Donate
Society and Politics

О диалектическом противоречии терроризма

Диалектическое противоречие российского государства, которое недавно было мною обнаружено, проявляется в том, что невозможно быть его гражданином и не являться при этом террористом. Парадоксально, что если ты поддерживаешь его политику, ты становишься террористом, который методично уничтожает мирную жизнь тех, кто волей случая является гражданином другого государства, или способствуешь этому, а если нет, то тебя объявляют террористом, потому что у тебя есть дерзость не отдавать жизнь этому Левиафану и сопротивляться его стремлению поглотить твою самость.

Российское государство с лёгкой руки объявит террористом человека, которого стремится уничтожить само, но развяжет руки тем, кто готов установить его монополию на насилие террористическими методами там, куда его рука не добралась. Российское государство, в лице суверена, вечно объявляет чрезвычайное положение, о котором писал Шмитт, но делает это не в форме единовременного декрета, а в форме перманентного, тотального состояния. Война становится этим постоянным чрезвычайным положением, которое более не нуждается в официальном провозглашении, поскольку она сама есть его воплощение. Таким образом, суверен более не просто «провозглашает чрезвычайное положение» — он становится самим этим положением, его живым воплощением. Его воля и есть закон, вернее, приостановка любого закона, который ей противоречит.

В этой реальности фигура «террориста» выполняет важную функцию: она является тем самым врагом, конституирующим политическое единство нации. Но даже здесь идеи Шмитта предстают в извращённой, гиперболизированной интерпретации Враг нужен абсолютный, тотальный, метафизический — и он имманентно производится самой машиной власти. «Террорист» — это не тот, кто совершает конкретные акты насилия; это тот, кого суверен обозначает как такового, чьё существование оправдывает бесконечное продление чрезвычайного положения. Это пугало, необходимое для мобилизации и консолидации «своих» против «чужих». Вина «террориста» не требует доказательств —  сам факт того, что он назван террористом, является достаточным основанием для его уничтожения.

Парадокс, однако, в том, что, устанавливая свою монополию на насилие внутри, суверен одновременно делегирует право на внеправовое насилие вовне —  тем самым группам и лицам, которые действуют как его нерегулируемое продолжение. Это инструменты распространения его чрезвычайного положения на территории, где его прямой суверенитет формально отсутствует. Они распространяют его власть в глобальном масштабе, они, те, кто ведёт войну в серой зоне, где не действуют никакие правила. Им дозволено всё, ибо их действия — это прямое выражение воли господина к тотальному контролю, к стиранию границ между законом и беззаконием, войной и миром. Они и есть живое воплощение шмиттианского решения, решения о враге и друге, вынесенного за пределы любого правового поля.

Таким образом, российское государство реализует идею суверенитета как чистую, ничем не ограниченную политическую волю. Оно не просто использует право, оно его творит и отменяет своим произволом. Оно не просто определяет врага, оно его непрестанно генерирует, чтобы поддерживать себя в состоянии вечной мобилизации. И в этой системе тот, кто пытается апеллировать к праву или морали, уже проиграл, ибо сама почва, на которой стоят эти понятия, — верховенство закона — была из-под него выдернута. Остаётся лишь голое политическое решение: либо ты с сувереном, и тогда любое твоё действие оправдано его волей, либо ты — враг, террорист, подлежащий уничтожению. Третьего не дано.

Выбор, стоящий перед индивидом, — это выбор не между виной и невиновностью, а между двумя модусами этой изначальной виновности. Первый — это путь самоупразднения, добровольного растворения в машине, принятия её языка и её логики. Это путь имманентного террора, направленного вовне, то есть на других, объявленных врагами. Второй — это путь признания своей виновности в глазах системы как единственного свидетельства собственной субъектности. Это экзистенциальный бунт по Камю: бунт не ради победы, которая невозможна, а ради самого достоинства бунта. Принять на себя ярлык «террориста» — значит разорвать порочный круг молчаливого соучастия и выйти в иное этическое пространство, где солидарность с другими «виновными» становится основой для новой, хрупкой общности — общности изгоев, которая отказывается играть по правилам, написанным не для них.

Это пространство — не физическое, а метафизическое. Оно существует в актах взаимопомощи, в распространении правды, в упрямом молчании, в отказе играть роль. Оно является формой того, что философ Ян Паточка называл «жизнью в правде» — существованием, которое черпает силы не в поиске выгоды или безопасности внутри самой системы, а в верности экзистенциальному императиву, даже ценой собственного уничтожения. В этом смысле «террорист» — это единственно возможный сегодня моральный субъект в России, причём именно в интерпретации российского (бес)права.

