Donate
Philosophy and Humanities

Революция, парламентаризм, капитализм – ипостаси этатизма

Илья Дескулин23/01/24 07:48923

Раннее Новое время — эпоха монархий с роскошными дворцами и армией придворных, частыми религиозными конфликтами и династическими войнами, сословными барьерами и повальной бедностью сельского населения — имеет с современностью больше общего, чем может показаться на первый взгляд. Ныне бытует представление о том, что отстраненив от власти нескольких королевских особ, европейцы поделили свою историю на до и после. Но мы склонны переоценивать значение великих и славных революций XVII–XVIII веков. Вовсе не самоочевидно, что революционные режимы принесли гражданам Англии и Франции больше свободы, равенства, братства, защиты собственности, свободы слова etc. Да и сама задача подсчитать и сравнить все эти переменные не из лёгких. Мы же замахнёмся всего на одну переменную — на степень концентрации власти, прежде всего политической. Раннее Новое время похоже на современный нам мир именно тем, что политическая власть начинает концентрироваться в суверенном государстве. Мы привыкли к мысли, что когда этим эффективным инструментом принуждения и мобилизации ресурсов управляет король, это делает политический режим качественно отличным от современно-демократического. Но это животные одного семейства. Относительно централизованная абсолютная монархия создала инфраструктуру, контроль над которой давал беспрецедентную власть, за что и велась политическая борьба. Кто и как победил в этой борьбе, какие у них были аргументы, кто их поддерживал — неважно. Значение имеет лишь концентрация власти в руках немногих, а она, как мы попытаемся показать, росла независимо от вывески, за которой маскировали своё могущество сильные мира сего.

Как и в предыдущих текстах, уловить механизм возрастания верховной власти, которая с Раннего Нового времени начала концентрироваться в суверенном государстве, нам поможет политический теоретик Бертран де Жувенель. Его модель можно описать в нескольких вариантах: Верх и Низ против Середины / Власть и плебс против социальных властей / Центр и периферия против промежуточных центров. Расшифруем: носитель верховной власти или претендент на эту позицию объединяется с низкостатусными людьми против привилегированных членов общества, забирая их власть себе, делясь частью со своими приспешниками. Этот процесс не привязан к конкретным лицам и институтам, и его можно продолжать довольно долго. Король объединяется с простолюдинами против знатных родов и папистов, перераспределяя статус в пользу новоиспечённых дворян и национально-ориентированного духовенства. Но позже претенденты на верховную власть точно так же могут мобилизовать недовольные слои против выгодополучателей монархического статус-кво. Главное не обольщаться на счёт революционеров: независимо от идеологии, происхождения и рода занятий амбициозные люди, придя к власти, не распределяют власть, а консолидируют [Жувенель, 217-241]. Суверенное государство открывает широкие перспективы… 

Ещё немного вспомогательной оптики. Борьба за власть — это всегда конфликт, но не всегда насилие. Воспользуемся наблюдением социолога Майкла Манна: власть бывает не только дистрибутивной, то есть авторитарной и принудительной, но и коллективной, что подразумевает достижение общей цели за счёт добровольного сотрудничества. Но не стоит строить иллюзий: отсутствие насилия не исключает ни возможность обмана, что следует из асимметрии в знании ситуации, ни неравенство статусов, что вытекает из взаимодействия, в том числе добровольного. Так как для достижения коллективных целей нужны лидеры, которые должны организовывать и координировать общие усилия, коллективный тип власти также порождает иерархию [Манн, 36-37]. Она может быть более гибкой и эффективной, чем иерархия, выстроенная по дистрибутивному принципу. Однако за всё приходится платить: беспечного руководителя однажды могут сместить его вчерашние подчинённые, которым он дал слишком много свободы и полномочий. Развитие компетентного  чиновничьего аппарата либо общенационального парламента, хотя и повышает силу государства, что несомненно выгодно для его главы, также таит в себе массу опасностей. Потеряв контроль над государством де-факто, можно стать лишним де-юре. Разные правители справлялись с этой проблемой по-разному, но если обобщить, дистрибутивный тип власти преобладал в более авторитарных и милитарных обществах, а коллективный — в более либеральных и открытых. Сегодня мы поговорим о последних.

