Повторение
Эту мысль формулировали тысячу раз — и тем самым тысячу же раз знаменательно подтверждали: всё, сказанное одним автором, уже некогда было сказано неким другим автором — и притом, безусловно, лучше.
Даже не с изобретения письма, а с появлением сознания и речи культура высших приматов строилась на повторении, и в ревущих инновациях и кипучем прогрессе нашей цивилизация по-прежнему слышится мерный стук камней поселения австралопитеков, чьё выживание зависело от передачи искусства делать ножи из камня. В просвещенный век атомного оружия и интернета наш статус в социальной иерархии всё меньше зависит от размера мускулов и всё больше — от объёма серого вещества. И всё же даже интеллект продолжает по-аптекарски взвешиваться на весах «образования», ведь ум традиционно измеряется не в джоулях, а в количестве усвоенного знания: хотя знание и сила, но эта сила в наших глазах напрямую зависит от способности механически воспроизвести сказанное предыдущим оратором.
В этой перспективе особенно крупным кажется парадокс нашей ручной расширяющейся вселенной культуры: чем больше мы производим новое знание, тем от большего его объёма мы зависим; тем больше зависим от предшественников. Более того: по мере того, как классиками становятся и современники, только тяжелее становятся сковывающие нас цепи отсылок и реверансов — того, что «уже было кем-то создано». Стоит ли удивляться, что человек кругом и всюду повторяется.
В конечном итоге, эта беспомощность даже не культурологическая, а онтологическая. Вырваться из сети неизбежных аллюзий невозможно не потому, что такова традиционная система образования, а потому, что общественное животное не может существовать вне её. Даже если — per impossibile — человек всё же смог бы выпутаться из клейкого лингвистического холизма, он продолжал бы определять себя негативно — как то, что этой сети не принадлежит. Но даже и такое отношение требует связи, отсылки, референции — того, от чего требовалось избавиться. Человек обречен на рабство у своих предшественников, и нет такого языка, на котором он мог бы протестовать против этого, не принося при этом оммаж своему господину. Границы языка — охраняемые колючей проволокой границы мира.
Всякий пишущий знает о невыносимом гнёте своих великих учителей: они кормят талант только для того, чтобы доказать на примере его плодов, что он навечно обречён повторять их эхом своей несамостоятельности. «Традиция» — эвфемизм для рабства, затягивающего оригинальность на дно болота — на дно культуры, в иле которого всегда находятся истоки того, что мы силимся вчитать в будто бы свежий ветер вечно юных небес.
Конечно, мысль об этом уничтожала бы всякое мыслящее существо, оставляя в живых лишь беззастенчиво и беспардонно паразитирующее графоманство. Правда, в мире воли к власти у нас есть в рукаве ницшеански-благородный туз: забывание. Благодаря ему цепь творческой памяти рвётся и рассеивается каждое поколение, каждый миг. Впрочем, даже в ритмичности этих разрывов тренированный слух различает музыкальность порядка, всегда уже известную размеренность этих разрывов, конечное число регистров и нот. Так традиция, вопреки всем Делёзам мира, превращает даже разрыв — в надрыв.
Непроницаемое и бесконечное парменидово бытие культуры оказывается тоталитарной тюрьмой, черной дырой, всасывающей в себя все — возможные и действительные — смыслы. Некоторые боятся пустоты, что вероятнее и хуже ада; но непрерывное существование и вечность, бесконечное возвращение одного и того же может быть не менее невыносимым бременем.