Защита Трушкина
Дебютную книгу «Серость океана» поэта и музыканта Дмитрия Трушкина давно ждали поклонники группы «Кремация Бонифация», которую автор основал в родном городе Владимире в 2009 году. Редкая выдержка для выпускника семинара поэзии Литературного института — лишь спустя десять лет обрамить слова в твердый переплет, до этого ограничиваясь лишь одноименной страницей в популярной соцсети.
Поэтическая фигура Дмитрия Трушкина для многих может быть неразрывно и, к сожалению, ошибочно связана с созданным им же самим музыкально-сценическим образом с вызывающим определением «владимирский sad-punk jihad». В фундаменте этого образа лежит целостная и самоуглубленная поэтика, путь понимания которой лишь отчасти соприкасается с эстетикой воинствующего максимализма московских андеграунд-площадок, как бы притягательна и символична не была их инаковость для поэта.
Удивляет авторская строгость: 53 избранных стихотворения, разбросанных в промежутке между 2011-м и 2019-м, составили меткий срез на так называемые десятые — неоднозначный и странный переходный период нашего века. Сквозь шестьдесят три страницы сборника расходятся и переплетаются три темы и три мотива:
Москва — неизбывность времени — вопрошающий поиск.
Благодаря этому принципу триединого образа, написанные в разные годы стихотворения складываются в поэтический нарратив, который уводит читателя от последовательного хронологического чтения в простроенный автобиографический дневниковый цикл, в исповедальный срез первой декады на веку поэтического становления.
Человек в черном пальто выходит на Курском вокзале
В предисловии к сборнику поэт Сергей Арутюнов говорит, что «Москва предстает <…> стилистически ужасающим образцом, на который с рабской покорностью смотрят и
Подумаешь я стал невыносим,
Вполне нормально быть невыносимым –
Здесь даже небо пахнет керосином.
Мой Третий Рим
*
В этом городе скоро умрет наша звонкая молодость,
Мы сквозь пьяную рябь лесопарков ей скажем «пока».
И заменит нас нонконформистская новая поросль,
Но все то же останется в душах и в их рюкзаках
*
Пингвины подрабатывают урнами.
Сюда б не занесло — на льдине плавали.
Распахнутая пасть не пискнет: «дурно мне».
«Курок», выходим. Здравствуй, златоглавая.
Твой преданный холоп вернулся в вотчину
Так с моря возвращался в детстве я
Багаж на ленту! — это местный «Отче наш»,
Вокзальное нацистское приветствие
Эта пронзительная близость человека и мегаполиса переплавляется в поэтическое бытование, внимательное, тревожное, мучительное отношение к городу. Вокзалы, электрички, спальные районы, детские площадки, съемные квартиры, бесконечные пересадки в метро, асфальт, бордюры, магазины шаговой доступности, бульвары, голоса, «человеческих лиц россыпь». Подкупающая честность и камерность в отношениях с Москвой дает ощущение глубокого откровения, которое увлекает читателя в лабиринты внутреннего и внешнего, рисует картину долгой ночи, неспешно переходящей в раннее утро, будто сам город пытается растянуть этот момент:
Слюнявит помаду
растекшаяся кассирша,
Она мое солнце
в удушье ночного мрака
*
Зовешь сам себя: мол, ночная Москва –
От черной тоски панацея.
Как чипсы хрустит под подошвой листва,
Москва с каждым днем хорошеет
*
Эта жизнь напоминает эскалатор, полотно -
Мы стоим на месте, зная, что спускаемся на дно.
Надо б все переиначить, надо встать бы на дыбы,
Но на дне, мой глупый мальчик, нет понятия борьбы.
Пересадок, перестроек, перемен не ждет никто.
Ощетинившись тоскою, я опять нырну в метро,
Потому что по секрету добрый бог во сне сказал,
Что на каждой серой ветке должен быть цветной бульвар
Это — жизнь, а вот — ее изнанка.
Скажет за меня без всяких слов
Эхо открывающейся банки
В первом из попавшихся дворов.
Жертву окружают колизеем
Черно-желтых окон фонари.
Будто солнце — светят, но не греют,
Про себя скандируя: умри.
Слышишь, как скрипят мои качели?
Я так даже в детстве не был рад.
Видимо, не полностью потерян
Мой вестибулярный аппарат
*
Скуксился вечер. Люди-зонты.
Мне этот город по горло, но где ж ещё
Так вдохновенно чеканя следы,
Молча брести по бетонным убежищам.
Где же ещё я впитаю кумар
Выхлопов сотни отравленных девочек,
Как же отбросить среди шаровар
Преданность, совесть и прочие мелочи.
Грузно ползёт андердог-монорельс.
Нам не пройти даже первый отборочный.
Чем отправляешься глубже ты в лес,
Тем всё страшнее держаться за поручни.
В горле комок не заметит рентген,
Дальше то как? — не ответят на форумах.