О рабах и свободных

Ранее мы старались ухватить общее в политическом развитии европейских монархий XVI века. Теперь остановимся на нескольких странах по отдельности. Этот текст будет посвящён сравнению Англии и Франции XVII–XVIII, потому что они были наиболее прогрессивными для своего времени. Их армия и флот контролировали значительную часть Старого и Нового Света, их интеллектуальная мода овладела лучшими умами своего времени, их революции изменили политическую практику и теорию всей Европы. Но есть и отличия. Как гласит народная мудрость и утверждает научно-популярная литература, Франция была оплотом абсолютизма (и тирании, конечно же) вплоть до Великой французской революции, а англичане своей Славной революцией 1688 года прогнали последнего деспота, сделав страну ограниченной монархией с представительными институтами, верховенством права и гражданскими свободами. В пользу такого виденья приводят тот факт, что в Англии был общенациональный, регулярно созываемый парламент, вотирующий для короны налоги, а во Франции король контролировал постоянную армию и могущественную бюрократию, при помощи которых навязывал подданным свою волю без их согласия. Эти утверждения отчасти верны, отчасти неверны, отчасти мало что значат без дальнейшего прояснения. Дьявол всегда в деталях. 

Провинциальные парламенты, с которыми средневековые монархи договаривались о законодательстве и налогообложении, были нормой для большинства политий Западной Европы. В Раннее Новое время они продолжали функционировать и даже множиться в большинстве монархических государств, в том числе… во Франции. В Англии же региональные собрания пришли в упадок, и им на смену пришёл национальный парламент. К этой английской особенности прибавим импотентность французского национального представительного органа — Генеральных штатов — и легко придём к выводу, что французы прогнулись под деспотами Бурбонами, а английское гражданское общество отстояло свои права и указало короне на её место. Стоп! Предложим иную интерпретацию. В политиях с сильными и независимыми региональными властями, которыми пестрила средневековая Европа, единый национальный парламент был признаком силы, а не слабости монархии. Европейская политическая традиция была сравнительно консенсуальна, поэтому королю приходилось договариваться с сословными и региональными представителями, согласие которых обеспечивало более эффективную имплементацию государственной политики. Национальный парламент имел риски выйти из-под контроля, но при умелом менеджменте он позволил английским монархам распространить королевскую юрисдикцию на все регионы страны, добившись куда более впечатляющей правовой и фискальной унификации, чем её «абсолютистский» соперник [Хеншелл, 15-22, 125-126]. Во Франции же это было невозможно, но виной тому не корона, не народ, а… география. 

Географический детерминизм! Всяко лучше, чем досужие рассуждения о врождённом свободолюбии англичан и неисправимой сервильности французов… Признаем, есть всё-таки логика в том, что небольшая островная Англия с относительно однородным населением стала более политически централизованной, чем неоднородная, большая и континентальная Франция, окружённая соседями, претендующими на земли и лояльность её подданных. География может объяснить многое. Англии удобнее собрать национальный парламент: представителям легче дочапать до указанного места, их проще убедить в тождестве их личных интересов с интересом королевства в целом или просто принудить к повиновению [Кревельд, 116-119, 135]. То ли дело большая континентальная страна… Французская корона должна была в индивидуальном порядке договариваться с провинциальными парламентами, которые были консервативны, многочисленны и далеки друг от друга территориально. Разрозненные провинциалы не могли в нужный момент дисциплинированно собраться и санкционировать королевскую политику, поэтому толку в их созыве для короны не было [Хеншелл, 20, 70]. В таком виде французская монархия и просуществовала вплоть до революции: сильная по отношению к индивидуальному парламенту, слабая по отношению ко всему королевству. 

Так ведь и отсутствие в Англии сухпутной армии, и (какое-то время) низкое налогообложение, и дешёвый бюрократический аппарат можно объяснить географией! Островная держава могла позволить себе тратить меньше средств на административную и оборонную инфраструктуру, оставляя их на совести и обеспечении местных властей, действующих, тем не менее, от имени короля [Манн, 640-642, 646, 668-669, 676-679, 683-684]. Тем не менее, в XVIII веке это не помешало уже «демократичной» Англии обогнать «абсолютистскую» Францию по количеству налогов, солдат и бюрократов на душу населения. Как так получается? Да просто в XVIII веке английское государство было более однородным, инфраструктурно сильным, технологичным, исполняющим волю людей, которые его контролировали — централизованно и эффективно мобилизовало ресурсы [Хеншелл, 108-110, 134]. Тут мы упираемся в ключевой миф Модерна: якобы парламентские/демократические режимы, которые пришли на смену «абсолютным» монархиям, привели к децентрализации общественного порядка, деконцентрации власти. В реальности всё произошло с точностью да наоборот.

