Постсоветское состояние как поиск общего смысла
Этот текст появился в результате работы над вводным курсом «Постсоветское состояние» в рамках лаборатории постсоветских исследований, организованной Школой вовлеченного искусства. Впервые он был опубликован (с небольшими изменениями) в
Эта заметка представляет собой рассуждение о современной культурно-исторической ситуации, которую — за неимением более пригодного означающего — я предлагаю именовать постсоветским состоянием. Слово «постсоветское» тянет за собой серьезное неудобство: оно предполагает представление о советском как о некотором сплошном, неразрывном периоде, или даже как о монолитном историческом проекте. Такое представление, до сих пор весьма распространенное, исключает разломы и внутренние противоречия, без понимания которых невозможно представить движение истории.
В этой связи, говоря о постсоветском состоянии, я предлагаю понимать его как совокупность разрозненных условий — не только определяющих наш опыт, но и подлежащих постоянному конструированию. Учитывая несовершенство определения для этого конструкта, я тем не менее настаиваю, что постсоветское состояние — помимо прочего — представляет собой некоторую политическую интуицию. Это соображение во многом инспирировано понятием «общего смысла», некогда предложенным Антонио Грамши. Общий смысл чем-то напоминает смысл здравый, однако указание на его общность, т.е. на его трансиндивидуальный характер здесь принципиально. Здесь имеется в виду такой регион смысла, в котором ценности, убеждения, надежды и стремления образуют гетерогенное, но непротиворечивое единство. Общий смысл динамичен, непоследователен, фрагментарен и нередко полагается в качестве самоочевидного. Им обосновывается полуавтоматическое (т.е. недостаточно критическое по отношению к собственным предпосылкам) действие или решение, он же задает тон в кухонных беседах о судьбах мира, участники которых могут понимать аргументы друг друга без лишних слов. В то же время общий смысл содержит некое здравое зерно, пребывающее в спящем режиме, некий первоэлемент критической рефлексии. Именно поэтому политическая интуиция как производная общего смысла чрезвычайно важна для исторического сознания. Далее я попробую следовать за этой интуицией, попутно пытаясь пробудить ее критическое ядро.
Заброшенные руины
Всякое состояние предполагает пребывание где-то, некоторое пространство, как физическое, так и социальное. Несмотря на соблазн приравнять границы постсоветского пространства к территориальным границам стран бывшего Советского Союза, в данном случае речь идет о другом. Вслед за Анри Лефевром я предлагаю понимать пространство как продукт глобального культурного производства. Пространство, производимое и воспроизводимое в регионе «общего смысла», Лефевр называет переживаемым и делает его частью обыденной практики, в контексте которой то и дело устанавливается перцептивная связь между времяпрепровождением и пространственными локусами (там ощущаются звуки, запахи, визуальные символы и тактильный опыт) [1]. Иными словами, социально-физическое пространство дано нам в его постоянном и слабо осознанном, но вовлеченном использовании — вне зависимости от того, используется ли оно как ресурс для творческой переработки, или как ее продукт.
Показательной чертой культурного производства и потребления постсоветского пространства является поточное присвоение разрозненных элементов культуры прошлого. В отличие от модерных способов работать с прошлым как с целостным мифом, сегодня миф о прошлом разбивается и сжимается до фрагментов, будь то образцы оттепельной моды, мелодии и ритмы, напоминающие о первых космических полетах и советской инженерной культуре (т.н. soviet wave), или работы художников русского авангарда, наиболее узнаваемые элементы которых декорируют обложки книг, рекламные плакаты и даже один из московских аэропортов. Все эти фрагменты настойчиво вырываются из более широкого контекста, становясь своего рода проводниками на территорию воображаемого советского. Все они оторваны друг от друга и от условий своего возникновения: это проводники-сироты, обезоруженные и призванные обслуживать современный досуг. Так важной чертой постсоветского пространства оказывается его заброшенность, несмотря на то, что вышеозначенные элементы — «советские» звуки, запахи, визуальные символы — включены в культурное производство. Все они буквально водворяются — забрасываются — в чужое пространство настоящего, структурируя его соответствующим образом. Что, как не заброшенность олицетворяет собой старушка, распродающая книги, добытые ею в 70-е годы по макулатурной подписке?
