Русалочка
В домике у моря, на первой береговой линии, где ничто не мешает волнам шептать в окно, жила, со своей семьей, девочка Ариэль. Семью составляла она, ее отец и сёстры, мать ушла от них и жила отдельно, занимаясь разными безобразиями. Ариэль ни в чем не нуждалась, у неё было море, возможность собирать причудливо завитые раковины и переливчатые камешки, чтобы делать из них украшения, плавать с аквалангом, смотреть рыб и прочих обитателей глубины: иногда ей казалось, будто она сама живёт в волнах, а на сушу выходит только из любопытства. Сёстры прозвали её «Русалочкой», и были, надо сказать, правы. Отец Ариэль был человеком обеспеченным и влиятельным. Он давал своим шести дочерям всё, что их душе угодно. Всё, кроме времени, что мог с ними проводить, и свободы быть вне дома столько, сколько захочется. Домашние работники (раньше их назвали бы прислугой) и камеры, висящие над дверью, контролировали, кто пришёл, кто ушёл, в каком состоянии и когда. Чтобы не беспокоиться об отсутствии свободы, девочки осваивали мир грёз: смотрели фильмы на большом экране, читали книги о том, как живут другие люди, в разных эпохах, играли в компьютерные игры. Ариэль, младшая, была странной: она предпочитала море в чистом виде. Море, полное фантазий. Иногда в гости к ним заходила бабушка, мать их отца, женщина важная, но добрая, она садилась в кресло и рассказывала истории, о том, какие бурные бывают жизни, сколько страсти и печалей выпадает на долю человеческую. Внучки слушали, затаив дыхание, и каждая из них втайне радовалась, что ей не приходится переживать то, о чем рассказывает бабушка. Слушать гораздо лучше, и уж точно безопаснее: ты знаешь всю историю, будто поучаствовал в ней, но не теряешь ничего, что мог бы потерять, оказавшись у неё внутри. Ариэль завидовала героям этих историй. Сердце беспомощно билось, как муха в паутине, а жемчужные сережки начинали гореть, вместе с ушами, на которые были надеты. Сестёр, в домике у моря, становилось всё меньше. Им исполнялось шестнадцать, они уезжали в колледж. Появлялись редко: навестить оставшихся. Дома было хорошо и безопасно, это признавала каждая. У дома был только один минус: там ничего не происходило. Последняя сестра уехала. Ариэль осталась одна, наедине с тишиной и морем. Она заканчивала школу, где ходила преимущественно в наушниках, ни с кем не общалась: было не о чем. Никто не пугал её, никто не завораживал, и то, и другое было в музыке — и в ней самой. Одноклассники не решались заговорить с ней, все знали, чья она дочь, и чем рискует тот, кто ее обидит. Однажды, ближе к вечеру, она шла домой, под широким безоблачным небом, начавшем алеть ближе к горизонту, но ещё голубым. Путь был ей знаком, она множество раз ходила этой дорогой. И вдруг, повинуясь какому-то странному порыву, отклонилась от курса: свернула на дорогу, по короткой не ходила раньше. Там стояли невысокие домики, их белые бока золотило закатное солнце. Один из домиков разливался музыкой, её след тянулся и вдаль, по дороге, и вблизь, к месту, где застыла, слушая, Ариэль. Такие следы оставляют катера, взрезавшие воду: барашки пены, на глазах исчезающие. Она подошла ближе. Звук доносился из гаража, закрытого тяжелой ролеттой, на нижнем этаже одного из домов. Сбоку было небольшое окошко. Девочка поставила рюкзак за землю, заправила за уши волосы, бьющие рыжиной в глаза, и пригляделась. В гараже тусовались молодые ребята, вряд ли старше её самой. У них были инструменты: гитары, синтезатор, даже барабанная установка. Ребята, видимо, были одной из местных молодёжных групп, и репетировали свои песни: раньше такой музыки Ариэль нигде не слышала. Она не была ни плавной, ни напевной, ни грустной. В её складках пряталась боль. Сломанный ритм, сплошь на синкопах; вытянутые рифы, без доли радости; надрывный вокал — сломанный голос, сломанный смысл, ломкость во всех жестах солиста. Увидев его, она ахнула. Такая красота: за миг до смерти. Почему эта мысль вдруг пришла ей в голову? Ариэль не знала. Она схлынула назад. Дорога была всё