трудно различить, что мы делаем легкомысленно, а за что, напротив, серьёзно беспокоимся. Однако искать эту небрежность в постройках — напрасное дело. Ведь мы живём в стране карьеров и строим исключительно из камня, — у нас есть даже мрамор! И поэтому то, что люди могут по невнимательности упустить при строительстве, исправляется прочностью и устойчивостью материалов. Да и в строительстве мы наблюдаем одни и те же законы, действующие с незапамятных времен, и даже если в силу нашего национального характера они не всегда строго соблюдаются, то это не приводит к изменениям, так как относится [это несоблюдение] и к старым зданиям, и к более новым».
Затем Кафка приводит длинное размышление, — здесь я не решусь на полное его прочтение, — о “руинах” и слове “отель” (кстати, я настаиваю на том, чтобы позже поднять вопрос о туризме). Но сейчас я вернусь к Вавилонской теме, касающейся темпоральности (temps) строящегося города. Это основная тема множества текстов Кафки: от заметок и рассказов до притч. В таких текстах, кажется, виднеется и образ Праги: мы говорим, в частности, о текстах «Городской герб» и «Как строилась китайская стена». В качестве лейтмотива в них выступает тема урбанистического проекта, связывающего поколения, и я говорю о создании человеческими созданиями уникальной жилой среды, находящейся внутри открытой, цикличной и нескончаемой истории4. А что ещё можно сказать о возведении Вавилонской башни? Проект забросили, не стали завершать, в общем отреклись. После него не осталось ни наследия катастрофы, ни руин поражения. И при всём этом он не походит на какое-либо явление, объяснимое средствами обычной рациональности.
4 В оригинале Деррида говорит, что урбанистический проект engage des générations, то есть проект объединяет или связывает поколения: идёт очень долгое строительство самой высокой башни в мире, и за это время успевает смениться множество поколений людей, живущих этим строительством. Но в то же время подобный проект по логике Деррида, которую он разовьёт далее, стоит у истоков (или закладывает, — всё то же engager) такой сущности, как поколение (génération), — что и выступает альтернативным переводом для engage des générations.
Чем же в свою очередь является поколение? Поколение — это прежде всего по-коление чего-то (kolěno — «род, племя, колено»). И если нужно сказать что-то в отношении какого-либо счётного поколения (первого, второго и т. д.), то в принципе не возникает проблем. Но что можно сказать об идее Поколения, с которой предположительно связаны сменяющиеся поколения? А что можно сказать о связи этой идеи Поколения с идеей автономного Города со своей собственной логикой развития? И здесь уже возникают затруднения. Если мы не обращаем на них внимания и всё же что-то говорим, то скорее всего мы просто временно присваиваем за какими-то словами подлинный смысл, который имеется в виду.
Вот, например, в абзаце выше Деррида пишет: "projet urbanistique qui engage des générations, je veux dire la génération d’un habitat singulier par des générations d’hommes", — упростим до "génération par des générations". Переводя это как "со-здание (чего-то) созданиями" мы худо-бедно сохраняем игру слов и внутреннюю логику фразы. Переводя как "образование (чего-то) поколениями" отражаем прямой смысл, лежащий на поверхности, — но в случае обоих вариантов одно и то же слово génération, повторённое три раза, всё же переводится разными словами. И мы тем самым не высказываем собственный смысл фразы. Но всё же если мы хотим подойти к этому аккуратно и сохранить логику, получится такой неказистый вариант: "есть урбанистический проект, который стоит у истоков поколений, и я говорю о "поколении" (как будто это отглагольное существительное) уникальной жилой среды поколениями людей". Деррида понимает поколение в качестве некоего propre (подлинного, собственного, чистого), действие которого нельзя описать внешними ему предикатами (например, поколение создаётся или поколение развивается), поэтому приходится говорить, что поколение буквально "поколенится", и процесс подобного поколения после себя оставляет оживлённую среду, полную людей, — никакое действие, кроме присущего ему (поколению), в его отношении неуместно. О том как подобное Поколение довлеет над городом и жизнью в городе Деррида разбирается далее.