Вся проблема в неадекватных терминах. Абсолютная монархия звучит грозно, но на то и была рассчитана роялистская пропаганда. Это был термин-преувеличение, который использовали легисты, пытавшиеся представить своего заказчика в лучшем (более могущественном) свете. Революционерам в эту химеру тоже было очень выгодно верить: они были героями, освобождающими народ от тирании. Само слово абсолютизм стало использоваться в историографии XIX века, притянув к себе догмы и заблуждения, присущие этой эпохе (в том числе о себе самой). Не то чтобы в словах всех этих людей совсем не было никакой правды, но она была привязана к контексту своего времени и его политической конъюнктуре [Хеншелл, 55-56, 234-239]. Но нас здесь волнует не прояснение терминов, а степень концентрации власти. Поэтому различия Франции и Англии мы будем рассматривать не в противопоставлении абсолютной и ограниченной монархии, а как движение от феодального дробления суверенитета, то есть распределения политической власти, к созданию централизованного унитарного государства. Как мы увидим ниже, вопреки распространённому стереотипу, раннемодерная Англия продвинулась в этом деле намного дальше Франции. Централизация продолжалась, несмотря на (или благодаря?) реформации, революции и реставрации. И ещё: главным помощником в этом деле был… парламент.

Особый путь Англии

Миф Модерна — это прогресс просвещающегося человечества к большей справедливости и свободе. Есть три знаковых события в истории Англии, которые принято трактовать в этом оптимистичном ключе. Реформация XVI века направила зажравшуюся церковь на путь истинный, лишив её привилегий, собственности и прочих мирских атрибутов, отвлекающих от служения Богу. Гражданская война и (славная) революция XVII века свергли тиранов, учредив демократические институты с системой сдержек и противовесов. Во всех трёх случаях прослеживается один и тот же нарратив: общественный порядок становится более справедливым, а народ более свободным. Но не является ли это представление продуктом политической централизации? И причём здесь национальный представительный орган? Разберём по-жувенелиански. Реформация XVI века означала подчинение государству (Верху) духовенства (Середины) — обладателя массы привилегий, богатейшего феодала, регулятора общественных отношений. Часть власти, обязанностей и ресурсов церкви Генрих VIII забрал себе, часть раздал своим мирским союзникам. Король-реформатор сделал себя единственным легитимным объектом лояльности для англичан, освободив их от обязанностей по отношению к Католической церкви. Но не подумайте, что он был тиран и самодур: Реформацию санкционировал парламент, чья поддержка была необходима для имплементации радикальной политики короны [Starkey, 46-51]. Это был первый прецедент неограниченной никем и ничем власти короля-в-парламенте, что выступал от имени нации против тех её частей, которые были лояльны папе. 

Гражданская война середины XVII века была разрешением конфликта между обделёнными социальными властями (провинциальными землевладельцами и бюргерами, часто религиозными диссидентами) и Властью обласканными (королём и его приближёнными: высшей политической и церковной элитой, часть из них иностранцы, и обладателями торговых привилегий). Значительная часть революционеров и подстрекаемые ими массы в общем и целом были противниками государственного произвола, грабительского налогообложения, постоянной армии и религиозной нетерпимости. Однако, когда круглоголовые победили, их революционная, очищенная от идеологически нежелательных элементов, Палата общин соединила в своих руках законодательную и исполнительную власть. Суды также перешли под контроль революционного парламента и помогали расправляться с политическими оппонентами. Не ограниченная стандартными процедурами власть нового центрального госоргана, надёжной опорой которого была армия, позволила беспрепятственно законодательствовать, конфисковывать собственность роялистов, выжимать из населения ещё больше налогов и с пуританским упорством регулировать его религиозную жизнь. В итоге власть полностью перешла к главе правительства Кромвелю и военным-пуританам, без которых нельзя было ни захватить власть, ни удержать её. Но это не прибавило режиму ни эффективности, ни устойчивости, ни популярности. Кромвель не построил республику, но и не возобновил старую конституцию, поэтому после его смерти реставрация монархии Стюартов, тем более на компромиссных условиях, была для англичан чем-то вроде возвращения к нормальности [Starkey, 109-140]. Отметим жувенелианский паттерн, который будет преследовать нас и дальше: инклюзивная «народная» власть оказалась менее ограниченной, чем традиционная «аристократическая». Также есть тут кое-что и от Манна: революционные режимы, пришедшие к власти насильственным путём, часто принимают военизированный вид, где власть используется дистрибутивно. В следующих текстах рассмотрим это подробнее. 

