Donate
Poetry

Ожоги на пальцах и взмах руки

игра


у нас с контролерами станции «Парнас»

есть игра:

тот, что на турникетах –

усатый –

всегда меня тормозит,

зная, что на работу

я каждый раз

опаздываю,

он улыбается, я улыбаюсь,

в пункте досмотра

еще один, другой,

просвечивая мой рюкзак с обедом

всегда говорит:

«вы же не торопитесь?»

я каждый раз отвечаю:

«а вы мечтали стать рентгенологом?»

он улыбается, я улыбаюсь:

мы втроем –

потерянные дети

на войне.


расставание


собираясь в пять утра,

ты уничтожала прокисшее молоко,

словно улики перед обыском, –

мы спустились на улицу,

и такси умчалось,

выхватив тебя из–под носа,

и я сразу как-то постарел, –

я постоял немного растерянный у подъезда

и вернулся домой,

где допил твой чуть остывший чай

один.


запах хромоты


у хромоты есть запах –


впервые она пришла в декабре –

юная, в красивом пальто, с прической,

она хромала на правую ногу — так,

что каждый раз казалось — упадет,

ей нужна была хорошая авторучка, и я 

взял ключи, открыл витрину, показал,

у нее был очень сладкий парфюм, если честно –

даже приторный и чуточку пошловатый,

он немного походил на «пьер карден антика» в ее руках,

но такой добрый, такой печальный,

как реверанс перед дулом винтовки или

улыбка утром, когда остался один,


как слеза, сжатая в кулаке, –


сегодня она пришла снова,

сперва я услышал запах, и мысли сразу

как-то заспотыкались,

затем женский голос поздоровался и спросил:


«у вас есть обложки на паспорт?»


и я показал, и увидел по пути

неопровержимое доказательство, –


«как ручка? пишет?» — сказал я,


и она засияла, –


когда она ушла, мне стало казаться,

что все мы, все вокруг ходят как-то неправильно,


но запах исчез, и всё это прошло –


везде, кроме моей

души.


звонок


и всё-таки врач уйдет домой,

директор музея скажет: «жди чьей-то смерти», — искусствоведу

в форме кассира,

редакция не станет читать рукопись, –


мы не даем друг другу

ни капли надежды,


улыбнувшись,

мы не станем делиться

смехом, –


жизнь как ожидание звонка от тех,

кто не держит слова.


показания


нарезая бумагу, я услышал клаксон на улице,

и следом торопливые шаги заскочили

в уже пустой магазин,


между полками возникла эта девушка,

мы встретились взглядами, она

вдруг зарыдала и тут же

скрылась в рядах, –


отложив листы, я пошел за ней,

если бы магазин был оркестром,

то словно связанный усталый

дирижер в поисках атональности, –


девушка плакала у словарей Даля,

«уже всё хорошо», — ответила она

на мой вопрос, смеясь и всхлипывая, –


и я вернулся к делам, –


правильно это или нет — не знаю,

что случилось на деле — не знаю,


мне известно лишь, что охранники

выпустили ее через служебный,

выпытав всё, а затем –

презрительно глядели

на меня, –


через двадцать минут мы ждали такси,

с нами был человек, жавший чуть ранее

на клаксон,

пока все рассаживались по машинам, мне хотелось сказать ему,

что поздно,


но я промолчал, –


правильно это или нет — не знаю,

что случилось на деле — не знаю,


мне известно лишь, что разъехалось

пятнадцать правд,

одна правда ушла,

одна сбежала,

и еще одна шныряла где-то над, –


вот и всё, что я сказал бы

на суде.


о любви


моему сердцу тысяча лет, –


твои руки провожали усопших,

гладили быков перед убоем,

а после — закрывали им глаза

веками, –


никто не закрывает глаза быкам,


но над тобой и не думали насмехаться –

вокруг лишь разливалась тишина, и замирали фонари,

вытягивалась колючая проволока, –


моему сердцу тысяча лет,

мое сердце в твоих ладонях –

случись все иначе, мир бы неминуемо пал –


вы знаете запах весны —

запах гари чужих покосов и пустырей вокруг города –


он крадется мягкой поступью рыси,

он давно готов,


но моему сердцу тысяча лет,

твои ладони выдержали века –

они гладят эту домашнюю кошку

и ставят ей на пол

блюдце.