Первое, что мы можем сделать, исходя из этих фактов, — заметить, что существует определённый способ считаться со временем и поколениями будущих горожан. И этот способ напоминает категорический императив, возможно присущий любому крупному, уважаемому и ответственному урбанистическому проекту. В свою очередь, любое сооружение, которое бы стремилось сразу все пышные городские или архитектурные структуры заключить в себе и затем вписать в настоящее время, обернулось бы насилием, вредом и увечьями, — которые я склонен называть моральными. Они стремились бы уязвить душу и тело, а также Полноту (l’intégrité) города, понимаемую как его имя собственное. Этому проекту пришлось бы соединить в себе структуры, которые не предполагают превращений, отказываются от некой гибкой грамматики, способной к новым синтаксисам, сторонятся новых гармоничных развитий и соседств, не конфликтующих с более ранними постройками.
Далее я буду различать неполноту и незавершённость. Именно неполнота (а не незавершённость зданий из-за нехватки средств) и именно не-наполненность городского пространства должны стать сегодня золотым правилом для любого проекта реставрации или реновации. Это не-наполнение (non-saturation) заключалось бы не в том, чтобы забрасывать девственные и нетронутые пространства, а в том, чтобы строить, используя новые функциональные и эстетические возможности, особым образом:
- бесконечно обогащать, храня
- основывать, защищая
- оставлять наследие живым, не превращая город в музей или в одну огромную могилу
В общем, строить в соответствии с теми структурами, которые город подразумевает, но никогда не являет. Ещё раз прислушаемся к Кафке:
«Только в городе и есть что смотреть, потому что всё, проплывавшее за вагонным окном, было кладбище или могло им быть, сплошь вещи, которые вырастают над трупами. Город по сравнению с этим гораздо сильнее и живее».
Вернёмся к Праге. Все вы, наверное, знаете, чем закончился «Городской герб», — не чем иным, как гербом Праги:
«Так прошло время первого поколения, но и все следующие не были иными, только росло мастерство, а с ним и воинственность. Вдобавок уже второе или третье поколение поняло бессмысленность строительства такой башни, но все были уже слишком крепко связаны друг с другом, чтобы покинуть город.
Все возникшие в этом городе предания и песни полны тоски о том предсказанном дне, когда город, пятью следующими через короткие промежутки ударами, разрушит исполинский кулак. Поэтому-то кулак и изображен на гербе города».
Так и сменяются поколения, пока человеческие сообщества живут и строят город. Они беспрестанно стягиваются (se tendent) друг к другу на поверхности де-ре-конструируемого города. И как бы парадоксально это ни звучало, но всё это возможно лишь в силу отказа от абсолютной башни, от тотального города, от мечты достать до небес. Это своего рода подтверждение того, что логики называют «Теоремой о неполноте»*. Город — это как бы множество, которое должно оставаться неопределённым, размытым и открытым к им самим же побуждаемым преобразованиям и приращениям, которые если и действуют, то лишь в незначительной степени изменяя или вытесняя память о его наследии. Город всегда должен оставаться открытым к знанию о том, что он ещё не может знать, каким он будет: необходимо включить подобное “уважение не-знания” в образовательные программы по архитектуре и урбанизму.
Или всё же, не меняя программ, мы должны продолжать тотализировать, переполнять, увязывать и душить города? Кажется ли, что, выбрав такой путь, мы навсегда избавимся от нужды в принятии ответственного решения? Однако разработка программы или реализация “плана” вообще никак не относятся к ответственным решениям. К тому же я настаиваю на недопустимости всякого окончательного, ответственного решения, принимаемого прямо здесь и сейчас, — ни учеными, ни техническими специалистами, ни урбанистами, ни архитекторами, не говоря уже об экспертах в области экономики или туризма. Да, их компетенции несомненно важны, но они на мой взгляд совершенно недостаточны с точки зрения тех решений и ответственности, о которых говорю я. Все эти эксперты, равно как и граждане или горожане, принимают участие в ненаучных или нетехнических решениях: не-политических, не-военных, не-экономических, не-религиозных, не-культурных, не-туристических и вообще решениях, — всё же я осмелюсь это сказать, пусть и рискуя шокировать вас, — чуждых всему тому, чему и впрямь служит жилая среда. И конечно, это не значит того, что их труд совсем не нужно учитывать. Однако он ничего не говорит о замысле города и о решениях, которые касаются его на самом деле.