той же, солнце садилось за горизонт, вызолотив западную половину неба. Музыка продолжала течь. Ариэль продолжала слушать, как заворожённая. Солнце зашло. В синеве проступили звёзды, как родинки на лице мальчика с микрофоном. Ей что-то было нужно в его лице, в его голосе, рваном и низком, как рык, совершенно не подходящем тонкому телу, в его мимике, несколько насмешливой, будто даже страдание уже не способно вызвать в нем что-то, кроме улыбки. «Пожалуй, на сегодня хватит», — сказал он. Его друзья расцепились с инструментами и превратились, из звука, обратно в людей. Ролетта начала подниматься. Ариэль схватила рюкзак и нырнула за угол. «До завтра, Эрик», — говорили ребята, уходя. «Эрик», — сказала Ариэль себе под нос. Она не могла уйти. Что-то держало ее здесь. Парень поднялся в дом. Силуэт прошёл вдоль окон, чёрное на чёрном, едва видимый, и остановился в последнем. Зажёгся свет. Видимо, это была его комната. Девочка стояла внизу и мечтала, как хорошо бы было зайти к нему в гости, поговорить о музыке, о чем-то ещё, у них ведь, наверняка, так много общего: иначе душа ее не стремилась бы внутрь. Со стороны, где горело окно, росло дерево. Ариэль поблагодарила небеса за это совпадение — как в книжках, что она читала, где всё происходит вовремя и кстати, так, как нужно. Оставив рюкзак у корней, она поднялась. Решилась подняться. Да, это сталкеринг, что же теперь? Она просто посмотрит; это не запрещено. У неё сильные руки и ноги, она удержится, на ветвях, некоторое время. Это была не его комната. Это была ванная. Ариэль чуть ни упала, увидев то, что увидела: вода была темно-красной. Мальчик лежал в воде, такой же сломанный, как его песни, бледный, почти не живой. Она даже не поняла, как оказалась на карнизе, как выбила локтем стекло, порезав руку, как забралась внутрь. Мокрая, в крови, своей и незнакомца, она пыталась поднять его, взять за плечи (он оказался тяжелее, чем выглядел), трясла, хлопала по щекам — веки дрогнули и замерли. Ариэль соображала так быстро, как никогда в жизни. Скорая не успеет. Нужно действовать. Она вытащила затычку из слива и побежала в дом. Людей, кроме них, не оказалось. Нашла, в синей спальне, иглу. Как нашла — не знала, ее вела интуиция. Вернулась в ванную, дёрнула из головы несколько длинных рыжих волос, вправила в ушко. Зашивать лучше волосами, она знала из фильмов, волосы — это органика, меньше вероятность заражения. Запястья, распаханные вдоль, чёрные от запекшейся крови, лежали на бортиках. Теряя сознание от вида, зрение от слез, стараясь не дрожать, Ариэль затянула края раны и прошила их иглой. Ещё стяжок, ещё и ещё. Правая рука, потом левая. «Не смей, — шептала она, чтобы зацепиться за звук, не потерять сознание, не упасть в панику, — не смей умирать. Если ты умрешь, зачем кому-то вообще жить, нет никого, тебя прекраснее». Она прислушалась. Эрик дышал. Бледный, черноволосый, без тени эмоций на лице, он ещё дышал: это дало ей время. Смерть — вершина фантазий, подумалось ей как сквозь пелену, растворение в музыке, небытие. Пальцы шевельнулись. Она дотронулась своими, до его: холодные. «Подожди, — сказала Ариэль, — подожди немножко, я сейчас». Шатаясь, вернулась в дом, нашла телефон и набрала службу спасения. Попытка самоубийства, улица такая-то, номер дома не знаю, маленький, с гаражом, дерево ещё растёт, под окном. Кто я? Прохожая. Оказалась рядом случайно. Пожалуйста, помогите. Пожалуйста, помогите, пожалуйста. Дверь оставлю открытой. Так узнаете дом. Простите, не могу остаться. Не могу, будут неприятности с семьёй. Могу оставить номер мобильного. Она вышла в дверь, оставив её открытой. Мокрая, в крови, своей и его. Взяв рюкзак, обнаружила, как сильно болит рука, и локоть, которым она выбила стекло. Сквозь рукав проступили красные борозды. «Я это сделала, — говорила себе Ариэль, шагая по темной улице, в сторону дома, — я это сделала». Отец, увидев ее, пришёл в ужас. Задавал вопросы. Ариэль не отвечала. Сказала, что спасла человека, отказавшись давать подробности: ей хотелось оставить себе этот