Donate
Philosophy and Humanities

Пруссия и Россия. Истоки Альт-Модерна

Илья Дескулин08/02/24 20:17650

Западная цивилизация травмирована мировыми войнами. Жестокость и милитаризм, которые политические режимы первой половины XX века помножили на беспрецедентные ресурсы и научно-технические достижения своего времени, оставили на европейской душе неизгладимый след. Перед элитами, что пережили эту катастрофу, стала проблема: как обеспечить мир во всём мире; или хотя бы в западном. Нарратив победителей, который они стали распространять и в который поверили сами, звучал примерно так: виновник мировых войн — это заскорузлый авторитаризм, который, вооружившись благами научно-технического прогресса, перерос в тоталитаризм. Но зло в итоге победила либеральная демократия с рыночной экономикой, минимальным государством и защитой прав индивида. Чтобы не допустить этого ужаса вновь, нужно весь мир сделать либерально-демократическим. Эта история настолько хороша, что во времена экзистенциальных вызовов о ней вспоминают снова. Например, сейчас. Но вмещается ли вся сложность мироустройства в манихейскую картину борьбы демократически-пацифистского добра против авторитарно-милитаристского зла? 

В предыдущих текстах мы узнали, что военная мощь у более парламентской Англии была выше, а внешняя политика агрессивнее, чем у менее парламентской. Мы пришли к выводу, что отчасти это было связано с тем, что, как это ни парадоксально, «ограниченная» монархия была инфраструктурно сильнее, чем «абсолютная». Другими словами, в случае Англии XVII–XVIII века «демократическое» государство было сильнее «авторитарного». Мы ни в коем случае не делаем из этого вывод, что демократии во все времена более этатистские и милитаристские. Мы лишь хотим сместить акцент с бинарного противопоставления демократия/автократия на шкалу силы государства, то есть на его способность мобилизовать природные и человеческие ресурсы, независимо от его конституционного устройства. Ранее мы отмечали, что на международной арене Раннего Нового времени именно благодаря сравнительно эффективной мобилизации ресурсов для ведения войн более централизованные абсолютные монархии стали вытеснять федеративные политические союзы. Дальше мы будем придерживаться того же курса. Суверенное государство появилось как ответ на военные вызовы; и у нас нет причин полагать, что последующие столетия оно избавилось от роли военной машины. От того, что пистолет в руках у контртеррориста, он не перестаёт быть оружием. Да и кто признается себе в том, что он террорист…

That being said, страны, о которых сегодня пойдёт речь были авторитарнее и милитарнее тех, что мы обсуждали в прошлый раз. В смысле Realpolitik это не плохо и не хорошо: на международной арене разные страны находятся в разных условиях, поэтому и методы для сохранения и увеличения власти выбирают по обстоятельствам. Дальше мы разберём это подробнее, но пока лишь упомянем, что, несмотря на различия в размере, ландшафте, расположении и соседях, Бранденбург-Пруссия (впоследствие Пруссия) и Русское царство (впоследствие Российская империя) очутились в ситуации, побуждающей их к милитаризации, что и отразилось в схожих институциональных особенностях. Однако не всё так просто. В тексте о средневековой Европе мы говорили о том, что политии западнохристианского ареала институционально отличались от своих восточнославянских соседей. Германские княжества, что входили в Священную Римскую империю, могли похвастаться развитой правовой культурой и соответствующим конституционным устройством, как в той же Франции. В таких условиях правитель не мог просто взять и принудить подданных подчиняться превыше привычного — он обязан был уважать и блюсти традиции и привилегии. Отчасти благодаря многовековой институциональной традиции политическая теория и практика верховной власти Пруссии XVII–XVIII веков отличалась от российской. И там, и там нужно было централизованно мобилизовывать природные и людские ресурсы, но в Пруссии это происходило более мягко, добросовестно и эффективно. Находясь между Западом и Востоком, эта страна пошла по «среднему» пути.