* Теорема Гёделя о неполноте говорит о том, что для всякой аксиоматизируемой теории внутри неё же найдётся высказывание, которое, исходя из аксиом этой теории, доказать нельзя. Деррида, возможно несколько упрощая, подобную логику обнаруживает и в логике города.
Валери говорил, что "скорее Париж мыслит в нас, нежели мы мыслим его". Это удаётся Парижу задолго до того, как у нас появляется та же затея. Но сегодня следовало бы помыслить скорее то, где мы есть. Но это трудно. Трудно мыслить место или единство места. Трудно мыслить тождество места прерывистой стройки, которое, однако, существует пока идёт эта стройка и пока длится эта история. Трудно и понять то, каким образом странный общественный договор связывал и продолжал связывать поколения строителей. Почему осознание того факта, что постройку, такую как Вавилон, нельзя завершить, не обескураживает их (“тщетно”, — говорит Кафка, — “строить башню, которая коснётся неба”), а напротив, обязывает, обременяет и подчиняет долгу? Заставляет нести всё большую ответственность за судьбу города. Всё выглядит так, будто отказ от такой тотальной идеи лежит у истоков всякой общности.
Город — это память и обещание, которые никогда не смешиваются с тем, что является видимым, представимым, построенным и пригодным для жизни здесь и сейчас. И поэтому помыслить его трудно. Трудно в силу нескольких причин. Трудно постольку, поскольку ещё не удавалось помыслить сущность города вообще (générale). Ведь трудно помыслить то, что самим фактом своего существования сводится к образному представлению, некому бытию-присутствию. Трудно помыслить то, что никогда в них не включается и к ним не сводится, — уникальную сущность каждого города. Эта же трудность возникает ещё и тогда, когда берёшь риск мыслить такую сущность, как столица.
Но вообще, мне кажется, что уже сегодня от вопросов “Что такое город?” или “Что такое столица?” всё больше и больше веет какой-то меланхоличностью и эсхатологичностью… У меня есть смутная гипотеза, — которая и ведёт за собой эти скромные замечания, — о том, что город, метрополия или полис больше не являются крепкими и чёткими формами единства чего-либо. Больше они топологически не охватывают сред обитания, не охватывают всех взаимодействий и коммуникаций, всех стратегий и всей торговли. Одним словом, они постепенно перестают опоясывать человеческую социальность и политику. Ту самую политику, которая первой же сменит своё название, как только город как pólis или acropolis уже больше не сможет вмещать res publica*. Однако подобное вступление в Эпоху Пост-городов не означает того, что мы должны забыть о них вовсе.
* Res publica — общественное дело
Это место — город — называют по его имени собственному, и в этом месте мы живём в настоящем времени. Тем не менее мы всегда должны продумывать его как “грядущее место”. Оно должно однажды настать своим собственным образом, как бы предписанным особой сущностью его памяти. У этого места уже есть богатая история, и она наслаивается поверх его стен, памятников и улиц. И эта история ещё только должна произойти, поскольку мы всё ещё продолжаем задаваться вопросом о том, что с ней делать.
Когда мы говорим: "я здесь живу" — мы говорим не о том способе жить, что присутствует во фразах “я живу дома”, “я нахожусь в музее”, “я стою у надгробия, у памятника, у храма, у церкви”, “я работаю на фабрике, в центре телефонной, железнодорожной или воздушной связи”, “я в центре культурных или туристических достопримечательностей”. Всё это и понимается под жизнью в Праге, однако то, что ею именуется, не может быть приведено ни к одной из этих частей. И в общем, если мы и хотим сказать, что живём в Праге, то должны иметь в виду, что в ней мы живём не так, как живём дома, в квартире или в отеле.
