Donate
Notes

Белый, Синий, Лиловый

ValentinPop01/11/24 07:4668

В школе многие из нас удивляются. Удивляются устройству этого мира. В этом во всяком случае мне видится один из смыслов школьного образования. Меня удивили три вещи. Первая — это наличие у света скорости, ведь сама мысль о несущимся куда-то свете заставляет голову кружиться. Вторая — то, как Кутузов сдал Москву, но тем не менее победа над Наполеоном была одержана. Дилетантское мальчишечье мышление верило, что победа заключается в том, чтобы взять главный город («сердце, а не голову», как говорил сам Наполеон). И третья из биологии — как изощренно цветы научились привлекать насекомых для своего опыления, тем самым оставляя и самих пчел, и бабочек в выгоде.

 

Думаю, что именно при таких — назовём это сильным словом — «откровениях» и возникает вспышка, примерно освещающая дальнейший жизненный путь. Карьера, творчество, счастье, бусидо — у каждого он свой. Возможно, сиди во мне физик, историк или биолог, это бы и случилось, но дальше праздного удивления в этих трёх случаях дело не пошло. А сидел (и до сих пор сидит) во мне человек пишущий, Homo Scribens, графоман или в конце концов — писатель — у нас много имён. Я принадлежу к тем, кто считает, что хороший писатель рождается из любопытного читателя.

 

Поэтому я и решил распутать клубок своего читательского опыта и самым естественным и наивным образом очутился в школе. Тогда и там у нас читать было не очень-то принято. Позже я узнал, что это не детско-юношеское отвергание какой-то мудрости, а серьёзный поколенческий дефект. Среди моих сверстников, рожденных в самом начале девяностых (у меня, например, одно из последних советских свидетельств о рождении), мне до сих пор редко попадаются истово или хотя бы с любопытством читающие люди. Хотя, говорят, с возрастом читать хочется всё больше и больше. Я не хочу связывать это ни с политикой, ни с книжной индустрией, ни с ассортиментом авторов, а поскорее приступлю к основной теме. Этот дефект принуждал писателей школьной программы — Толстого, Достоевского и Пушкина — стараться ещё пуще, чтобы запасть таким как мы в душу. Первым у меня был Булгаков. Это было моей вспышкой.

 

Он один из популярнейших авторов школьной программы, как показывает сегодняшняя статистика. Явление дьявола на Патриаршие пруды, психи бегают по московским улицам, голова человека со странной фамилией катится по трамвайным путям — как это не похоже на скучную усадебную литературу и напоминает захватывающие американские фильмы. Это и помогло Михаилу Афанасиевичу снискать славу среди молодёжи. Для меня то был девственный, неподдельный интерес к чтению, сюжету и самому перелистыванию страниц. Сегодня, занимаясь литературой всерьёз, я так уже не читаю, о чём сильно жалею.

 

Капнув дальше школьной программы, можно обнаружить и его биографические изюминки. Врач, попавший в вихрь революционных скитаний, весьма метко и драматургично названных самим Булгаковым «Бег». Он перенес его внутренне и на бумаге со всей белогвардейской честью. Наконец, пристрастие к морфию. Это последнее будто делает его еще более привлекательным для бунтующих подростков. Но самое интересное происходило при переплетении фактов его биографии с написанным в «Записках юного врача», «Морфии» и «Мастере и Маргарите». Зная их, я мог пронаблюдать и проследить в своей голове тот по сути волшебный или нейрофизиологический путь от реального к вымышленному. Какие формы принимает написанное, отображая действительность в довольно-таки хитрой форме?

 

 Полному уничтожению нафталина с его книг, так пугающего тогда в школе, послужил рассказанный мне отцом факт о том, что песня Rolling Stones «Sympathy for the Devil» вдохновлена его книгами и в некотором роде переосмысливает сюжет «Мастера…». Так чтение стало чем-то не только приятным, но и полезным. И это последнее, протащив контрабандой литературу в мою голову, оказалось гораздо шире, чем могло показаться сначала. Бессмысленные доселе фразы, вроде «не читайте советских газет, особенно до обеда», «свежесть бывает только первой» или тогда совсем не понятное «подобное лечится подобным» вдруг получили упаковку с этикеткой и руководство по эксплуатации. Это был некий шифр, на котором общались отдельные, хотя и довольно многие, люди. Сейчас это называется «культурный код». Использование всех этих словечек и выражений позволяло обнаружить «своих». Пока личный мир человека в четырнадцать- восемнадцать лет еще достаточно мал, такой фильтр заметно улучшал его качество и формировал определенный круг с общим языком. Чтение Булгакова позволило не только лететь на особый огонёк, но и самому стать таким особым огоньком. Такие вещи в древности формировали целые цивилизации.

 

Копая глубже в биографии Булгакова, невольно сталкиваешься с роком истории России его эпохи. Биография отдельного человека внутри истории является гораздо лучшим примером самой истории, чем та усредненная сумма из учебников. Следующим логичным будет вывод о том, что и сама история я в общем то состоит из таких отдельно взятых биографий (как слово stories отличается от слова history).