Если следовать за мыслью Ханны Арендт о банальности зла, то путь террориста-обывателя — это и есть та самая банальность. Это не осознанное, рефлексирующее злодейство, а рутинное, административное соучастие в насилии через уплату налогов, молчаливое одобрение или просто стремление «жить как все» в условиях, когда «нормальная жизнь» финансируется войной и строится на костях, или даже прямое участие в войне ради кредитных каникул, обустройства детей в университет и постройки дома — обычных житейских благ, которые должны быть доступны каждому в мирной процветающей стране, но остаются привилегией, которую надо заслужить. Вот он, терроризм, возведённый в ранг повседневной добродетели, терроризм как гражданский долг.

Другой путь — путь сопротивления — также заклеймён террористическим, ибо он бросает вызов самой монополии государства на определение реальности. Отказываясь быть винтиком, индивид совершает акт символического насилия против всей системы. Его самость, его право на моральный выбор, его «нет» — это и есть, с точки зрения Левиафана, акт чистейшего террора, так как он подрывает основы его тотального господства. Власть порождает собственных противников, но сразу же выбрасывает их в маргинальное поле, наклеивая ярлыки «безумцев», «преступников», «террористов», чтобы лишить их речи, вывести за пределы легитимного поля дискуссии. Сопротивляющийся гражданин — это ошибка в системе, вирус, который должен быть либо удален, либо перезаписан.

Гражданин оказывается в тотальной ловушке, в условиях онтологического двойного зажима: его существование в правовом поле государства изначально криминально. Он не может существовать в этом пространстве как тотально законопослушный. Единственный способ сохранить самость — это выйти за пределы предлагаемого дихотомического выбора, то есть перестать играть по правилам, перестать быть подданным этого территориального образования. Но это и есть тот самый акт, который Левиафан немедленно определит как террор. Следовательно, подлинная политическая субъектность в условиях такого государства рождается не из правового статуса, а из акта негации, из признания этого тотального парадокса и мужества нести на себе клеймо «террориста», понимая, что это клеймо — единственное свидетельство сохранённой совести и неподчинённой идентичности. Это трагическое осознание того, что вне этики противления и солидарности с другими такими же «террористами» — теми, кто внутри страны рискует свободой и жизнью, и теми, кто снаружи пытается найти в себе силы для действия, а не для самолюбования в изгнании, — никакого гражданства, достойного этого имени, более не существует.

Этот парадокс, когда встречаются два правовых поля — международное и российское, по-разному интерпретирующих понятие терроризма — вскрывает самую суть современного российского политического бытия. Его правовые институты обнажают в своём внутреннем проявлении доведённую до логического абсолюта гегелевскую диалектику господина и раба, но в ситуации, где Господин — само государство-Левиафан — более не нуждается в признании со стороны раба. Он довольствуется одним лишь его функциональным, механическим существованием. Гражданин здесь априори виновен, он изначально находится в состоянии экзистенциальной вины перед тотализирующей машиной власти, и его вина может быть лишь одной из двух форм: соучастия или отрицания. И та, и другая маркируются ярлыком «терроризм», ибо сама система устроена так, что любое действие в её поле есть насилие. Либо насилие, совершаемое тобой от её имени, либо насилие, совершаемое над тобой за твоё неповиновение.

В этом контексте вина становится не следствием проступка, а априорным условием существования в системе. Это перекликается с кафкианским процессом, где обвинение предшествует преступлению и никогда не бывает полностью обозначено. Человек виновен уже потому, что он существует как потенциальная угроза тотальному контролю. Его «я» — это уже акт неповиновения. Таким образом, система создает перманентное чрезвычайное положение, где закон не ограничивает произвол власти, а служит ему инструментом, всегда готовым подвести под произвол нужную статью. Как отмечал Джорджо Агамбен, в состоянии исключения закон приостанавливается, но продолжает действовать в форме, лишённой содержания, как чистая сила запрета. «Террорист» — это и есть та фигура homo sacer, человека, которого можно наказать без суда, чья жизнь лишена политической ценности и которую можно забрать без угрызений совести.