Теоретическая рамка

«Особый путь», однако, существенным образом не изменил механизм возрастания верховной власти, о котором мы вспоминаем из текста в текст. Как писал политический теоретик Бертран де Жувенель, правителю, особенно тому, что командует централизованным суверенным государством, не по душе расплодившиеся в Средние века привилегии. Знать со своей властью на местах, церковь со своим внутренним укладом, бюргеры со своим городским самоуправлением… Всё это разнообразие частных случаев непросто интегрировать в единую систему, которая бы облегчила учёт, мобилизацию и координацию ресурсов для усиления государства. Но верховный правитель недостаточно силён, чтобы самолично подорвать положение привилегированных слоёв, поэтому он время от времени защищает незнатных от сильных и независимых. Монарх и его союзники отнимают часть власти католического истеблишмента над мелким духовенством и мирянами, феодала над крестьянинами, городского патриция над простыми горожанинами. Власть двигается медленно и осторожно, часто не через насилие, а через компромиссы. Но её конечная цель (до которой в Раннее Новое время ещё очень далеко) — избавиться от всех привилегий, которые бы не были создаваемы и отзываемы самой Властью, уравнять всех подданных, возвысившись над ними верховным божеством [Жувенель, 217-241]. Такова модель Жувенеля: Верх и Низ против Середины (или же Центр и периферия против промежуточных центров / Власть и плебс против социальных властей).

Но не Жувенелем единым ширится власть. В прошлом тексте мы предположили, что как Французское, так и Английское государство было построено на относительно договорной основе между королём и сословиями. Выражаясь языком социолога Майкла Манна, властные отношения в этих странах носили не только дистрибутивный, то есть приказной характер, но и коллективный, подразумевающий какой-никакой договор между правителем и его подданными [Манн, 36-37]. Это давало больше прав и свобод корпоративным общностям типа сословий (деконстектуализированными индивидами люди тогда себя не воспринимали). Однако, как мы будем утверждать далее, в одном неприятном, но от этого не менее важном аспекте человеческой жизни, излишняя свобода действия была некстати. Военные действия между централизованными государствами требовали такой организации, где нижестоящие дисциплинированно подчинялись приказам сверху. Так как суверенные государства были ничем иным, как военными машинами, в случаях угрозы своему существования (как реальной, так и надуманной), они стремились распространить свою дистрибутивную власть на те сферы, где до того было больше диалога и компромиссов. Яркий тому пример — налогообложение, которое из добровольного и единоразового превращалось в принудительное и постоянное. Не случайно, Пруссия и Россия станут самыми жёсткими «кредиторами» по отношению к своему населению.  

Текст про Пруссию и Россию XVII–XVIII века — это продолжение разговора про Англию и Францию того же времени. Мы скомпоновали их попарно, потому что классификация по институциональным признакам и разбивка информации на меньшие секции делает текст более удобоваримым. Последняя причина, почему мы разделили эти четыре страны таким образом — это тип элит, который в них превалирует. Мы воспользуемся аутичной, зато точной классификацией психологических типов социолога и теоретика элит Вильфредо Парето. У одних людей наблюдается склонность к комбинациям, что значит, они в основном открыты новому опыту; у других же превалирует склонность сохранять агрегаты — они более консервативны в своих взглядах и привычках. Мы предположим, что по мере научно-технического прогресса правящие элиты в Англии и Франции в большей степени толерировали (или в меньшей степени преследовали) идеологов Просвещения, которые ставили под вопрос традиции и догмы, предлагая взамен «рациональные» и «научные», а порой и революционные решения общественных проблем. Напротив, в Пруссии и особенно в России, что постоянно чувствовали себя в осаде, политический отбор в большей степени проходили люди, верные привычным и бесспорным идеям святости, верности и авторитета. Более того, история всех четырёх стран, как нам кажется, демонстрируют другую теорию Парето — циркуляцию элит. Что гражданская война (пуританская революция) в Англии и Великая французская революция, что, забегая далеко вперёд, Октябрьская революция и приход к власти национал-социалистов — это пример того, как после периода относительной либерализации нравов, свободы мнений и агностицизма (то есть распространения теорий и практик элит, склонных к комбинациям), наступает период казарменной муштры, слепого послушания и пламенной веры, которые приносят с собой революционеры. Примечательно, что Парето связывает это с тем, что обновлённые элиты, склонные к сохранению агрегатов (в данном случае революционного режима), больше, чем их дряхлые декаденствующие предшественники, уверены в своей правоте и не чураются насилия, потому что они в значительной степени пополняются из низших страт [Парето, 146-158, 311-315, 345-350]. Возможно, как-нибудь мы обоснуем эту теорию цифрами, но пока лишь подчеркнём корреляцию необходимости в военной мобилизации и типом элит, который с ней справляется лучше. 