Примечательно, что постсоветская ситуация проявляет себя в качестве фетишизации заброшенности как таковой. Этот процесс легко угадывается в работах художников, фотографов и издателей, выпускающих бесчисленные альбомы со снимками пустых, заброшенных пространств и бесхозных объектов (от образцов модернистской социалистической архитектуры до закрытых домов культуры). Чем более плачевно состояние объекта, тем больше трепета и интереса он обещает. Подобного рода lust for ruins, неизбежно сопровождает как скучающего туриста, ищущего новых ощущений, так и, скажем, критического исследователя архитектуры [2]. Немаловажно также, что фетишизация заброшеннности — примета расширительно понятой «остальгии» [3] — соседствует с процессами декоммунизации, которые не утихают на территории бывшего Восточного блока, а в некоторых странах вроде современной Украины приобретают особо ожесточенные формы. Эти процессы претендуют на «окончательное решение советского вопроса», т.е. опустошение — избавление от символов и памятников, напоминающих о существовании советского социализма. И в этом смысле фетишизация заброшенности, к которой можно относиться критически, представляет собой двоякое явление: с одной стороны, это симптом процесса исторического опустошения постсоветского пространства, а с другой — попытка вернуть этому пространству смысл. Так, если Вальтер Беньямин в своих «Тезисах о понятии истории» указывает на необходимость революционного «воскрешения» (спасения и оправдания) жертв прошлого
Война за мир
Второй чертой постсоветского состояния является его перманентное военное положение. Несмотря на декларируемый распад биполярного мира, современные политики и лидеры государств все чаще обращаются к риторике глобального противостояния. При этом память о Холодной войне во многом определяет как национальное самосознание стран бывшего соцлагеря, так и постсоветскую идентичность союзных республик. Так призрак Холодной войны — будь то столкновение воображаемых сообществ, борьба на территории мемориальной политики или техно-экономическое соревнование — по-прежнему будоражит политическое воображение.
Как известно, понятие войны содержит в себе некоторый парадокс. Война одновременно обозначает конфликт (пребывание в конфликте) и способ его разрешения. Холодная война сохраняла в себе этот парадокс, затушевывая его вторую компоненту и пытаясь всеми путями избежать эскалации конфликта. В том числе это достигалось за счет выведения конфронтации государств в пространство внутригосударственной борьбы и выражалось в поиске подрывных элементов. Неслучайно Жак Деррида, реагируя на американские события 11 сентября, привлекает понятие иммунитета. По Деррида, с прекращением Холодной войны как для США, так и для России исчезла идея внешнего врага, при этом логика глобального противостояния, отголоски которого можно увидеть в терроризме, переросла в аутоиммунный ответ — деструктивное поведение существа, которое «работает на разрушение своей защиты, иммунизируя себя от своего «собственного» иммунитета» [5].
Здесь метафора Деррида интересна не столько в контексте терроризма, сколько возможностью ее применения к
Святая простота рынка
Третьей чертой постсоветского состояния является сакрализация рынка как онтологического гаранта свободы воли и свободы выбора. Социальный и экономический успех в данном случае можно рассматривать как секулярный эквивалент благодати или даже как результат «естественного» сотворчества человека и некоторой инстанции, находящейся за пределами его разумения и пронизывающей своей «энергией» отношения, помыслы и действия.
В 1994 году Егор Гайдар пишет книгу «Государство и эволюция», в которой он пытается осмыслить ход рыночных реформ. В этой книге, представляющей собой оду частной собственности как основе развития хозяйства и уважения к человеку, он делает одно замечание. Неудачу рыночных преобразований он с легкой руки объясняет культурно-исторической спецификой России, сводя эту специфику к культу «священного государства». Он утверждает, что государственничество является трансисторичной псевдорелигией, гарантирующей бюрократический произвол. Государство в данном случае рассматривается в качестве духовной категории, сообщающей смысл языческим ритуалам власти [7]. Этот культ, по Гайдару, разрушителен для общества как гетерогенного и органического образования. Но что мешает этому «органическому» обществу, ритуалы которого якобы должны отправляться в процессе заключения сделок, а духовной категорией является рынок с его метафизическими и неизменными законами, стать обществом мощного культа? Неслучайно именно культовые особенности капитализма подчеркивал Беньямин в своем эссе-наброске «Капитализм как религия». В качестве религии капитализм определяется чувством вины, распространяемым не только на человека, отчаянного и одновременно отчаявшегося, но и на божественную инстанцию, утратившую свою трансцендентность в атеистическом мире и напрямую, на практике вовлеченную в человеческую судьбу [8]. Интуиция постсоветского заключается в том, что такой инстанцией служит рынок, временное и мирское несовершенство которого якобы объясняет экономические провалы эпохи, но рынок, совершенный по своей онтологической природе — рынок, вечно обещающий возможное исцеление от общих ошибок прошлого и личных неудач.
