Алексей Герман: Стоя на ветру истории. Разговор с журналом Les Inrockuptibles, 1999 год
перевод с французского
Я всё время думаю, что скоро умру. Не вижу в этом ничего странного: я толстый, старый человек, и я не соблюдаю диету. Каждый раз, когда я смотрю на себя в зеркало, я приготовляюсь к мучительной смерти. И вот так, всё время приготовляясь к смерти, я начал задумывать эту картину, которая должна была сохранить след той эпохи. Дело в том, что я видел что-то, чего другие не видели никогда, потому что принадлежал к классу обласканных режимом, и было бы жаль, если бы всё это пропало вместе со мной. Михалков тоже принадлежал к этому классу, но он не работает с тем, что пережил. А я, наоборот, работаю только с тем, что чувствую, с тем, что я люблю и что не люблю. И с тем, что я помню о своих покойниках, маме, папе. В фильме я постоянно повторяю: этот мальчик — это я.
Во мне смешалось несколько кровей, я на четверть еврей. Как-то в трамвае меня обозвали Абрамом, я не успел ничего понять, а меня уже избили и вышвырнули вон, мне было десять лет. И мне понадобилось ещё десять лет, чтобы понять, что меня избили
В магазинах, куда мы ходили, лежали целые горы фазанов и куропаток. Хотя папа и был знаменитым официальным писателем, его всегда немного критиковали, и мы постоянно боялись, что его посадят. Шведский журналист Линденберг действительно к нам приходил, я даже имени его не стал менять. Наша домохозяйка жила у нас на кухне. В доме ещё одного писателя на ванну клали лист фанеры, и домохозяйка спала на нём. Я хотел показать ту отчасти неприличную роскошь, в которой мы жили, — и в то же время в туалете и ванной не совсем чисто и повсюду стоят тазы: такой явный знак, что обуржуазивание произошло совсем недавно.
«Хрусталёв, машину!» — это историческая фраза, обращённая Берией к своему шофёру вскоре после смерти Сталина. Это маленькая деталь, которая отмечает начало нового исторического календаря — для нас, но и для вас тоже.
Когда Сталин умер, у его кровати было два человека: Берия и еще один военный, очень большой и статный. Что с ним стало после смерти Сталина — этого никто не знает. И вот с этого я и начал, я придумал этого человека и создал персонаж Кленского, врача-нейрохирурга, которого выпускают из ГУЛАГа, чтобы лечить умирающего Сталина.
Если никуда не отступать от собственных воспоминаний, ничего не получится. Поначалу я пытался в точности восстанавливать все сцены, но это не работало. Тогда мне пришлось изобретать, оставаясь при этом верным исторической правде. Для Кленского я взял некоторые черты моего отца: тот тоже любил выпить, был человеком смелым и очень сильным физически. Он пил так называемый «генеральский чай» — небольшое количество чая, смешанное с большим количеством коньяка. Женщины его обожали, и мама страшно ревновала. Я помню ещё запах колбасы в нашей квартире и двух кузин-евреек, которые жили у нас. Правда, они не прятались в шкафу, как это показано в кино, но нас они не любили: эти две маленькие идиотки были уверены, что им было бы лучше жить с родителями, которых выслали в Сибирь. Как и в кино, наша квартира напоминала сумасшедший дом.
Каждый план в фильме выстроен очень тщательно, мы много репетировали, а потом очень быстро снимали. Очень сложно фиксировать свои воспоминания и выражать при этом свою боль. Делать классическое линейное кино мне не интересно, и мне надоел обратный план. Я извёл пятерых операторов, чтобы добиться плотности, как у Босха: это мой любимый художник, мощнейший реалист, в точности как Гоголь. России Чехова на самом деле не существует, а вот Россия Гоголя существует вполне. Он ничего не преувеличивает, всё именно так, как он пишет. Феллини для меня — абсолютный реалист. Это работа по сгущению: несгущённая реальность не имеет права существовать на экране. Я не выношу кино, в котором сюжет поставлен над действием, и поэтому я пытаюсь придумать что-то другое. «Хрусталёва» я задумывал как некую симфонию деталей.
Я отказался от сентиментальной ностальгии по своему детству. Это была такая смесь ужаса и веселья, сна и кошмара. Дело в том, что мне забыли объяснить, что такое поллюция, и это поломало моё детство: я считал себя чудовищем, я ненавидел себя — поэтому в фильме мальчик плюёт в зеркало. Своему сыну я столько раз рассказал про поллюцию, что он в конце концов велел мне перестать: хватит, я всё понял!
Женщина, играющая старушку, провела в лагерях двадцать пять лет, её опыт стоило использовать. С лагеря у неё осталась привычка прятать все продукты. Когда мы снимали сцену обыска, мои советы ей были не нужны. Она прекрасно знала эту ситуацию, мне было нужно только давать ей успокоительное.
Россия — странная страна, которую вы на Западе никогда не поймёте. Это страна одновременно очень жестокая и очень добродушная. Вам очень сложно осознать этот парадокс. Ахматова сказала: ужасен будет день, когда две России — та, что сажала, и та, которую посадили, — глянут друг другу в глаза. И что же произошло, когда этот день наконец настал? Началась гражданская война? Нет, не произошло ровно ничего. Англичане или французы, окажись они в подобной ситуации, сотню лет бы кромсали друг друга. У Тарковского в «Андрее Рублёве» скоморох, который одиннадцать лет просидел в земляной яме и которому отрезали язык, встречает того, кто, как он считает, на него донёс, и говорит: ну, пошли выпьем. Мой генерал после того, как его изнасиловали в грузовике, засыпает на плече у насильника. Маленький человек, который открывает и закрывает картину — это символ русского человека: его постоянно все бьют, и он не понимает почему, но не может перестать лезть во всё подряд. Выйдя на свободу после десяти лет в лагере, он орёт, что порубит всех топором, в бешенстве вскакивает с места, но тотчас же усаживается обратно, окончательно примирившись со своей судьбой.