Северная Спарта

В качестве единой политической общности Бранденбург-Пруссия появилась на карте в том же печально известном 1618 году, когда началась Тридцатилетняя война. Это была катастрофа для молодого государства. Во-первых, оно находилось в эпицентре долгой и разрушительной войны. Иностранные (и местные) армии грабили и убивали всё, что стоит и движется. По окончанию войны демография и экономика были в руинах. Во-вторых, земли Бранденбург-Пруссии напоминали острова, окружённые враждебными «европейскими водами». Причём так, что один кластер территорий был заперт в Священной Римской империи, а другой — в Речи Посполитой. У них не было «сухопутного соединения»; глядя на карту, трудно поверить, что все эти земли были частью одного государства. Для Средневековья такая территориально-правовая ситуация была в порядке вещей. Как и то, что Бранденбург-Пруссия делила свой суверенитет с императором и польским королём [Clark, 1-6, 9-13, 26-37]. Однако в эпоху централизованных суверенных монархий не только территориальная раздробленность и политическая несамостоятельность, но и излишнее уважение к правам и традициям своего края, означали для мягкотелых правителей вероятную потерю власти. Их феодальные «республики» поглощали абсолютные монархии, которые были способны более эффективно мобилизовывать и координировать ресурсы для ведения продолжительных войн. Бранденбург-Пруссии нужен был свой герой…

Окончание Тридцатилетней войны не означало, что Бранденбург-Пруссия была теперь в безопасности. То там, то тут вспыхивали локальные конфликты, а расположение и конфигурация территорий оставляли княжество лёгкой мишенью для своих соседей. Промежуточные центры же продолжали отказывать Центру в финансовой помощи, боясь излишнего усиления последнего. Но в 1653 году настал переломный момент: князь Фридрих Вильгельм наконец уговорил сословные представительства, в которых доминировала знать, профинансировать небольшую постоянную армию в обмен на гарантию привилегий типа налоговых льгот и административного контроля над крепостными. Для разорённой войнами аристократии, со скромных владений которой норовили сбежать оставшиеся крестьяне, это было выгодной сделкой, но лишь в краткосрочной перспективе. Через несколько лет страна участвовала в очередной войне, и Фридрих Вильгельм, сославшись на экзистенциальную угрозу государству, стал собирать внеочередные, неодобренные парламентами налоги. Опасения осторожных подданных оказались оправданы: исполняла волю монарха постоянная армия. Военная угроза ещё не раз станет поводом для прусской Власти нарушить «общественный договор» с социальными властями, освободив от их «тирании» периферию. Вслед за Реформацией, то есть перенаправлением лояльности верующих от международного религиозного института к национальному, автономии лишились элиты вольных городов. Хотя монархия всё активнее вмешивалась в отношения между помещиком и крепостным, аристократия сохранила привилегии и высокое положение в обществе дольше других сословий [Clark, 7-9, 55-60, 63-64, 149-150, 164]. Всё-таки Пруссия была воинственным государством…

В предыдущих текстах мы настаивали на том, что про Францию Бурбонов понавыдумывали много баек. Спрашивается зачем, ведь в Европе действительно была страна, что подходила под сильное определение абсолютной монархии по всем параметрам: самое высокое в Европе налогообложение, подотчётные монарху армия и бюрократия, подчинение судебной и законодательной власти исполнительной. Административная и военная централизация в Бранденбург-Пруссии, хотя и с оговорками, но проходила довольно быстро и жёстко. Дело было не только в «перманентном чрезвычайном положении», в котором оказывалась часто воюющая страна — усиливающийся Центр встречал на своём пути слабое сопротивление, потому что провинциальная знать была бедна, разобщена и малоземельна. Семьи, которые с дохода от земель не могли обеспечить своим членам подобающий уровень жизни, были заинтересованы в рабочих местах, которые создавало растущее государство. Хотя прусские правители XVII–XVIII столетий в своём отношении к аристократии колебались от подозрения к восхвалению, все они всё же старались сохранять баланс между кнутом и пряником, оставляя за представителями знатных семей монополию на высшие армейские должности, управление местной администрацией, а также квоты на командные позиции в администрации центральной [Downing, 92-94, 96-98]. Даже здесь абсолютизм как механизм уравнивания подданных перед сувереном был медлительным и компромиссным: знать получала преференции, порой без должных компетенций, что понижало эффективность работы бюрократии, требующей стандартизированного формального образования. Более смелые реформы были ещё впереди.