Ведь есть город. А в нём есть мы. Здесь мы живём и здесь мы передвигаемся. И сегодня этот город по закону даже является столицей. У него есть всем известное имя, по поводу которого не возникает правовых конфликтов. Это Прага. Prague для француза. Конечно, можно поднимать вопросы, касающиеся области права, а однажды вообще можно будет оспорить его идентичность как национальной или международной политической столицы (например, чехословацкой) или культурной столицы (например, европейской или центральноевропейской). Но никто не сможет выдвинуть ни малейшего приемлемого возражения в отношении того факта, что это место — город, и он носит имя «Прага».
Город — это всё равно что юридическое лицо или персонаж романа. Это персона из трагического, драматического или комического театрального представления. Вместе с тем мы знаем, что persona (лат.) — это маска, за которой личность актера или вообще личность субъекта могут оставаться для всех секретом, как на бале-маскараде, на вечеринке, на празднике или даже в революционной опере. В таком случае, кто скрывался за этой маской, всё это время оставаясь самим собой? На протяжении прерывистой истории, прошедшей через готику и барокко, через разрушение гетто и создание Чехословакии, через немецкий, а затем Советский протекторат, через Пражскую весну и нормализацию, а затем последнюю революцию? Этому имени отвечает один и тот же город? И мы отвечаем этому же городу? Как ответить городу? И как, в свою очередь, дать ответ, находясь со стороны города?
Меня интересует эта проблема ответа и ответственности в перспективе города. Все мы здесь по той причине, что по-разному, как-то спутанно и неоднородно, каждый в разной мере, чувствуем эту ответственность перед Прагой: перед “некто”, перед кем-то другим, отзывающимся на имя Прага. Мы чувствуем эту ответственность, — то есть имеем обязанности, но также и права.
В каких случаях мы бы несли такую ответственность? И кто “мы”? Пражцы? Это одно. Чехи, — то есть представители определённой нации или уроженцы определённой территории? Это уже другое. Уроженцы Чехословакии, то есть граждане государства, которому вновь угрожает отделение? Это уже совсем другое, — и насколько вы знаете, сегодня это различие — не что иное, как абстракция. Жители Центральной Европы из бывшей Австро-Венгрии? Евреи и те, кто несёт память о гетто, уничтоженном в очень сложных условиях? Это опять же нечто иное. Немцы, чей язык здесь не так распространён? Европейцы? Кто за что несёт ответственность и на каком языке? Я вновь и вновь упоминаю Вавилон потому, что с самого своего основания такой город, как Прага, — даже если взглянуть на остатки архитектуры, — не был связан ни с одним государством. Осталось много национальных, лингвистических и религиозных распрей, которым удалось запечатлеть историю строительства этого города, — осмелюсь назвать их “версиями” (contresignatures) его истории. И похоже именно о Праге идёт речь в «Городском гербе», когда в самом начале своей притчи Кафка говорит о некоем переизбытке. Он говорит об избытке толкующих. Как и сегодня, их было слишком много:
«Сначала порядок был даже, пожалуй, слишком большой, слишком уж много думали о дорожных указателях, переводчиках, жилье для рабочих и путях сообщения, словно впереди века спокойной работы. <…> Такие мысли сковывали силы, и больше, чем о строительстве башни, заботились о строительстве города для рабочих. Каждое землячество хотело иметь самое лучшее жилье, из-за этого возникали споры, которые перерастали в кровавые стычки».
Весь этот избыток и всё это обилие языков, всех этих толкователей и наций, этих непрекращающихся войн наводят на мысль о том, что сущность города всему этому чужда. Иначе говоря, она чужда сущности [проекта] башни. Сам отказ от идеи построить главную башню, само отречение от возвышенного намерения построить самую главную постройку, отказ возводить (érection) то, что прикоснётся к небесам, спустя несколько поколений приводит к тому, что появляется общность (communauté). В ней же и будет принято решение сохранить город на месте невозможной башни. Это ответственное решение принимается во имя всего того, что ещё только грядёт. Мы отказываемся от тоталитарного проекта башни. Мы избавляемся от идеи башни тогда, когда осознаем, что по-настоящему полна (ce qui compte) лишь открытость обещанию и, следовательно, будущему.