 

Увлёкшись, я перенёс это на поле литературы и, держась за Булгакова, захотел ощупать почву вокруг. Рядом попались валуны вроде современника Маяковского, которых никак нельзя не принимать во внимание и очень приятные на ощупь камни Олеши, Ильфа и Петрова — его коллег по работе в газете «Гудок». Приятно здесь использовать аллитерацию и добавить имена Бабеля и Багрицкого. Несмотря на разные темпы и точки приложения своих текстов, всех их объединяло какое-то ухарство и сочность в языке (многие из них родом из Одессы, а этот город славится речью). Так что удивлением их общее одесское происхождение для меня не стало. Сочность и ухарство мы, северяне, в целом списываем на южный темперамент и обилие солнца. Удивило как раз обратное — Олеша закончил жизнь спивающимся бывшим писателем, да и сам настаивал на прозвище «нищий», а Бабель был расстрелян в самые лихие годы истории нашей страны и его последний изъятый при обыске роман пропал, говоря их же языком, без вести. Так, трагичность судьбы смешалась с особой породой остроумия и сформировала во мне, впервые, образ русского писателя отличного от закусывающего перо кучерявого лицеиста или бьющегося о дубы Толстого. Писатель стал реальным, с ним почти что можно было вести диалог.

 

Для совершения этого диалога и пригодился юмор. Как истовый студент медик в юморе я пытался разглядеть физиологическое начало. Почему демонстрирование зубов и резкие сокращения диафрагмы, сопровождаемые обезьяньими звуками, возникают как реакция на что-то смешное? Слёзы, например, имеют определенный солевой состав и при взаимодействии с обонятельными окончании верхнего носового хода могут напрямую влиять на активность мозга. Со смехом, признаться, я так и не разобрался, но важным для меня оказался сам интерес и какие-то самостоятельно кустарно выработанные навыки поиска ответа на вопрос «что такое смешно?». Тут как нельзя кстати появился однокурсник армянских кровей с томными глазами и едва уловимой скромнейшей улыбкой под ни с чем не спутываемым носом и подсунул мне Довлатова.

 

Мой диалог с писателем начался со слова «спасибо», которое я произнёс, обращаясь к книге «Заповедник» в мягком переплете в вагоне метро, подъезжая к Планерной. Пристрою сюда метонимию и скажу, что всего Довлатова я прочитал не более, чем за две недели. Потом, как все хорошие книги и фильмы, — перечитал. Не было в нём ни какого-то выпирающего как нос корабля стиля, не было ни желания, ни возможностей выуживать из его текстов мораль. И даже чтение Довлатова со временем превратилось для меня в общение. К нему можно было обратиться за советом в тяжелый день, раскачать компанию и, кто знает, стать её душой, выдав пару его баек за свои. Юмор тут, разумеется, был главной валютой. Но юмор его представлялся не как литературное мастерство и даже не был средством рассмешить читателя. Это был тон его речи. Как перед музыкальным произведением указывается «crescendo», перед каждой фразой Довлатова следует писать «смешно». Как характер, со всеми его неровностями, сложностями и виражами всё же строится на не столь разнообразных темпераментах человека, так стиль, жанровая прописка и что называется «месседж» писателя всегда будут озираться на принятую им позицию, которая обязательно проявится в тоне его повествования. Тон Довлатова делал все литературные надстройки такими прозрачными, что пресловутое общение с писателем через его книги становилось удивительно доступным и обманчиво простым. Соблазнительным было примерить этот тон на себя — ведь сегодня каждый второй сидящий за барной стойкой скажет «я как Довлатов». Заразившись этим, я не только почувствовал, что можно превратить в художественную словесность любое событие, но и поверил, что тоже смогу писать. Так, промахнувшись со скоростью света и Кутузовым, судьба попала в меня Довлатовым.

 

Была в нём эта ироническая нотка, (удобно) отстраняющая от событий, делая наблюдателем, а затем рассказчиком. Он никогда не возвышался над читателем или героями и никогда ничему не учил, но учиться всё-таки получалось. Во-первых, этот дружеский тон, так располагающий к себе. Желание повторять за его письмом невероятно приятное, но абсолютно бесполезное занятие. Главный писательский урок, который даёт анекдотичность всех его текстов — жизнь — это текст, мы это сюжет. Именно эта обманчивая лёгкость и позволила мне начать писать хоть сколько уверенно.

 

Была в его прозе и музыкальность.

 

«Старый Калью Пахапиль ненавидел оккупантов. А любил он, когда пели хором, горькая брага нравилась ему, да маленькие толстые ребятишки.»