Не мытьём, так катаньем — в XVIII веке богом забытое искусственно сшитое государство имело многочисленную армию, компетентную бюрократию, высокие налоговые поступления и политическую стабильность. Естественно, такая стремительная централизация не обошлась без модели Жувенеля. «Коронным» приёмом Гогенцоллернов, коим не хватало не только квалифицированных специалистов, но и населения в целом, была политика предоставления подданства иностранной аристократии и буржуазии (в основном протестантским беженцам). Монарх оставлял за ними служебные должности и экономические ниши, подрывая тем самым «монополию» автохтонных сословий. Порой целые государственные ведомства и промышленные отрасли на сто процентов состояли из чужаков, которых не жаловали ни юнкеры, ни простые немцы. В остальном Пруссия пользовалась всё теми же инструментами «разделяй и властвуй», что и её абсолютистские современники. Как бы аристократия ни была лояльна государству, параноидальные Гогенцоллерны старались не допускать её монополии на высшие посты гражданской службы, набирая туда представителей третьего сословия либо недавно аноблированных дворян. Однако, даже когда маятник качался в другую сторону, и новопришедший правитель выделял аристократии больше квот, её представители уже неразрывно были связаны с государственной машиной, причём на её условиях. Ей нужны были дисциплинированные специалисты, исполнители воли Центра, а не укоренившиеся провинциальные князьки, чьи древние привилегии было всё сложнее обосновать в новых условиях. В обмен на влияние и престиж своенравные воины превращались в чиновников — услужливых и послушных [Clark, 61-62, 156-160].

Служилый характер государства скорее роднил Пруссию с автократической Россией, чем с торговыми и агностичными Англией и Францией образца XVIII века. Постоянно участвуя в войнах либо готовясь к оным, ограниченное в ресурсах Прусское государство работало как система снабжения для армии. Это требовало централизованного принятия решений и сильной исполнительной власти, государственного развития и координации промышленности, регламентации и военизации ряда сфер жизни населения. Правда в отличие от восточного соседа, где продолжали обожествлять царей, Прусскому государству служили не только подданные, но и их монархи. Гогенцоллерны этого периода были известны своей трудовой этикой, которую они также пытались привить нижестоящим, причём довольно жёстко. Исполняли волю недоверчивого государя, что над проверяющим ставил другого проверяющего, а ещё шпиона, сравнительно компетентные, дисциплинированные и законопослушные чиновники. Их верхняя страта к концу XVIII века из аристократов, городских патрициев и социально-мобильных простолюдинов, недавно получивших дворянство, переправлялись в статократов с единым этосом и схожими интересами [Downing, 91-92, 94-95, 101-105]. В долгосрочной перспективе бюрократия, наделённая широкими полномочиями, была угрозой для традиционных прав и привилегий всех, кто не принадлежал к новой элите — они мешали рациональному управлению природными и человеческими ресурсами. Ирония была в том, что в опасности утратить своё положение оказался даже монарх.

Пример Пруссии конца XVIII века, построенной при помощи относительно меритократичного госаппарата, как нельзя лучше демонстрирует проблемы, которые сильная монархия создавала сама для себя. По мере усложнения управления администрацией, армией и хозяйством министры и советники, обладающие де-юре лишь делегированной монархом властью, становились правителями де-факто. Монарх не имел компетенций по всем техническим вопросам множества отраслей и просто-напросто не успевал контролировать всех исполнителей. Да и само строго регламентированное устройство государственной машины делало самовольное вмешательство суверена нежелательным, даже вредным. Те же тенденции наблюдались в администрации среднего звена, где должности получали благодаря экзаменации, что не исключало патроната, но передавало этот инструмент влияния в руки всё тех же экспертов и профессионалов. Чиновники из лично зависимых от милости монарха слуг превращались в организованное квазисословие, без кооперации которого не могло функционировать государство. Это позволяло статократам рассчитывать на гарантию прав и привилегий. Проблемой «абсолютного» монарха в таком случае становилось то, что сложная деперсонализованная государственная машина могла и работала без его участия, что было хорошо в случае некомпетентного или незаинтересованного правителя, но не для властного и амбициозного [Downing, 107]. Правление, основанное на династическом, наследственном, в какой-то мере даже собственническом (в смысле права на правление) принципе, становилось настолько зависимым от обладателей технических компетенций, то есть исполнителей, нанятых менеджеров, что институт монархии со всей своей легитимностью, древностью и прочей мистикой лишался неоспоримых оснований. 