А желание полностью исчерпать и решить все проблемы города здесь и сейчас, в одном поколении, не обещая времени и пространства для поколений грядущих, — настоящая катастрофа для “карты” города. Есть “те, кто знает, как надо”, — архитекторы и урбанисты: они верят в то, что знают каким будет завтрашний день. Однако так они подменяют то, за что несут ответственность, тем, за что они никакого ответа не несут, — их технологическое и научное решение сменяется этико-политическим. И мне кажется, в «Городском гербе» говорится о том же. Кафка объясняет, как именно пришлось отказаться от идеи вместить всё то, что только грядёт, во времени одного поколения:
«Зачем же сегодня выбиваться из сил? Это имело бы смысл, только если бы можно было надеяться построить башню за время одного поколения. Но этого никоим образом нельзя было ожидать. Скорее можно было предположить, что следующее поколение с его более совершенным знанием найдет работу предыдущего поколения скверной и снесет построенное, чтобы начать заново».
Это поколение познало бы проект башни во всей его абсолютности — они получили бы и имя, ведь как мы знаем по Священному Писанию сыновья Шема как раз хотели “сделать себе имя”, задумав строительство Вавилонской башни, которую Бог деконструировал (déconstruisit), произнеся имя “Вавилон”: “смешение” (confusion).
Перед кем, перед какой памятью и перед каким будущим, перед каким поколением и будучи каким из поколений мы ответственны за город?
Я думаю, что отвечая на такой вопрос, мы вынуждены немного отклониться от понятия ответственности. Ведь когда проект начинает касаться судьбы города, — того, что связывает его память с его же настоящим и будущим, — он неминуемо выходит за рамки национальности и языка (ввиду самой возможности для города стать завершённым и из-за измерения поколения). В самом времени скрыто содержится обещание того, что здесь (в городе) когда-то объединятся поколения, причём не одно, и, следовательно, не одна политика, — и вообще это нечто будет уже чем-то большим, нежели просто политикой. Это обещание лежит внутри некой длительности (durée), чьи неоднородность и дискретность или даже незавершимость (non-totalisation) должны приниматься нами за закон. История Праги, со всеми её трещинами, готико-барочными архитектурными пластами, итальянскими, французскими, кельтскими и германскими влияниями, долгим застоем, разрушением гетто и всем тем, что с XVIII века застывает или меркнет на фоне Вены, является в этом отношении показательной.
Не стоит поддаваться соблазну видеть в городе старые образы духа или разума. Лучше и не отождествлять город с живым человеком, а столицу с местом, которое у живого человека занимает голова. Вместо этого мы должны задаваться вопросом об ответственности, которую возлагает на нас город. Мы должны спрашивать себя: почему ответственность является ответственностью лишь в той мере, в какой она кажется наиболее противоречивой и, следовательно, кажущейся невозможной к тому, чтобы её вообще кто-либо нёс? Но ведь в самом деле, находясь только в таком состоянии и появляясь лишь в такие моменты, ответственность и взывает к решению или ряду решающих решений, называемых историей, — как непрерывной, так и дискретной. Только тогда она и взывает к морали и политике города. Ответственность возникает не только тогда, когда конечный, смертный и во всём своём естестве уязвимый город, который всегда будет старше нас, переходит в наше попечение в виде хрупкого наследия, безмолвно диктующего свои порядки, предписания и запреты, согласованные с законами уже структурированного пространства. Возникновение ответственности связано с тем фактом, что наследие передается наследникам в виде противоречивого порядка (вот почему это — не что иное, как ответственность; и вот почему она требует принятия решений, правильность которых не может быть гарантирована никакими «знаниями», никакими архитектурными или урбанистическими «компетенциями», насколько незаменимыми они бы ни были). И этот порядок из уст города мог бы звучать так:
Я — это нечто единое, но тем не менее я существую лишь на собственных границах. Береги меня, сохрани меня и сохрани порядок, который дан вам мною. Послушайся закону, данному мной, и знай, что он един. Для этого строй меня и перестраивай (dé-re-construisez-moi). Помни, что вы всегда стоите у границ — увеличьте меня, преобразите, размножьте и не оставляйте нетронутым… Рискните разобрать (déconstruire) меня. Если вы всё же оставите меня нетронутым и наедине — вы потеряете меня. Вы должны охранять и врываться в меня, беречь и преобразовывать. Вы должны преображать меня для того, чтобы спасти. Вы должны любить меня и осквернять, но лишь одним конкретным образом и никаким другим. Вы должны признавать меня, как я признаю себя, а для этого вы должны продумать невозможное, которое состоит в том, чтобы уважать прошлое моего тела и отвести мне мой срок. Из уважения вы должны дать мне достаточно жизни, чтобы не перепутать с архивом, библиотекой, музеем, храмом, башней, центром принятия административных или политических решений, парламентом, отелем, рынком, биржей, железнодорожной или компьютерной сортировочной станцией или даже пригодным для жизни ульем, в котором вечно кто-то трудится. Я понимаю, что всё это есть внутри меня, в моём огромном и подвижном теле. Но не стоит сводить меня к этому. Я есть сама граница чего-то другого, и меня вовсе никогда и не было. Город никогда не будет лишь тем, чем он является.
А речь, которую я бы дал Праге, звучала бы так: “Я начинаю говорить с вами с самого порога”, — эта речь немного напоминает негативную теологию, — “Вы ничего не можете сказать обо мне и ничего не можете сделать со мной. Никакой предикат мне не соответствует. Для вас я всегда буду оставаться трансцендентной и недостижимой. Потому и ваши обязательства передо мной бесконечны. Более того, я бросаю вам вызов вывести из этих пожеланий, которые я произношу, или из этих провокаций, с которыми обращаюсь к вам, урбанистическую заповедь или архитектурную максиму”.
Я не так давно говорил, что городом нам предписывается противоречивый порядок, который авторитарен настолько, что даже выдаётся молча. Безусловно. Но это молчание — такой же момент языка, как и речь. И иногда молчание красноречиво настолько, что не нуждается в нашем толковании. Однако нам нужны толкователи! Много “толкователей”, как говорил Кафка в «Городском гербе», даже если иногда их и так слишком много. Кафка жаловался, говоря:
«Язык — это могучее дыхание Родины. Но я… Я большой астматик, ибо не знаю ни чешского, ни иврита».
“Но разве города умеют разговаривать?” — спросите вы. Чтобы этот вопрос возымел хоть какой-то смысл, просто подумайте о том, что связывает город с языком. Эта связь совсем не случайна и не поверхностна. Однако стены Праги не говорят ни на немецком, ни на словацком, ни на немецко-чешском диалекте «Küchelbömisch», ни немецко-идишском «Mauscheldeutsch», хоть и везде здесь чувствуются некая настойчивость их отголосков. Они претендуют на некоторую привилегию, и как бы начинает подниматься вопрос о гегемонии, — насчёт которой, например, француз, чисто гипотетически, мог бы возразить, призвать вас к сопротивлению. Однако в это же время ваш город уже сам осаждается и является осаждённым всеми этими новыми перспективами, уже и собою осаждая их. Разногласия, о которых я говорю, звучат и сегодня, и это не только политические и экономические разногласия, — эти разногласия не могут не относиться к судьбе города самого-по-себе. Я затем и продолжаю изучать тексты Кафки, чтобы вновь и вновь напоминать об остроте Вавилонской проблемы. Идет ли речь о «Городском гербе», «Китайской стене» или о различных записных книжках и тетрадях, — все эти тексты всё же говорят на немецком (вот что связывает язык с городом). На немецком, хранящем память о разрушении пражского гетто в XIX веке, с целью, казалось бы, необходимой и желанной очистки, как это считалось обеими сторонами:
«В нас до сих пор живы все те тёмные переулки, секретные тропы, заколоченные окна, грязные дворы, шумные таверны и крепко закрытые рестораны. Мы вроде и гуляем по широким улицам новых районов, но наши шаги и взгляды остаются такими же робкими. Внутри всё продолжает дрожать, как дрожало и на старых убогих улицах. Наши сердца всё ещё не смирились с очисткой. Старый и вредный для здоровья еврейский город, что мы носим в себе, гораздо более реален, чем новый, гигиеничный город, окружающий нас».
