Donate
Notes

Зверь как свидетель

Maxim Evstropov19/07/25 17:5893
[лев Брецель]
[лев Брецель]

Казалось бы, войны относительно недавнего прошлого (в особенности 2 мировая, сопровождаемая обильной рефлексией постфактум) должны были научить тому, что подлинные свидетели войны — это не её акторы, а её жертвы. По идее, одного этого смещения акцента с актора на жертву вполне достаточно, чтобы подвесить в пустоте всякую погоню за «подлинностью» в военном опыте.

Позиция актора — это привилегированная позиция вершителя насилия. Именно поэтому актор может выжить и свидетельствовать. Но, оказываясь в привилегированном положении, актор не может свидетельствовать по-настоящему: он всегда смещён по отношению к гравитационному центру опыта, который получает жертва, и который есть смерть. Жертва же, оказавшись в этом гравитационном центре, свидетельствовать не может: она просто раздавлена.

До сих пор мы видим войну преимущественно глазами её акторов, поскольку большинство доходящих до нас свидетельств принадлежат им. Вот, например, чудовищное фото еврейского погрома: униженная раздетая женщина убегает от своих охваченных азартом преследователей, ещё подростков. Кто сделал это фото? Тот, кто занимал позицию актора. Война, в силу присущего ей характера тотальной вовлечённости, ставит под вопрос нейтральность наблюдателя, на войне невозможно «просто смотреть».

Или же вот, одна из множественных, похожих одна на другую картин того, как дрон сбрасывает на ползущего солдата гранату и разрывает его на части. Видео снято самим же этим дроном. Взгляд и насилие, таким образом, даны здесь в максимально непосредственной связке: глаз высматривает, ищет смерть и, находя, созерцает её в упор — и этот же глаз убивает. Можно ли видеть войну иначе? Что видно с позиции жертвы, и видно ли что вообще?

Разумеется, само это разделение на акторов и жертв упрощает ситуацию, ведь во многих случаях его можно провести лишь условно: часто сами же акторы становятся жертвами, или наоборот; их позиции смещаются, накладываясь друг на друга. Можно также сказать, что позиция жертвы более универсальна, более широка по своему охвату — ведь, пожалуй, нет таких акторов войны, которые не были бы в том или ином отношении жертвами. Тем не менее, обратное сказать уже не получается: выживают далеко не все, и найти жертв, которые не были бы при этом акторами, большого труда не составит. Как бы то ни было, широта охвата не даёт никаких преимуществ для позиции жертвы в плане знания: её взгляд оказывается вытесненным, слепым, невозможным — и до сих пор мы смотрим на насилие глазами акторов.

Есть зияющее и кричащее, представляющееся необоримым расхождение между возможностью (или даже привилегией) свидетельствовать и позицией свидетеля (который сам свидетельствовать не может). Об этом парадоксе пишет Агамбен: именно те, кто канули в бездну — «мусульмане», как называли их на лагерном жаргоне — оказываются настоящими свидетелями того, что творилось в лагерях смерти [1]. Но свидетельствуют за них другие — те, что выжили за счёт привилегий (пусть даже эти привилегии были всего лишь стечением обстоятельств). Сами акторы насилия при этом вполне «остаются людьми» (не выходят за рамки биополитического круга под названием «человек») — жертвы же уходят в «нечеловеческое». Этот же парадокс не даёт покоя Батаю, постоянно указывающему на разрыв между невозможным опытом смерти и комедией и уловкой со стороны жреца, совершающего жертвоприношение — или же со стороны философа, пытающегося помыслить смерть, немыслимое [2].

И вот, до сих пор войной искушают как опытом «подлинности»: участвуй в войне, чтобы посмотреть, чтобы приблизиться к предельному, настоящему, ничем не прикрытому реальному (трупному, травматическому), чтобы познать истинную цену всех вещей — себя и всех прочих. Можно загодя, не ходя ни на какую войну сказать, что итог такого военного познания будет нигилистическим: люди — говно, всё сделано из говна и т. д. (пресловутое «обнуление»). И эта пустота будет прикрываться хорошо ложащимися на неё «смыслами» — фигурами религиозного мученичества, бравурным героизмом, государствопоклонничеством и т. п. — но никогда не будет ими до конца прикрыта.

До сих пор войной искушают как опытом, но в гравитационном центре военного опыта — не солдат, а скорее мирный житель (тот самый «мирняк», которого «пускают в расход», жертва пресловутого «collateral damage» на кривом языке дипломатии). И это парадоксальная фигура, поскольку мирным жителем можно быть только в ситуации войны (в мирное время мирных жителей нет).

Ведущий телеграм-канал z-солдат (до боли классическое говорящее животное) пишет о том, что ненавидит войну, но именно там он чувствует себя «настоящим» — «настоящим зверем». В некотором отношении, лев, разбивший лицо о клетку во время очередного российского ракетного обстрела Киева, знает о войне больше, чем этот солдат (я не беру слово «знает» в кавычки — хотя, надеюсь, лев не «понимает» таких прикрывающих пустоту «смыслов», как «денацификация», «восстановление исторической справедливости» и т. п.).

Солдат пишет о том, что того настоящего, «подлинного», что открыла ему война, вам не понять — ведь вас там не было (не понять страха, разорванности, опьянения адреналином и т. д.). Военный опыт несообщаем, непередаваем. Но оборотной стороной медали оказывается то, что непередаваемый  опыт также и неприсваиваем.

 

[18/7/2025]

[1] Джорджо Агамбен. Homo sacer. Что остаётся после Освенцима: архив и свидетель. М.: Изд-во «Европа», 2012. 192 с.

[2] Жорж Батай. Гегель, смерть и жертвоприношение // Фокин С. Л. Философ-вне-себя. Жорж Батай. СПб.: Изд-во Олега Абышко, 2002. С. 267–284.

Author

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About