Однако пруссаков не проведёшь! Было ли это связано с частыми войнами; со склонностью к сохранению агрегатов, то есть относительной консервативностью военно-политической элиты; с компетентностью правящей династии; либо со всем вместе взятым — революций, захлестнувших Англию и Францию, удалось избежать. Гогенцоллерны были прекрасно осведомлены об инфраструктурных преимуществах, которые давали общенациональные представительные органы и современное конституционное устройство. Но вместе с тем (особенно на примере Франции) они видели, какую угрозу для института монархии таит в себе объединение схожих по своих интересам подданных — бюрократов либо парламентариев. Поэтому, чтобы оставаться у руля, прусские монархи прибегали к разным уловкам: создавали параллельные, конкурирующие между собой государственные структуры; увеличивали полномочия местных административных единиц за счёт центральных; дискриминировали незнатных, но компетентных госслужащих. К примеру, Фридрих Великий избегал излишней концентрации власти в руках амбициозных министров, заинтересованных в дальнейшей административной централизации, не спешил интегрировать геополитически уязвимые провинции в общую военно-экономическую систему государства. Вместо проведения прогрессивных реформ, прагматичный правитель делал ставку на юнкеров, чьё положение уже слишком зависело от государства, чтобы претендовать на чрезмерную автономию, но которые ещё не совсем расстались с сословными традициями и провинциализмом. В краткосрочной перспективе такой подход помог замедлить, даже где-то повернуть вспять стремительные централизующие процессы в Пруссии, и гармонизировать отношения абсолютной монархии и первого сословия, чьё положение в предшествующие десятилетия пошатнуло продвижение по службе способных простолюдинов [Clark, 214, 244-246]. Вместе с тем, это нанесло урон меритократии, следовательно, эффективности госаппарата. Правда, чтобы почувствовать это на собственной шкуре, немцам придётся потерпеть поражение от одной революционной армии…

Империя доминирования

XVII век застал Русское царство врасплох: последний Рюрикович не оставил наследника; попытка Годуновых, обоярившихся при Грозном, утвердиться в качестве царствующей династии провалилась; на экономическую разруху, оставленную правителями-предшественниками, наложились голод и народные волнения, что переросли в гражданскую войну; ситуацией воспользовались иностранные державы — стали посылать войска и своих кандидатов на московский трон. Выйти из Смуты позволил лишь Земский собор 1613 года, на котором избрали царя — первого Романова. Несмотря на многие отличия, которых мы вскользь коснулись в тексте про XVI век, смысл соборов был тот же, что и у европейских общенациональных парламентов — легитимировать политику Центра [Perrie, 281-285, 410-431, 461]. Ситуация напоминала прусскую: после хаоса и разрушений «крепкий хозяйственник» получил от народа одобрение наводить порядок, а заодно и высокие полномочия. У немцев, однако, был многовековой опыт отстаивания своих прав и борьбы с монаршим произволом, поэтому усиление Центра наталкивалось на организованное сопротивление и имело свои границы. Русские же просто-напросто вернулись к привычной со времён Ивана III политической конструкции. В отличие от европейских стран, порядок здесь обеспечивало не взаимосдерживание частных прав, которые (хотя бы в теории) признавал даже монарх, в идеале вмешиваясь лишь в качестве верховного арбитра, а воля государя, который, будучи патримониальным хозяином всех богатств своего царства, не делал различия между правоприменением и управлением [Сергеев, 142-143, 145-151]. Разница с Московией XVI века заключалась лишь в том, что научно-технический прогресс не стоял на месте даже в России, что дало Романовым возможность усилить (создать?) пресловутые орудия абсолютизма — бюрократию и армию — и регламентировать жизнь населения в большей степени, чем было доступно предыдущей династии.