Все эти тексты, которые я привожу в пример, настаивают на том, что речь идёт о городе под названием «Вавилон», однако всё же за ним просто прячется Прага. И сегодня это double bind чувствуется в Праге так, как никогда. Существует ли сегодня некая проблема, которую мы могли бы назвать «сознанием столицы» в отношении национальных государств Европы (Национальная столица Богемии или Невозможная столица Чехословакии)? Если и существует, то усугублённое всеми этими современными проблемами столиц, предписание города раздваивается: с одной стороны, он обязывает нас сохранять, восстанавливать и оставлять неприкосновенным наследие, которое само по себе неоднородно и так же расслаивается (взять хотя бы готику в Malá Strana, Hradčany и Старом Городе, а затем внушительную долю барокко), а с другой — не сохранять и не восстанавливать ничего только ради самой цели реставрировать. Если мы просто ограничимся императивом реставрации, — насколько бы она ни была важна и актуальна, — мы исказим сущность города. Мы смешаем её с сущностью музея или храма, художественным наследием или религиозным опытом. Ко всем ним город имеет отношение, но не сводится. Историческая память города не должна быть ни памятью церкви (неподвижного храма или места культа, в котором мы не живём и не передвигаемся), ни памятью мёртвого архива, ни памятью захоронения или каменного первоисточника.
Стоя так долго на пороге, из большой любви к протяжённой от одного её края до другого Праге я наконец хотел бы “набросать” несколько «практических» тезисов, которые внесли бы ясность в последствия того риска, который я сегодня брал на себя.
- Что сегодня значат «Конец города» и Эпоха Пост-городов? Какие уроки можно из них извлечь?
- Что из себя сегодня представляют парадоксы столицы (национальной и европейской) и парадоксы капитала (рыночная экономика, частная инициатива и общественная инициатива)?
- Что такое императивы «канцелярии» и «прозрачности» для урбанистических проектов будущего — особенно в случае Праги? Какие возможности открываются для этих проектов с трансформацией транспортных и телекоммуникационных технологий? — которые не имеют ничего общего с тем, что я называю “замыслом города” или “концентрацией чего-то, присущего городу”?
- Каковы политически-экономические последствия становления европейскими для урбанистических проектов? Что в этой связи можно сказать о гостеприимстве, осаждении/инвестировании (investissement) и разногласиях?
- Существует ли “правильное” сопротивление туризму? Существуют ли “верный расчёт”, рентабельность и разница между туризмом и гостеприимством?
- Возможно ли разделение ответственности с теми, кто пусть и не живет в Праге как уроженец, и для кого чешский не является родным языком, однако желает или даже требует права быть вовлеченным (в смысле целей и средств) в процесс переустройства Праги? В первую очередь я имею в виду нечешских граждан Чехии, — но затем и всех остальных европейцев. Но каковы в этом отношении границы Европы сегодня?
- Если то, что мы до сих пор по привычке называем «городом», как мы видим наполнено уже не петроглифическими сооружениями, а скорее стеклопакетами, оптоволокном, телекоммуникационными кабелями и электрическими сетями, то необходимо срочно задуматься о городе с точки зрения базовых, но обновленных медиумов речи, письма и музыки.
- И главный вопрос города и «Гражданского форума» в целом: о грядущей демократии. Ещё никогда не существовало никакой данной демократии или демократии настоящего времени, потому всякое размышление о будущем или о конце/цели (в двойном смысле слова fin) pólis-а должно принять этот факт и подстроиться под него.
Переведено для phi (l’eau)sophie: https://t.me/phileausophie