Обратим внимание ещё на одну жувенелианскую тенденцию. Как правило, революции, ввиду своего радикального и насильнического характера, укрепляют суверенное государство и освобождают периферию от региональных/традиционных властей. Именно поэтому реформы и революции всегда про «свободу», но если по-честному — про свободу от бывших хозяев и подчинение новым, куда более могущественным [Жувенель, 217-221, 294-295]. Дореволюционная Англия, пожалуй, больше других была близка к современному унитарному государству, но в ней всё ещё было масса феодальных элементов. Складывалась довольно противоречивая ситуация: английская монархия была агентом прогрессивных централистских перемен и в то же время верхушкой традиционного уклада. Она обязывалась гарантировать устоявшиеся права и привилегии своих подданных. Карл I всё ещё был верховным сюзереном, сохраняющим Старый порядок: с гарантией монопольных прав, феодальными повинностями, соответствующим пониманием права собственности (и обязанности, из неё вытекающей). Казнь короля — гаранта существования этой иерархической, но сугубо личностной системы взаимоотношений — означала бóльшую свободу для безличных рыночных механизмов, которые в Англии и так уже были довольно развиты. Да и поддерживать монополии ̶о̶л̶и̶г̶а̶р̶х̶и̶и̶ парламенту было менее выгодно, чем монархии… Ближайшие десятилетия — что при опальных «абсолютистских» Стюартах, что при учреждённой после бескровной Славной революции «ограниченной монархии» — Англия продолжала уничтожать феодальные перегородки между рынком и индивидом, свободно распоряжающимся своей собственностью [Ekelund & Tollison, 47-50, 52-53, 63-72, 84-85]. Государство освобождало предприимчивых землевладельцев, фермеров и крестьян от феодальных повинностей и регуляций, но вместе с тем подвергало их всем превратностям рыночной экономики: риску лишиться не только работы, но и… собственности

Есть ещё одно устоявшееся представление. Якобы в Англии частная собственность была железобетонно гарантирована чуть ли не с Великой хартии вольностей XIII века, а в деспотичной бесконституционной Франции король мог отнимать у своих подданных всё, что пожелает. Это странное утверждение, хотя бы потому что как раз в Англии король Генрих VIII экспроприировал земли монастырей, а республиканец Кромвель отнял столько собственности своих политических оппонентов, что не снилось ни Стюартам, ни Бурбонам [Жувенель, 295-296]. Но это полбеды. Говоря о защите частной собственности, мы вкладываем в это понятие римские и современные представления об эксклюзивном пользовании землёй и не только (вспомним-ка, ̶к̶е̶м̶ чем ещё владели римляне). Католическая церковь видела в собственности не только права, но и обязанности по отношению к сообществу, в том числе обязательства делиться с бедными в скрутні часи. Поэтому понятием неограниченного (например, религиозными принципами) права собственности средневековая мысль практически не оперировала. Немудрено, что именно в средневековой Европе рабство стало трансформироваться в более гуманные типы личной зависимости. Кроме того, эти особые представления о людских взаимоотношениях накладывались на отсутствие централизованного государства, способного обеспечивать фактически эксклюзивное пользование землёй и ресурсами. Феодализм подразумевал множество пересекающихся юрисдикций и конкурирующих властей, а значит, прав (или свобод) пользования одним и тем же благом в разные времена на разных условиях [Манн, 546-548, 556-558, 566-567, 742-743]. Англия, возможно, и могла лучше других стран обеспечить защиту прав эксклюзивной собственности, но для этого сначала надо было ликвидировать нарушающую их феодальное владение. А обеспечить это могло лишь современное унитарное государство. 