Мы неспроста сравниваем Россию именно с Пруссией. Кроме того, что окончательному становлению их сравнительно авторитарного типа государственности предшествовала кровавая война, разрушение экономики и депопуляция, обе державы даже после относительного восстановления не имели богатой налоговой базы от сельского хозяйства и торговли, но постоянно были вынуждены воевать или готовиться к войне. Это требовало более обширной мобилизации ресурсов, следовательно, более жёстких требований к населению. Ввиду технологической отсталости Русского царства о профессиональной бюрократии и армии говорить не приходится [Пайпс, 13-26, 130-134, 253-255, 367-369]. Но если смотреть на их «аналоги» через оптику абсолютизма, то есть как на исполнителей воли Центра супротив местных властей, то можно констатировать определённые успехи. Соборное уложение 1649 года, в отличие от предыдущих законодательных документов, не просто фиксировало действующие нормы, но и регламентировало те сферы, которые ранее находились вне государственного интереса. Хотя процесс закрепощения всех слоёв населения де-факто начался более ста лет назад, теперь он наконец приобретал юридическую форму: социальные группы были чётко определены, вход и выход из них ограничен; дворяне обязывались нести военную службу; купцы и крестьяне прикреплялись к месту жительства [Perrie, 273-274, 546-547, 551-557, 573-576]. Ещё Макс Вебер подмечал, что там, где сверху вниз спускается регламент, частное право постепенно уступает публичному/государственному — бюрократизация трансформирует сословное частноправовое общество в патримониальное, управленческое. Примечательно, что ярким тому примером он считал Прусское земское уложение, изданное, однако, почти через 150 лет после российского [Вебер, 193-195]. Видимо, там, где частное право признавалось хотя бы в теории, централизация продвигалась менее стремительно.

А что по инструментам централизации? Со времён Ивана Грозного российские цари были непревзойдёнными жувенелианцами; у новой династии даже было преимущество. По мере роста государственной власти ослабление влияния древних родов за счёт приближения к двору менее знатных, а то и простолюдинов, было уже не чрезвычайной мерой, а становилось последовательной политикой. Инфляция дворянских титулов началась при первом же Романове, лишь усилившись при его ближайших потомках. В конце XVII века последний формальный признак боярских отличий — местничество, то есть квота на высокие государственные должности — был упразднён, что в теории позволяло царской власти самой определять статус своих подданных. Несмотря на то, что многие боярские роды оставляли за собой высокие посты, их постепенно стали разбавлять дворяне — люди, не обязательно с родословной, зато полезные двору. Пристальный контроль Центра за местными властями, практика перемещения военно-административных элит с места на место, а также приток иностранных дворян из завоёванных территорий закладывал основу для создания служилого слоя, представителям которого не обязательно было быть ни знатными, ни пользующимися авторитетом на местах, ни… русскими. В XVIII веке тренд по «дерусификации» дворянства только усилится, сделав его самым многонациональным в Европе [Пайпс, 123, 227-230, 239-241]. Те же тенденции наблюдались и в без того подчинённой государству церкви. Ещё до Петра Романовы стали грезить о (светской) империи и начали проводить соответствующие институциональные реформы. На территориях с православным населением, которые они приобретали и на которые претендовали в будущем, был распространён греческий обряд, отличный от московского. Было принято решение изменить вариант христианства в Русском царстве на более универсальный и прогрессивный. Реформа была проведена под контролем светской власти и авторитарно: несогласных отлучали от церкви и репрессировали. Такая чистка позволила обеспечить церковь более лояльными местными кадрами, но что ещё удобнее — иностранцами. Долгое время официальной церковной жизнью России будет руководить духовенство из Киева, а недовольное этими переменами, преследуемые религиозные диссиденты уйдут в подполье [Perrie, 435, 445-453, 459, 631-639]. Религиозный раскол положит начало разделению российского общества на два лагеря — официальный и диссидентский.  

Всё «послесмутное» XVII столетие можно смело характеризовать как продолжение московского типа управления, условной «деспотичной азиатчины». Напротив, правление Петра I принято считать разрывом с этой институциональной традицией, европеизацией России. Мы будем придерживаться противоположной точки зрения. Российская империя определённо отличалась от Русского царства по территориям, качеству их администрирования и военной мощи, но институты это затронуло поверхностно. Несмотря на систематизацию имеющихся законов и активное создание новых, теория и практика государственного права оставались теми же самыми. Единственным субъектом права всё так же был самодержец, его власть была юридически надзаконной и неограниченной. При таком политическом устройстве у подданных не было прав — только даруемые и отзываемые в любой момент милости государя. Дворяне в этом смысле были не представителями привилегированного сословия, а государственными чиновниками; введение Петром табели о рангах лишь подтвердило курс на тип государственности, где статус целиком и полностью зависел от службы. Наконец, из отсутствия различий между правоприменением и управлением вырисовывался веберовский патримониализм. Верховный правитель всё так же владел всем движимым и недвижимым имуществом своих подданных, что позволяло ему легально отчуждать, перераспределять и перемещать вещные и человеческие ресурсы. Усилившийся (в том числе благодаря возросшим налоговым поступлениям, собираемых армией) Центр использовал принудительный труд и военную мобилизацию крестьянства, купечества и даже духовенства, при светско-ориентированном Петре окончательно ставшего агентом (и кошельком) государства. Независимо от сословия и рода деятельности, подданного могли отправить строить военную и гражданскую инфраструктуру, открывать, развивать и обслуживать ресурсные и промышленные отрасли. И у этого были впечатляющие геополитические результаты — в военном деле Российская империя стала тягаться с другими европейскими державами на равных. Но. Если под европеизацией или «абсолютизацией» России понимать повышение мобилизационных мощностей государственной машины, нужно отметить, что удалось это благодаря отсутствию европейских правовых институтов и неевропейским насильничьим методам проведения реформ [Сергеев, 228-234, 244-279]. Это была всё та же «империя доминирования», но теперь с западными технологиями.