 

И потом

 

«Вчера, сего года, я злоупотребил алкогольный напиток. После чего уронил в грязь солдатское достоинство. Впредь обещаю. Рядовой Пахапиль»

 

И легкая трагичность

 

«Всю жизнь я дул в подзорную трубу и удивлялся, что нету музыки. А потом внимательно глядел в тромбон и удивлялся, что ни хрена не видно.»

 

И святая простота

 

«Тридцать лет в говне и позоре!» 

 

Но не только его тексты интересны. Для меня весь он со своей биографией, женщинами и пьянством стал рекламой писательской жизни. Благо Булгаков (и снова аллитерация) научил меня с вниманием относится к жизни автора.

Ленинградская филологическая богема шестидесятых, каждый второй писатель или поэт, сигарета во рту, фраза «меня не печатают» звучит как кодовое слово. Сергей с «внешностью деклассированного матадора» — неотъемлемая ее часть. Но его ждали неудачи, отчисление и в конце концов армейская служба в военной охране уголовного лагеря где-то в Карелии. Оттуда возвращается уже возмужавший пером Довлатов с гениальной «Зоной» на готове и честно, но безуспешно пытается прорваться сквозь литературную бюрократию Советского Союза, тщательно и ловко и этот процесс превращая в рассказы. Его не печатают. Поиски счастья всё чаще приводят к бутылке. Жизнь комкается как черновик. И несмотря на некоторый успех после эмиграции синяя жизнь в конце концов добила его за океаном…

 

С одной стороны, это готовая маска непризнанного гения, которую думаю приходилась хоть раз надевать каждому писателю. Но с другой — это невероятный урок наблюдательности. Та самая вера в то, что из любой ситуации можно сделать историю, достойную рассказа. Довлатов раскладывает жизнь и населяющих её людей на кирпичики, выделяет из них те остроумные, что ему нужны и собирает в рассказы и персонажей. Именно это превращение жизни в литературу показало мне сложноописуемую, пожалуй, когнитивную технику письма и заставило, хотя как и в довлатовских байках никакого принуждения тут не было, взять перо.

 

Поменялось и чтение. Ведь над этим, свойственным одному лишь Довлатову, тоном строится и целая конструкция чисто ремесленных приёмов. Стиль, образность, риторика и тому подобные вещи. На них я стал обращать внимание гораздо больше, точнее они наконец проявились для меня на бумаге. Привлекательность и прозрачность этой конструкции у Довлатова послужили отличным заделом для дальнейших поисков в литературе. Читал, а точнее перечитывал, книги я уже как писатель, стараясь как мог объяснить себе ткань из, которой они сделаны, будто сам их написал. Чтение изменилось качественно и превратилось в своего рода работу, где я совершал обратное действие — возвращал литературу в жизнь. Всё это проходило в моей голове, в голове же это происходило и у авторов, которых я читал. Я пытался понять какой путь прошла мысль, чтобы стать написанным. Найти коэффициент, на который умножают происходящее вокруг, превращая его в художественную действительность, не менее реальную для нашего брата, со своими законами и силами.

 

Этой неизвестной стала для меня форма. Как говорили формалисты «как сделано произведение». Из красивого барочного дворца со статуями и завитушками литература превратилась в конструктивистское здание, оголяющее своё устройство и чем искуснее, тем лучше.

«Сирень, сенокос, сухие лисья». Так Набоков описал три летних месяца. Метафоричность, дёргающая сразу за все органы чувств, созвучие слов и лужинская аутичность в назывании времени с помощью запахов действуют на внимательного читателя как эротическая сцена в кино — настороженность, желание и сопричастность. К Набокову приходишь довольно быстро если интересуешься формой и языком как инструментами. Его репутация и место в пантеоне послужат маяками.

 

Говорят, он был синестетом. И если уж это не особенность его мозга, то точно особенность его письма. Он с необычайной точностью, образностью и физиологическим чувством Красоты раскладывает мир или свою память на мельчайшие частицы, чтобы потом остраняя и подбирая одно единственное подходящее слово собрать свой художественный мир. Этот процесс превращения одного мира в другой со своими прошлым, настоящим и будущим, цветами и запахами, переживаниями Набоков превратил в науку, в которой благодаря своим бабочкам он кое-что понимал. «Точность поэзии в сочетании с научной интуицией» как говорил он сам. Его «Ultima Thule» или «Бледный огонь» вполне могут считаться (и читаться) как научные труды, написанные в продиктованной этой необычной наукой форме.

 

Имея превосходный тонкий слух на обертона и оттенки, на своих страницах Набоков предлагает нам мир во всей полноте ощущений. Природа скорее переживается, чем описывается, а чувства, порой впервые получают имена и словесное обличие. Литературу Набоков превратил в какое-то особое свойство ума и стал тем волшебником, наряду с учителем Булгакова и рассказчиком Довлатова, которые ведут писателя от абзаца к абзацу, предвещая крутость поворота метафоры, проясняя дорогу к следующему повороту, сопровождая это остроумной непринужденной беседой. Поиск не останавливается так как лиловый у каждого свой.

Author

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About