Даже если закрыть глаза на часто нечестную и насильственную, санкционированную судами общего права, что после революции стали обладать монопольной юрисдикцией, трансформацию «общей» феодальной собственности в частную и эксклюзивную. Это мы про приватизацию земель, которыми раньше могли пользоваться крестьяне; про лишение права собственности тех, кто держал землю согласно обычаю, но не имел соответствующих документов. Даже без всех этих эксцессов капитализм втягивал в свои особые хозяйственные отношения всех без исключения, подвергая опасности домашние хозяйства, гильдии, общины и целые регионы, которые раньше возводили правовые и экономические барьеры, пытаясь сохранить своё положение и самодостаточность. Однако, ни суверенное государство, ни рынок не терпели островков независимости. В новых условиях уверенно себя могли чувствовать лишь крупные собственники, что сдавали свои обширные владения продуктивным подрядчикам, и приближённые к политическому истеблишменту (нередко это были одни и те же люди). Рынок де-юре освобождал рабочую силу от обязанностей по отношению к феодалу, но лишал её гарантии своего положения, которое давала принадлежность к сословию, профессии или другой корпоративной общности, не вписывающейся в реалии современного государства. Де-факто же зависимость от агентов рынка — капиталистов, что нуждались в сильном централизованном государстве, способном защитить право эксклюзивной собственности и гарантировать универсальное исполнение свободных контрактов — во многом даже усиливалась. Ведь те не имели по отношению к рабочим никаких обязательств помимо оговоренных в трудовом контракте — часто заключённом на невыгодных для пролетаризированной стороны условиях и, что ещё хуже, не пожизненном, а краткосрочном. [Мур, 21-41]. В общем, собственность защищали, но собственников становилось всё меньше…

Если рассматривать 1688 год как переломный момент, после которого Англия стала менее абсолютистской и более демократичной, у нас будет когнитивный диссонанс. Если же интерпретировать революции как способ захватить и усовершенствовать госаппарат, то станет понятно, почему следующие десятилетия пришедшая к власти партия вигов — преемница Славной революции — демонстрировала все пороки, против которых выступали их отцы веком ранее. Главенствующая роль исполнительной власти, подчинённая ей армия, агрессивная внешняя политика, высокие налоги, рост бюрократии — на протяжении XVIII века все эти тенденции только усиливались! Да, парламент собирался по расписанию, вотировал налоги и активно законодательствовал. Но стабильность парламентской системы была результатом не «разделения» или «конкуренции властей», а тесного сотрудничества законодательной и исполнительной. То есть с министрами, которые помогали королю распределять милости в виде титулов, высоких должностей и взяток, чтобы обеспечить поддержку парламентского большинства правительственному курсу. Как это ни парадоксально, но «демократии» тоже стало меньше. Король всё так же назначал министров, а правящая партия увеличила срок между выборами и де-факто контролировала значительную часть народных избранников. Избирателями же, ввиду поднявшегося имущественного ценза, могли быть далеко немногие [Хеншелл, 106, 122-125, 129-131]. В этом смысле Славная революция была скорее «аристократической реакцией»: крупный капитал в союзе с модернизированной монархией, которая передавала реальный контроль над исполнительной властью министрам, исключил из управления страной те слои, которые помогли ему этот порядок установить. Социально незащищённой периферии осталась свобода вступать во «взаимовыгодные» контракты и продавать свой труд по цене, которую диктовал рынок, и подчиняться законам, которые принимала для всех парламентская олигархия. В таком виде Англия просуществует вплоть до XIX столетия. 

Anarchy in France

Теперь о Франции, но более общо: абсолютистский режим XVII–XVIII века развивался относительно стабильно. В Раннее Новое время эта страна была влиятельна геополитически и культурно, поэтому её развитие трактуют в просвещенческом ключе: как путь от невежества и рабства к знанию и свободе. Правда, в отличие от трёх знаковых событий Англии, которые приблизили её к «прогрессу», Франция могла похвастаться лишь Великой французской революцией. Считается, что её радикальность и интенсивность была связана именно с тем, что реакционный абсолютизм настолько замучил французский народ, что им не оставалось иного выхода, кроме как снести Ancien Régime к чёртовой матери. В таком нарративе есть доля правды, но больше несостыковок. Мы же снова будем оценивать прогрессивность режима не по словам его критиков, а по силе госаппарата, при помощи которого правящие элиты могли централизованно мобилизовать природные и людские ресурсы. Согласно расхожему мнению, с этим эффективно справлялись слуги абсолютизма, неизвестные в Англии — профессиональная бюрократия и армия. Посмотрим, так ли это было, но сначала напомним, что у обеих монархий было общего.