Окончание крутого правления Петра Великого, что держал своих подданных в ежовых рукавицах и в общем-то не скрывал своего восхищения Иваном Грозным, в очередной раз оголило проблему (трагедию?) самодержавия. Вполне себе в соответствии с гоббсианской логикой, после смерти сильного суверена начиналась «война всех против всех». Не выработав правовых механизмов по взаимодействию суверена с подданными, по решению местных конфликтов без силовой поддержки Центра и по мирной передаче престола, Россия между Петром I и Екатериной II прошла через череду государственных переворотов. Примечательно, что каждый раз уже к тому времени многочисленное мелкое и иностранное дворянство не только не требовало для себя гарантии прав, но продолжало поддерживать неограниченную монархическую власть, которая расправлялась не только со своим предшественником, но и с приближёнными к нему высшими чинами; их имущество победительница щедро раздавала своим низкостатусным сторонникам. Однако, неограниченная власть самодержца вовсе не равнялась инфраструктурной силе государства. Несмотря на то, что де-юре чиновники были государственными служащими, которых Власть всячески пыталась контролировать и перемещать с места на место, работали они крайне неэффективно: саботировали административные реформы, воровали и банально ленились выполнять свои служебные обязанности. Причём каждый раз, когда оканчивалось царствование тирана, а с ним ослабевали репрессии, чиновники не пытались выбить для своей професси гарантии, продолжая преследовать личные интересы (просто ещё более бесстыдным образом) [Сергеев, 234-236, 280-311]. Как мы уже говорили в предыдущих текстах, в отличие от европейских стран, где на протяжении столетий существовали сословные и профессиональные союзы, способные коллективно отстаивать свои интересы перед лицом Власти, в политической жизни России продолжали преобладать клановые интересы. Именно неспособность расширить свой круг интересов сверх ближайшего окружения тормозило развитие безличных государственных институтов, следовательно, понижало эффективность централизованной мобилизации ресурсов. Мы подробнее поговорим об этом в тексте про биоисторию Европы.  

Первые реформы, которые можно было считать европейскими не по букве, а по духу, были начаты Петром III, который в 1762 году освободил российское дворянство от обязательной государственной службы, тем сам переведя пожалованное государем владение в частную собственность. Так как большинство новоиспечённых свободных подданных не имело столько земли и крепостных, чтобы обеспечить себе независимое существование, де-факто их положение не менялось. Однако, произошло нечто другое: император нарушил многовековой обычай, подразумевающий что-то вроде иерархии служения. Со времён Московских князей всеми признавалось, что земля принадлежит государю/государству, а не частным лицам, которые, в свою очередь, обязаны ему службой в той же степени, как им обязаны трудом крепостные. Новая же система общественных отношений передавала последних под юрисдикцию свободных частных лиц, тем самым превращая крепостных в эксклюзивную собственность помещиков, что было окончательно формализовано при Екатерине II. Неуверенное положение императрицы (узурпаторши и иностранки) подтолкнуло её к заключению компромисса с дворянством, закрепив за ним ряд гражданских прав и сословных привилегий. Екатерина не столько волновалась о положении помещиков, сколько нуждалась в их лояльности и помощи в администрировании обширных территорий с бунтующим крестьянским населением. Тем не менее, это был первый эпизод в новой русской истории, когда власть монарха де-юре становилась ограничена [Сергеев, 319-329, 334-336]. Но не стоит и преувеличивать макиавеллизм императрицы: она действительно пыталась привить стране, привыкшей к голой силе, институты, построенные на более либертарных основах — зачатки рыночной экономики и свободного предпринимательства, некое подобие сословных представительных органов и городского самоуправления, более гуманные наказания, какую-никакую веротерпимость и свободу печати. Несмотря на последующий откат к более привычной форме самодержавия, после полувекового размягчения режима дворяне уже не могли довольствоваться сервильным положением своих предков. Те из них, что мог себе позволить не служить, приобщались к европейской культуре, тем самым ещё больше отдаляясь от остального населения, что продолжало нести военное и хозяйственное тягло [Пайпс, 278-281, 320-321, 332-334]. Тут намечался второй мировоззренческий и поведенческий раскол Русского общества. Однако до того момента, как созреет этот нарыв, было ещё далеко…