опыт, себе одной. Страх перекосил лицо ее отца, страх за ее жизнь. «Как ты могла, — повторял он, — я не мог дозвониться, чуть с ума не сошёл, моя маленькая добрая девочка, как ты можешь так собой рисковать». Она не отвечала, смотря на него своими большими голубыми глазами. Впервые в жизни она совершила поступок, смогла сделать что-то настоящее. Отгоревав, отец снова стал собой: влиятельным человеком. Собрал волю в кулак. И посадил под домашний арест свою младшую, любимую дочь. Чтобы спасти ее, как считал он сам. На следующий день она позвонила в больницу. Спросила, не привозили ли вчера человека, по имени Эрик. Ей сказали: да. Она спросила о его состоянии. Её спросили, кем она ему приходится. Она ответила: прохожая, которая вызвала скорую. Ей ответили: жизнь вне опасности, но если бы ни рыжие нитки, никто бы не успел. Она сказала: хорошо. Выдохнула. И спросила, можно ли к нему прийти. На другом конце линии ответили: конечно. Девушке, державшей телефон, хотелось увидеть «прохожую», как по волшебству, оказавшуюся в нужное время в нужном месте. Ариэль нажала отбой. Можно было не ходить туда: зачем? Эрик её даже не знал. И точно не узнал бы. Выйти из-под ареста крайне сложно: окна высоко, возле них не растёт деревьев. При ней были только телефон и сообразительность. Она позвонила матери, Урсуле, той, чьё имя при отце нельзя было называть. Мать ушла из семьи вскоре после рождения Ариэль. Не выдержала отцовского контроля. «Мама, мне нужна твоя помощь, — сказала девочка. — Я знаю, ты с нами не живешь, и не виню тебя, более того, теперь я понимаю, почему ты ушла от отца, почему он забрал у тебя права на опеку. Я под домашним арестом, но мне очень нужно выйти». Урсула, на том конце линии, заплакала: она не ожидала, что какая-нибудь из дочерей ее поймёт. В семье было принято ее ненавидеть. Мать пришла под окно Ариэль и принесла с собой лестницу. Мать и дочь обнимались, просили друг у друга прощения, так, словно были виноваты в том, что не могли по-другому. Урсула предложила дочери пожить у неё, и та согласилась. Ариэль позвонила отцу и сообщила об этом. Телефон выпал из его рук. Близились шестнадцать лет. Русалочка была вправе уйти из дома. Теперь ей было на что опереться. Порезы были крепко замотаны бинтами. Она всё ещё шла по ножам, но уже не ранилась ими. Её опора была человеческой: свобода от отца, поддержка матери. Ариэль вошла в палату, дочь известного и влиятельного человека (персонал больницы шептался, увидев её здесь), присела на стул. Эрик удивлённо посмотрел на неё: они не виделись раньше. В ней угадывалось что-то смутно знакомое. Например, её длинные рыжие волосы, как те, которыми были стянуты порезы на его запястьях. «Это я испортила тебе смерть», — сказала Ариэль. «Я знаю, — ответил Эрик. — Я узнал твой голос». «Тебя не отправят на принудительное лечение?» — спросила она. «Нет, — ответил он. — Не отправят. Кто-то приостановил разбирательство». Ариэль улыбнулась: «Вот и хорошо». «Это тоже ты? — он недоумевал. — Зачем тебе это?» Ариэль помолчала. Она не знала, как сказать, чтобы звучало без соплей. «Я слушала, как ты поешь, — сказала, наконец, просто, как есть. — Проходила мимо, и заслушалась. Не могу отпустить на тот свет ни тебя, ни твою музыку». Эрик закрыл глаза. Потом открыл. Она всё ещё сидела на стуле. Его родители умерли; он остался один. Официальным опекуном была тетушка, но та предпочитала кататься по трассе, с дальнобойщиками, каждый раз — разными. Всё, что у него было — дом и группа, и полная бессмысленность. Он не боялся смерти; даже не боялся любви; боялся только жизни. Дверь была закрыта. Жизнь выбила окно. Теперь она сидела здесь, у кровати, тонкая, рыжеволосая. И ждала, что он скажет. Он сказал: «Спасибо». Она наклонилась ближе, дотронулась пальцами до его пальцев под бинтами, как тогда, в день его смерти. Она сказала: «Пожалуйста». Больничные окна пропускали солнце. Свет заливал белые стены, солнечные зайчики танцевали в простынях. Тяжело больные люди смотрели на них, и в их сердцах просыпалась надежда.