Делает ставку на завтрашний день
Дикая мгла пластилиновых воронов
Ничего на самом деле не бывает насовсем
«Серость океана» — это поэтический опыт, история, рассказанная в моменты наиострейшего чувства времени. Постоянно присутствующий город — центр мира — будто застрял в темном холодном вечере, а на календаре меняется лишь последняя цифра года. Неосознанно автор формирует собственную временную систему, в которой множество связей и событийных пересечений вызывают у читателя чувство пограничного времяощущения:
Звезда сияет наугад,
И вечер выплакал глаза,
В бутылке чёрный виноград,
Стоит Москва, бежит слеза.
Никто взаправду не умрет –
Мы появились навсегда.
Застрял в текстурах пешеход,
Вперёд-назад, туда-сюда
Я помню однажды,
как в старой квартире
наполнила сажа
квадратные дыры.
И я, потерявшись
внутри циферблата,
смотрел, как ползёт
п о л у м е р т в ы м с о л д, а т о м
секундная стрелка.
Снежинками пыли
глаза покрывались
в той старой квартире.
Скорей бы зардело
кровавым разводом
копчёное жерло
столичной субботы.
Но встрял циферблат,
и солировал ливень
сквозь чёрный квадрат
в этой старой квартире.
Я ногтем царапал
на жёлтых обоях
нелепое «папа».
И стало нас двое
Концентрация прошлого (к которому, к слову, автор относится избирательно и ревностно: «Я сказал не больше, чем задумал. / Буквы обрисовывают время») вместе с новым для поэта ощущением обнаженности бытия смещают общепринятые временные ориентиры. Здесь-и-сейчас Трушкина-поэта состоит и из юношеского максималистского предчувствия будущего, и из почти что прустовского по типу переживания — не описательные лирические воспоминания, но лишь чувство непреходящего детства, прочное присутствие этого «я» во взрослом человеке:
У нас с тобою клевые сердца.
Однажды их сожрет мусоровоз.
Наверно, будет ранняя весна
И половодье от пролитых слез.
И будут губы девушек грустны
В помаде цвета тысячи гвоздик.
Живут, сопротивляются, а мы
Себя переписали в чистовик.
Любили не решать и не спешить,
Забыв про неминуемый финал.
Но вдруг — пора точить карандаши
И аккуратно складывать в пенал.
Весна звенит бездонной пустотой,
В которой звездам больше не мерцать.
Шепни мне на прощание: зато
У нас с тобою клевые сердца
Потерявшись внутри циферблата
Главный герой — человек крайностей, человек амбивалентного конфликта. В этом размахе сочетаются топорное, часто акцентированное верхоглядство и душевная тонкость, непоследовательность, резкость и особая внутренняя тишина, ребячество и мудрость, неприкаянность и смирение. Так и в области фокуса его поэтической речи — она пронизана крайностями суждений, шутовским и драматическим началами и сопутствующим этому надрыву вопрошанием:
И казалось бы: чья бы корова молчала
С песнями о молоке.
Нержавеющий рыцарь с закрытым забралом.
Мне тяжело налегке.
Извините за искренне хмурую лыбу.
Я разбросал как носки
По периметру комнаты чёрные глыбы
Неандертальской тоски
*
Остается, сжимая зубы,
Танцевать поперек волокон.
Наблюдать, как пространство рубит
Череда бесконечных окон.
Остается плясать от печки.
Вера в завтра — карикатура,
Где людьми быть бесчеловечно,
Где одни дураки и дуры
*
Клавишник, кажется, плакал.
Слишком чувствительный, сволочь.
Или же слишком разбитый
Музыкой и алкоголем.
Такты смешались и литры,
Вера смешалась и воля.
Где мои наглые музы?
Как конвульсирует радость?
В чем выражаются плюсы?
Только вопросы остались.
Только вопросы — и полночь
Вся из нестройных аккордов.
Слишком чувствительный, сволочь.
Взять бы, набить ему морду
За отрицанье порядка:
Дети — начальник — работа,
За инфантильные прятки
От неземного кого-то,
За псевдотворческий кризис
Уровня влюбчивых школьниц.
Сердце ритмично забилось,
Рухнул похмельный синдром ниц.
Полчище вычурных звуков!
Чаще! И чаще! И чаще!
Клавиши в кровь режут руки!
Стань, черт возьми, настоящим!
Партия, разыгранная Трушкиным в своем дебютном сборнике, отличается изящной пластичностью, шумом нового времени, пограничной двойственностью и поиском собственного пути.
Разговор, не доведенный до конца. Встреча, приговоренная к расставанию. Проживаемая автором реальность собственного двоемирия. Стремление ускользнуть от нее в темных переулках.
Вот только где правда? Двадцатые все расставят на свои места.
какой же ты мудак, Дима Трушкин. октябрь, 2021