* * *
Всякий исследователь культуры обращает внимание на неизбывность советского опыта на уровне повседневности — предметов быта, привычек, повторяющихся действий и, конечно, коммуникативных ситуаций. Все это, казалось бы, приводит к выводу о принципиальной невозможности преодолеть прошлое, оседающее во множественных резервуарах памяти — от телесных движений до материальных артефактов. Однако подлинный язык прошлого невозможен постольку, поскольку размышляя о нем мы с необходимостью примешиваем к нему настоящее. Такого рода исторический «корреляционизм» является не препятствием, а подспорьем для прояснения исторических обстоятельств, ведь, по меткому замечанию Марка Блоха, «без склонности к настоящему невозможно понять прошлое». Историческое прошлое всегда дано нам уже как нечто модернизированное, в качестве какой бы «традиции» оно ни изобреталось. Это означает, что не только постсоветское состояние в некотором смысле определяется советским, но и советская история — со всеми ее сложностями и разрывами — дана нам исключительно в качестве постсоветской. Такая постсоветская история нередко рассказывается в апокалиптическом ключе, причем в качестве катастрофической точки отсчета могут фигурировать и Октябрьская революция, и весь период существования Советского Союза, и его сокрушительный крах, и даже кризисное время 90-х. Сегодня, на фоне глобальных катастроф вроде пандемии можно наблюдать, как коллапсируют локальные рынки, крепчает милитаристская риторика, а институты социальной защиты растеряны и заброшены, как руины социалистического модернизма. Возможно, в свете этих событий постсоветская история может увидеться иначе — не как катастрофа, но как история реорганизации общественных отношений, непредставимая без координации общего действия и «общего смысла».
Примечания
[1] Анри Лефевр, Производство пространства. М.: Strelka Press, 2015. С. 52.
[2] См., например, Owen Hatherley, Landscapes of Communism: A History Through Buildings. London: Allen Lane, 2015.
[3] Остальгия — лирический и ностальгический взгляд жителей современной Германии на культуру и быт ГДР. Для целей данного материала я предлагаю распространить это понятие на весь Восточный блок и бывшие республики СССР. Носителем этого «остальгирующего» взгляда может оказаться каждый.
[4] Своей интерпретацией «Тезисов» Беньямина с т.з. проблемы воскрешения я обязана Владиславу Софронову. Его книга Положение мертвых. Ревизионистская история «русского космизма» готовится к выходу в издательстве V-A-C Press.
[5] Jaсques Derrida, “Autoimmunity: real and symbolic suicide: a dialogue with Jaсques Derrida” // Giovanna Borradori, Philosophy in a time of terror: dialogues with Jurgen Habermas and Jacques Derrida. Chicago and London: University of Chicago Press, 2004. P. 94.
[6] О тезисе «примирения» как центральном для официальной риторики последних лет и в особенности в контексте столетия революции 1917 года см., например: Илья Будрайтскис, «”Порядок в беспорядке”: как революция против государства превращается в страницу его истории» // Неприкосновенный запас. 2016. № 116. С. 24–36. https://www.nlobooks.ru/magazines/neprikosnovennyy_zapas/116/article/19474/
[7] Егор Гайдар, Государство и эволюция: дни поражений и побед. Евразия: 1997. С. 46.
[8] Вальтер Беньямин, «Капитализм как религия» // Учение о подобии. Медиаэстетические произведения. Москва: РГГУ, 2012. С. 101.