Естественно, всюду монархи хотели сделать свои королевства более управляемыми. Только вот стартовые позиции у всех были разные. В отличие от унитарной Англии, Франция начала XVII века была лоскутным одеялом на разных условиях присоединённых к королевским владениям провинций, что имели разную степень автономии и налогообложения, местный парламент и свод законов. Знать контролировала региональную администрацию и претендовала на высокую политику. Сила и независимость принцев крови, позволявшие им в неспокойное время поднимать вооружённые восстания, а в мирное монополизировать доступ к королевскому двору и управление на местах, вызывало недовольство многочисленного мелкого дворянства и третьего сословия. Как и в случае восхождения английских Тюдоров (правда веком раньше), незнатные слои стали верной опорой сильной монархии Бурбонов, борющейся с центробежными силами в своём королевстве. Примечательно, что основу пресловутого абсолютизма XVII–XVIII веков со всеми эксцессами политической и военной централизации заложили не монархи, а премьер-министры Ришельё и Мазарини (оба относились к независимой знати плохо, сами к ней не относились). Именно при них корона начала восстанавливать (устанавливать?) монополию на насилие, подавляя военную независимость знати, и устанавливать (восстанавливать?) религиозное единообразие, заставляя протестантскую знать переходить обратно в католичество [Хеншелл, 28-32]. Разве можно было проводить подобные реформы без армии и бюрократии, подотчётной короне?

Перед тем, как ответить на этот вопрос, обрисуем особенность французского абсолютизма. Большинство «традиционно-государственных» функций находились… в частных руках. Номинально королевская армия существовала, однако рекрутировали, снабжали и вели в бой солдат представители высшего дворянства, которым их подопечные присягали вплоть до середины XVIII века (тогда уже королю). Эти не синхронизированные, не интегрированные в единую систему военачальники не были госслужащими, а потому имели больше свободы действий в саботаже королевских указаний и нецелевом использовании выделенных средств. То же самое касалось множества держателей гражданских должностей, которые в частном порядке предоставляли королю услуги типа администрации провинций, регуляции гильдий, судебной деятельности или сбора налогов. Чтобы контролировать выполнение их контрактных обязательств, корона посылала на места трушных госслужащих (с зарплатой и отзываемой должностью), но качество предоставляемой ими информации оставляло желать лучшего. Во-первых, проверяющих было недостаточно. Во-вторых, их подкупали на местах. В-третьих, разнообразие хозяйственных отраслей и юридически отличных территорий усложняло оценку ситуации на местах и, тем более, создание адекватной общей картины [Хеншелл, 35, 51-55]. В общем, то, что на первый взгляд могло показаться бюрократической унификацией, на деле оказывалось противоположным — умножением недоуправляемых привилегированных групп, выполняющих государственные функции. Абсолютная монархия не просто не могла подчинить территориальное и сословное разнообразие единому своду законов и налогообложению. Корона как источник привилегий сама множила многообразие, усложняя тем самым имплементацию централистской политики.

В связи с квазипубличным-квазичастным устройством государства Бурбонов, что так разительно отличается от современного, у нас может сложиться неадекватное, даже противоречивое представление о намерениях и возможностях абсолютистской «бюрократии». К тому же мы можем симпатизировать революции: мол, она освободила французов от «аристократического абсолютизма, что растоптал права и свободы подданных государственной бюрократией». Учитывая сказанное ранее, попробуем подкорректировать этот карикатурное утверждение, которое даже имеет долю правды. Бурбоны, как и их английские или прусские коллеги, хотели повысить управляемость своего королевства, следовательно, нуждались в преданных чиновниках. Однако расширение административного охвата короны и её министров подразумевало вторжение в юрисдикцию местных/традиционных властей, а значит, нарушало права как раз привилегированных слоёв. Против равномерного распределения налогов выступали льготники, против свободного рынка гильдии, против облегчения крепостной зависимости помещики, против веротерпимости католики. В таких условиях именно монархия как центральная координирующая сила была самым что ни на есть проводником прогрессивных изменений. Правда Бурбоны проводили их, особенно накануне Великой французской революции, далеко не всегда либерально-демократически. Примечательно, что часть философов Просвещения, в том числе Вольтер и физиократы-рыночники, поддерживали подобные методы, выступая за «просвещённый деспотизм». [Хеншелл, 87, 218-220, 223]. Древние права и традиции ведь мешают рациональной организации общества! Естественно, французский абсолютизм до этого идеала не дотягивал — слишком уж он много времени тратил на разговоры со своими подданными. Но дело было не только в идеологии: Бурбонам банально не хватало ресурсов и принудительных мощностей. 