Долгий XIX век

В канун Великой Французской революции в Европе было много абсолютных монархий, но самые жёсткие из них сохранили стабильность. Пруссия, а не Франция, обладала могущественным военно-административным аппаратом принуждения и сумасшедшим по европейским меркам налогообложением. В то же время с Востока подступала зарождающаяся сверхдержава, что была «абсолютистской» даже в обывательском смысле — самодержец поступал как хотел, что и позволило ему насильно сделать Россию частью европейской истории. Главным отличием России и Пруссии в Раннее Новое время, по нашему мнению, была бóльшая степень государственного насилия и меньшая степень добровольной кооперации в первой стране, чем во второй. Однако, со второй половины XVIII в обоих политических режимах наблюдалась относительная либерализация, причём в России куда более стремительная. Из военизированных режимы становились более бюрократическими, высшие слои получали лучшее образование, больше интересовались современными идеями, чаще ставили под вопрос существующие институты. Среди элит понижался процент, склонных к сохранению агрегатов, а повышался — склонных к комбинациям. Власть, особенно в Российской империи XIX века будет пытаться бороться с инакомыслием, однако это уже не будет правоверная расправа богоизбранного царя над еретиками, а лишь осторожные попытки европеизирующейся и бюрократизирующейся монархии сохранить неустойчивый баланс между статус-кво, за который держались как помещики, так и крестьяне, и необходимой для выживания государства модернизацией. То же самое с Пруссией — за ширмой консерватизма будут скрываться агностичные элиты, что не боролись с прогрессом, а лишь не давали ему наступить слишком внезапно.

XIX век — кто бы что о нём не говорил — будет веком модернизации, причём даже для самых реакционных режимов. Дабы не отставать на международной арене, страны будут активно улучшать инфраструктуру, внедрять капиталистические институты, развивать промышленность, профессионализовать бюрократию, заниматься образованием населения, расширять народные представительные органы, создавать более демократичную армию. Примечательно, что как республики так и монархии, признавали ли они сами это или нет, по большому счёту будут имитировать Британию, чья промышленная революция пошатнула Старый порядок не меньше, чем сыр-бор, что устроили французы. По всей Европе беспрецедентное скопление людей в городах, растущий процент грамотности, поднимающиеся средние и рабочие классы медленно, но уверенно будут подтачивать сословное общество, переплавляя его в классовое. Менеджмент формирующейся нации потребует большей модернизации, централизации и инклюзивности политических институтов, а также технических компетенций, позволяющих элитам мобилизовать общественное мнение и человеческие ресурсы на общегосударственном уровне. Для традиционных военных (местами церковных) элит, привыкших к личностному и локальному господству, это станет экзистенциальным вызовом — научиться изображать из себя слуг народа либо до конца держаться за Старый порядок и в итоге быть под ним погребёнными. 

Источники

Вебер М. «Хозяйство и общество: очерки понимающей социологии. Том 3: Право» // Издательский Дом ВШЭ (2018)

Жувенель Б. «Власть. Естественная история её возрастания» // ИРИСЭН (2010)

Манн М. «Источники социальной власти — Том 1. История власти от истоков до 1760 года н. э.» // Издательский дом «Дело» (2018)

Пайпс Р. «Россия при старом режиме» // Независимая Газета (1993)

Парето В. «Компендиум по общей социологии» // Издательский Дом ГУ ВШЭ (2008)

Сергеев С. «Русское самовластие. Власть и её границы: 1462–1917 гг.» // Яуза (2023)

Clark C. «Iron Kingdom: The Rise and Downfall of Prussia, 1600–1947» // Harvard University Press (2006)

Downing B. M. «The Military Revolution and Political Change: Origins of Democracy and Autocracy in Early Modern Europe» // Princeton University Press (1992)

Perrie M. «The Cambridge History of Russia, Volume 1: From Early Rus to 1689» // Cambridge University Press (2006)

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About