В контексте этого обсуждения напрашивается нетривиальный вывод, что при столкновении двух монополий на насилие, двух систем принуждения — либерально-демократической и тоталитарной — ярлык «террориста», некогда являющийся нейтральным и достаточно отчуждённым в силу своей точечной применимости, теряет свой устрашающий смысл в конкретном контексте, причём как в одном случае, так и в другом. Либерально-демократическая система, которая закрепляет за порабощёнными народами право на восстание, защищает тех, кого российское государство объявляет террористом, поскольку это восстание является высшей формой выражения народного права, которое пока ещё в этой системе остаётся нетронутым. Обратная ситуация разворачивается в тоталитарной системе неправовых государств, которые объявляют стремление восстать против произвола терроризмом, а настоящий терроризм, насильственные действия против внешних и внутренних «врагов» обозначают героизмом. Это фундаментальное противоречие обнажает не просто различие в трактовке понятий, но столкновение двух антагонистических онтологий власти.  Ярлык «террориста» теряет универсальное значение и становится чисто функциональным ярлыком в информационно-политической войне. Его смысл целиком зависит от того, в системе координат какой из противоборствующих онтологий он применяется. Это не объективное юридическое определение, а риторическое оружие, знак принадлежности к лагерю врага. Для тоталитарной системы либеральный мир, поддерживающий восставших, — это «пособник террористов». Для либерального мира тоталитарное государство, клеймящее борцов за свободу, — это «террористический режим».

В этом и заключается главный парадокс и трагедия текущего момента: сам язык, понятия добра и зла, права и беззакония становятся жертвой этой войны. Нет больше нейтрального арбитра, общего символического поля, на котором можно было бы разрешить этот спор. Есть лишь столкновение двух реальностей, двух вселенных, каждая из которых по-своему непротиворечива и ужасающе логична в своих собственных границах. И единственным «судьей» в этом споре становится не право, а грубая сила — как военная, так и символическая, подпольно-партизанская, — которая и решит, какая из онтологий в конечном счёте получит право определять, что есть террор, а что — героизм.

У либералов больше нет священного пристанища в виде «права», потому что для Левиафана не существует права, которое не отвоёвано силой. И тот, кто сегодня говорит о том, что тоталитарную власть, которая считает право на восстание терроризмом, можно победить словом, глубоко заблуждается, ибо он наивно полагает, что тиран играет по тем же правилам, что и он сам. Левиафан презирает слово как инструмент диалога; для него язык — это лишь молоток для вбивания догм. Он существует в плоскости чистой политической воли, где договор — лишь временная уловка, а не священный завет. Право в его вселенной не является продуктом общественного договора или морального консенсуса, а сиюминутная проекция его могущества, и оно изменчиво. То, что вчера было преступлением, сегодня — доблесть, и наоборот. Его закон — это произвол, возведённый в систему и облечённый в канцелярские формулы. Поэтому мы видим, как легко и непринуждённо эта система проглатывает целиком тех, кто служил ей и лизал суверену сапог, так как она не видит людей как субъектов, она способна рассматривать человека исключительно как ресурс — как солдата или как инкубатор для будущих солдат. Сегодня удобная для российского государства говорящая голова выступает на федеральном канале, завтра это уже отработанный жмых, и его позорно клеймят «иноагентом».

Поэтому апелляция к «нормам», «договорам» или «праву» со стороны либерала — это как чтение стихов глухому. Это не диалог, а два монолога, звучащих в разных реальностях. Один говорит на языке принципов, другой — на языке силы. И пока принципиальный голос тщетно пытается поймать тирана за нос и указать на логические противоречия, которые составляют его сущность, грубая сила просто стирает с карты город, который посмел усомниться в его праве на насилие. Единственный язык, на котором Левиафан готов вести переговоры, — это язык устрашающей мощи, язык такого ответного действия, которое сделает цену его агрессии неприемлемой. Он понимает не доводы разума, а только алгебру военной мощи, не мораль, но баланс страха.

Слово же обретает силу не тогда, когда его шепчут в салонах, а когда его выкрикивают с баррикад, подкрепляя готовностью умереть за него. Оно становится оружием лишь в тот момент, когда превращается в акт воли, в материальную практику сопротивления, в организацию. Права не дают, их берут. И история не помнит тех, кто отвоевал свободу, убедительно цитируя конституцию тирану. Она помнит тех, кто черпал силы в прямом действии, в неповиновении, в готовности стать костью в горле у чудовища. Левиафан уважает только того, кто смотрит ему в глаза без страха, держа в руках не трактат по юриспруденции, а факел, который до тла сожжёт выстроенную им вселенную террора.

Анархізм українською
Курт Петріков
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About