Как мы обоснуем наше утверждение о том, что французский абсолютизм был не так уж и силён? Объективный критерий, измеряющий силу государственной власти — способность собирать налоги, причём так, чтобы они в целости и сохранности поступали в казну. По фискальной политике можно измерить силу госаппарата и его бюрократии. И тут слабость государственной машины Франции была налицо. Именно что неспособность по своему желанию поднимать и собирать налоги (в которых континентальная страна нуждалась больше, чем островная Англия) вынуждала французскую монархию создавать и продавать должности в смехотворных масштабах. Пресловутый пост сборщика налогов становился собственностью, которую король в обмен на оплату лицензии и предоставляемые ему услуги делился с частными лицами публичной властью. Король получал быстрые деньги, но так же быстро становился должником частных лиц, которые не просто присваивали часть собранных средств в качестве вознаграждения, но и… ссужали их потом королю под процент [Кревельд, 165-166, 188-190]! Тут снова наблюдается разительный контраст с Англией после 1688 года: если французские чиновники по большей части были частными лицами, то именно в Англии сборщик налогов (работник акцизной службы) впервые стал полноценным агентом публичной власти, что наделяла его куда более широкими полномочиями, чем у его французского коллеги. Естественно, это отразилось в количестве и качестве налоговых поступлений [Хеншелл, 108-109, 133-134]. 

Всему виной всё та же география. Чтобы облегчить мобилизацию ресурсов, государству нужно унифицировать разнообразие местных обычаев и ослабить солидарность внутри корпоративных объединений. Отдельный «общественный договор», заключаемый французской короной с каждой провинцией и с каждым сословием, сам по себе замедлял проведение политики централизации. Но о какой эффективной фискальной политике могла идти речь, если во Франции, как и во многих странах того времени, дворяне имели массу налоговых льгот? Причём число льготников постоянно росло, ведь титулы продавались по цене, доступной для зажиточных членов третьего сословия. Полчища новоиспечённых дворян робы конкурировали с недобитыми дворянами шпаги за должности сомнительной общественной полезности, закрывая тем самым себе дорогу к продуктивной деятельности. В такой общественной конфигурации налоговое бремя неравномерно ложилось на непривилегированных производителей, что понижало их продуктивность. Но продуктивность — это добродетель капиталистического предприятия, которое на конкурентном рынке гонится за прибылью, рискуя прогореть. Во Франции же с развитием абсолютизма усилились гильдии, монопольные права которых монарх гарантировал в обмен на контроль над экономическими регуляциями на национальном уровне. Это было выгодно отдельным производителям, защищённым от конкуренции, но экономика в целом буксовала. Таким образом поддержка французской монархии политических и экономических привилегий, обладатели которых оставались частными лицами, полностью или частично не интегрированными в госаппарат и в большей мере способными преследовать личный интерес, в итоге сделало государство слабым недореформированным банкротом [Ekelund & Tollison, 95-103, 119-121]. Эту ситуацию смогут исправить лишь более централизованные политические режимы XIX столетия…

Какое же преимущество, в смысле борьбы с многообразием, имела Англия? Уже с раздела монастырской собственности между землевладельцами в XVI веке статус стал перемещаться от качественного титула к количественной собственности, хотя в большинстве случаев они и совпадали. Пока на континенте дворянство занималось непродуктивной деятельностью или продолжало выдавливать из крестьян излишки внерыночными методами, на острове высшие страты искали способы наиболее выгодного использования земли и свободно нанимаемой рабочей силы при наименьших издержках. Поэтому во Франции не было огораживаний масштабов Англии и массовой пролетаризации — крестьян могли душить всё бóльшими повинностями, но выгнать их со своей земли никто не мог, да и не хотел. В обеих странах аристократия активно роднилась с буржуазией, но в Англии высшие страты «обуржуазивались»; во Франции же третье сословие стремилось получить дворянство. То есть пока одно общество продолжало быть сословным, где дворянский титул подразумевал наличие формальных привилегий, второе становилось классовым, где титул приобретал всё более декоративный характер, а реальным преимуществом становилась собственность [Мур, 33, 51-67, 70-74, 108-109]. Не потому ли за XVII век большинство сословных привилегий в Англии были отменены? Формальное равенство перед законом было одновременно шагом к правовой и фискальной унификации, упрощающим управление страной и сбор налогов, подрывом положения обладателей феодальных привилегий и подачкой для низов, которые в теории были свободны делать всё то же, что и верхи [Кревельд, 131-132, 187-188, 231-236]. Но не на практике — в коммерциализрующейся экономике на всё нужны были деньги… 