встреча


на Ленсовета передо мной проскользнул экипаж,

из «четырки» высунулся водитель, спросил,

не я ли бежал дворами, — и неопределенно махнул рукой,

я сказал, нет, а он — ладно, и попросил

документы, –

через минуту меня шмонали прямо на тротуаре, при всех,

они рылись в моем рюкзаке, телефоне,

говорили, что я наркоман, вор, и я думал –

вот оно, государство — нежно хлопает меня

по бедрам и ягодицам, –

они всё задавали свои вопросы,

я в ответ рассказывал о русской литературе, о Чехове,

а они всё хлопали,

я говорил о языке,

а они всё хлопали, люди всё шли,

а они всё хлопали, копались в мусоре из моих карманов,

и один уронил «Левый берег» в снег, и страницы намокли, –

затем они вдруг смахнули всё в мой рюкзак,

и водитель скомандовал:

счастливо,

и я почему-то продолжил путь, –

я рассмеялся, поняв, что он вылитый шкет с Николаевки,

бивший меня через день с пятого по седьмой

класс, –


Юра, это был ты?…


вернувшись домой, я выпил чаю, поставил кастрюлю

с варениками на плиту и сел писать это –

я играл свою роль до конца,

как 

и они.


обычность жизни


не слишком много вещей

ты можешь сделать со сломанным пальцем,

так плачущий у окна мужчина

не знает, где взять пистолет –

руки сразу же будто

слетевшая, разбитая, раздавленная любовь, –

каждый палец — одна из жизней

плачущего у окна мужчины,

в каждой из этих жизней он прекрасен

одинаково: финансист, кулинар, полицейский, онколог, –

вы знаете с точностью последнего,

какой из пальцев вдруг зарыдал — еще один, другой, –

но всё же придет день, когда финансист

и остальные начнут отрезать от себя фалангу за фалангой,

к каждому это придет по-своему:

финансист возьмет нож на прощальном банкете,

ему будет 65,

кулинар полоснет мясницким в 60, будучи пьющим диабетиком, –

полицейский даст резануть себя на 5-ом десятке,

а продолжит дома,

врач перегорит в любой момент, –

только в одном случае плачущий у окна мужчина

не сможет ничего сделать –

сломанный палец не зарастет и за жизнь,

сломанный палец, как боль по утрам,

дотянувшая свои руки с ночи сквозь сон

и похмелье, сжавшая собой годы,

годы,

годы,

годы, –

сломанный палец — это писатель,

это бессмысленные, бесполезные, беспомощные десятилетия –

не слишком много вещей

ты можешь сделать со сломанным пальцем,

не закончишь и это

стихотворение.


наивное, сентиментальное стихотворение, каких писать нельзя


есть что-то внутри

меня,

от чего я не могу вспомнить

большую часть жизни –

хорошую часть, добрую,

получше других

частей, –


у всех был первый

поцелуй,

свой я не могу

вспомнить, мой поцелуй

с кем-то исчез, пропал,

моего поцелуя

не было, –


значит, не было и той девочки, которую

я не поцеловал,

а если и была — то лучше уж

ей не быть, иначе

и у нее внутри что-то есть,

есть внутри

что-то, –


а если я не целовал

ее,

значит и вся любовь ко мне

прогорела зря, утонула,

вся любовь пошла прахом,

убитая мной — любовь до и после

меня, –


я не могу вспомнить еще очень

многое,

но после забытого поцелуя

это не удивительно, мир

распадается, все последующие поцелуи

разоблачены, раскрыты, пойманы как обман

и уловка, и значит тоже скоро

забудутся, –


и значит, скоро я не смогу вспомнить свою

жену –

еще один человек будет

на моей совести, еще один

человек, –


«почему ты не ешь?» — спросит

она

и исчезнет, и больше

не останется ничего,

ничего не останется,

ничего,

не останется ничего, –


только то, что внутри

меня –

то, что я травлю и вырезаю,

пугая тебя порой, но бояться

не нужно, –


прости.


Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About