Сталин был очень умным подонком. Тут нашли документы, согласно которым он готовил процесс против антисемитов — только что проведя кровавую антисемитскую чистку! И у вашей тогдашней коммунистической интеллигенции были бы все доказательства того, что он не был антисемитом, что всё это антикоммунистическая пропаганда. Потому что газеты у ваших коммунистов в то время были ещё ортодоксальнее, чем у наших. Антисемитизм в России — вещь совершенно обычная и вполне допустимая, это такая общая атмосфера. Вплоть до сегодняшнего дня достаточно подуть на эти угли, когда нужно. Но Сталин не был антисемитом, он был политиком.
Его любимая фраза была «Смерть одного человека — трагедия, смерть сотен тысяч — статистика». Смерть Сталина мы снимали на той самой даче, где это произошло. Солженицын пишет, что Сталин никого не боялся. В его комнату можно было запросто зайти прямо из сада: он построил такой режим, что те, кто его ненавидел, даже не думали о том, чтобы как-то сопротивляться. При этом накануне смерти он уволил всех своих охранников-грузин: история странная и необъяснимая. Когда в фильме Кленский видит Сталина на смертном одре, он его не узнаёт и спрашивает у Берии (которого он тоже не узнаёт): «Это ваш отец?». Я рассчитывал, что любой на свете зритель легко узнает Берию в его знаменитом пенсне и всё будет понятно. Но было опрометчиво думать, что вы во Франции знаете о нас хотя бы половину того, что мы в России знаем о Франции. Оказалось, что вы не знаете вообще ничего. Актёр, играющий Берию, внешне очень на него похож, но если бы я взял на эту роль женщину, которая сейчас подаёт нам чай, это бы не имело для вас никакого значения.
Пётр Первый был законченным негодяем, истреблявшим свой народ, и сейчас по всей стране ему стоят памятники. Пятнадцать процентов россиян сегодня симпатизируют Сталину, который уничтожил столько же людей, сколько сейчас живёт во всей Франции. А Александр Второй, который отменил крепостное право, предоставил людям свободы и создал первые в Европе бессословные суды, был убит террористами. Интеллигенция его ненавидела, и до сегодняшнего дня ему не стоит в России ни одного памятника. Какой из этого можно сделать вывод? Вывод такой, что моя страна любит тиранов и кровопийц, а я их ненавижу. С этой точки зрения «Хрусталёв…» — картина не про историю, а про современность, про то, что происходит в России прямо сейчас.
Ельцин — не Сталин, он никого не уничтожал. Однако как и со Сталиным, никто не знает, болен он или здоров, отсюда эти бесконечные слухи о его смерти. У нас в стране никогда не было ни закона, ни демократии, и все всю жизнь тряслись от страха, не зная, как им быть. И сегодня это продолжается, несмотря на так называемую демократию. Мне сегодня страшно за Россию, я испытываю ту же тоску, что и прежде. Теперешние времена мне всё равно нравятся больше, несмотря на бандитов, на метания между фашизмом и коммунизмом, но я боюсь, что мы вернёмся к кошмарам прошлого.
В доме моих родителей я встречался с такими людьми, как Сартр и Симона де Бовуар. Однажды к отцу приезжала Натали Саррот, с которой он был знаком, и он повёз её в колхоз на берегу озера, где была замечательная рыбалка. Там они порыбачили, колхозники в народных костюмах для них сплясали и сварили уху. Все веселились, кагэбэшники разливали водку, Саррот была в восторге. Несколько лет спустя я попросил разрешения свозить в тот же самый колхоз своего друга из Америки — после того, как отец побывал там с Саррот, мы могли возить туда иностранцев. И вот мы с другом туда приехали и я увидел совершенно разъярённых женщин, чьи мужья пили не просыхая и не собирались работать. Костюмы на случай приезда иностранцев у них остались, а вот свежей рыбы больше не было: в колхозе занимались только тем, что принимали заграничных гостей, а рыбу ели позавчерашнюю. Вот так Саррот развалила колхоз, превратившийся просто в витрину для иностранцев с целой труппой статистов.
Мне очень симпатичен Сокуров: он снимает личное, непредсказуемое кино, это самый живой режиссёр в Петербурге, его я уважаю. Из старых советских режиссёров я бы отметил Бориса Барнета. Что до Вертова, то он сочинил эпоху, которой никогда не было. Когда мы все умрём, об этом времени будут судить по его фильмам, хотя он просто всё выдумал. Вертов романтизировал и поэтизировал омерзительный период нашей истории. Он и Эйзенштейн были лучшими представителями тогдашнего официального стиля, и они несут часть ответственности за несчастья, которые случились со страной. Я никогда не верил в то, что Эйзенштейн якобы хотел разоблачить подлинную природу Сталина. Он просто хотел ему нравиться, вот и всё. Он и Вертов — два абсолютных фальсификатора, хотя у них и был талант.
В свои шестьдесят лет я знаю своё место. И я знаю, что то, как картину приняли в Каннах, было глубоко несправедливо. Во Франции все говорят, что любят Тарковского, но когда вы смотрели его первые работы, то все плевались.