А теперь перекинем мостик к будущим текстам, в которых речь пойдёт о демократических режимах. Англия как первая парламентская монархия показала на своём примере, какой потенциал есть у концентрации политической власти, приказы которой в равной степени касаются всех граждан на всей территории страны. Именно в государстве с национальным парламентом была обкатана идея не сословного и территориального, а всенародного представительства. Если средневековая сословная полития была сложением частных прав и интересов, то современное государство и здесь стремилось к унитарности. Оно выражало «общий интерес» и гарантировало универсальные права гражданина. У такой системы было много подводных камней и лицемерия. Во-первых, крупные собственники, которые имели право голоса и комплектовали парламент, объявили свой частный интерес общенациональным. Во-вторых, вкупе с парламентской монополией на законодательную власть в долгосрочной перспективе это означало, что частными интересами можно будет жертвовать ради «общественных», то есть государственных, то есть интересов тех, кто государство контролировал. В-третьих, система была пронизана коррупцией, и парламентарии часто больше зависели от своих патронов, близких к политическому истеблишменту, чем от своих избирателей, которые, в отличие от их средневековых предшественников, не имели права отозвать своего кандидата, если его действия их не устраивали. В общем, английский парламентаризм XVIII века на поверку оказывался ширмой для олигархии, которая контролировала законодательную власть, якобы выступавшую от имени всей нации. Идея абстрактной нации, воплощавшей в себе общественный интерес, оказалась куда сакральнее, чем институт монархии — пережиток сословного порядка и частноправовых отношений [Жувенель, 323-329, 346-348, 351-355]. Но куда радикальнее эта идея проявит себя лишь во время Великой французской революции…

Осторожный ревизионизм

Противопоставляя Англию и Францию XVII–XVIII века, мы слегка ушли в исторический ревизионизм. Слишком уж это отличается от того, что пишет Википедия. Чтобы сгладить неприятное впечатление, подчеркнём, что целью текста было не выгородить абсолютную монархию перед парламентской, а показать, какой тип политического режима обеспечивал более сильный госаппарат. Даже если предположить, что в случае парламентской демократии централизованным аппаратом принуждения управляли добродетельные люди, это не умалит его силы и вероятности того, что однажды он будет использован безответственно. Даже если предположить, что Бурбоны и их министры были подонками, слабость центральной власти защищала французов от эксцессов, связанных с её концентрацией. И от эффективной имплементации необходимых реформ заодно… Против географии и порождённого ей разнообразия не попрёшь — особенно когда ты король. Революционерам в этом смысле было попроще… 

Однако, несмотря на то, что Англия и Франция отличались по степени централизации, обе страны принадлежали к консенсуальной политической традиции. Центр добивался подчинения не только силой, но и идя на компромиссы с промежуточными центрами, которые помогали ему управлять страной. По мере усложнения общественной организации обе монархии способствовали восхождению групп, которые были полезны для укрепления государства. Обе впоследствие столкнулись с проблемами контроля над «неоаристократией». В Англии средоточием сопротивления монарху стал им же вскормленный национальный парламент, где было удобно сколотить общий фронт собственников, чьи амбиции ограничивало абсолютистское, по сути феодальное, государство. Во Франции же, хотя корона и раздавала титулы, как новое дворянство, так и старое, по большей части было заинтересовано в сохранении сословного общества. Без него бы у них не было привилегий. Поэтому на первых порах революция обещала быть максимум реформацией государственных институтов, минимум — аристократической реакцией. Но Генеральные штаты 1789 года впервые за долгое время дали площадку для обсуждения национальной политики, а заодно возможность объединиться для общей цели. Но об этом как-нибудь в другой раз…

Источники

Жувенель Б. «Власть. Естественная история её возрастания» // ИРИСЭН (2010)

Кревельд М. «Расцвет и упадок государства» // ИРИСЭН (2006)

Манн М. «Источники социальной власти — Том 1. История власти от истоков до 1760 года н. э.» // Издательский дом «Дело» (2018)

Мур Б. «Социальные истоки диктатуры и демократии: Роль помещика и крестьянина в создании современного мира» // Издательский дом Высшей школы экономики (2016)

Хеншелл Н. «Миф абсолютизма. Перемены и преемственность в развитии западноевропейской монархии раннего Нового времени» // Алетейя (2003)

Ekelund R. & Tollison R. «Politicized Economies: Monarchy, Monopolies, and Mercantilism» // Texas A& M Press (1997)

Starkey D. «Monarchy: From the Middle Ages to Modernity» // Harper Press (2006)

garry
50502500
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About