Donate

Продолжая свой плен

Роман Шорин01/10/17 07:15988

Нас хлебом не корми — дай поставить оценку. И ладно бы какой-то мелочи, нет, всему, решительно всему, включая и то, что, казалось бы, есть само по себе, то есть безотносительным образом. Мы то и дело восклицаем: «Ах, какой прекрасный человек (вечер, день, вид из окна)!», «О, какое чудесное мгновение (состояние, переживание, произведение искусства)!», «Боже, как это восхитительно (о чем бы то ни было)!»

Между тем, обо всем подлинно прекрасном — то бишь незаурядном, являющем собою нечто непреходящее — ничего подобного не прозвучит. «Какая красота!» — может быть сказано исключительно о чем-то вторичном и посредственном. Пусть не самом плохом из посредственного и вторичного, но тем не менее.

Увы и еще раз увы, но это воистину так. Ведь уже само намерение поместить что-то на оценочную шкалу, присовокупить к нему определяющий эпитет выявляет его несамостоятельность, недостаточность и подчиненность. Скажем, я соприкоснулся с музыкой, чье звучание побудило меня вспомнить о внешнем по отношении к ней мире, выйти в этот мир и посмотреть на звучащую музыку снаружи, глазами ищущего выгод и приобретений и с точки зрения того, что она может вовне дать. Пусть я затем назову ее прекрасной и волшебной. Что с того? Разве описанных процедур, которые я предпринял сразу по восприятии музыки, недостаточно, чтобы охарактеризовать ее как вторичную?

Названное прекрасным прекрасно для кого-то, названное необычайным разрешает определять себя извне, предполагает уместность своей классификации, наложение на себя каких-то внешних метрик, допускает иное себе, чье отношение к себе ценит, подразумевает заодно с собой такое, чему желательно бы угодить. А все, что угождает и угодить пытается, все, что хотело бы одобрения и хорошей оценки, изначально нецельно, неокончательно, слабо и ущербно. Равным образом все, чем я намерен попользоваться, что готов вкусить или присвоить, воспринимается мной не более чем нечто служебное, как бы я это ни называл. Да и уже одно то, что нечто позволяет мне думать и помнить о себе в его присутствии, говорит в пользу его несамодостаточности, в пользу того, что оно есть применительно к чему-то другому, но не само по себе. Так, сковорода свежежареной картошки, вызывая у меня слюноотделение, сама подает себя средством утолить мой голод. Будь она чем-то бОльшим, я бы, напротив, забыл, что голоден или перестал бы видеть в своем голоде проблему.

Почему кто-то по ходу или по итогам ее прослушивания вдруг называет ту или иную музыку (вообще что-либо) прекрасной? Потому что вспоминает, что в таком-то кругу или мирке, к которому он себя причисляет или причислять хотел бы, нечто подобное пользуется почетом. А почему он вдруг вспоминает про этот круг? Потому что музыка предоставляет ему такую возможность, будучи сама по себе неполной. И он не просто вспоминает про этот круг, он предпочитает его воспринимаемой музыке, он уходит от ней — к нему, а она уже мертва, вернее полужива, кое–как подпитываясь отсветом недолговечного интереса этого круга к подобного рода звуковым модуляциям.

Когда прозвучит настоящая музыка, я, наоборот, отрину все остальное и ни в какие внешние миры перемещаться не буду. Подлинное и незаурядное не порождает желания выходить вовне. Ему не требуется оценка, ему не нужно быть классифицированным где-то там — ему нет никакого дела до этого «где-то там», как будто его и нет. Да и нет никакого «где-то там», ибо лишь то можно игнорировать, чего и нет вовсе. Когда встречаешься с воистину первичным, небанальным, то не вспоминаешь, а, прямо противоположное, забываешь про свой круг, про друзей, с которыми прежде разделял некие приоритеты и совместно раздавал оценки тем или иным явлениям жизни. Все это словно бы перестает существовать. Когда находишься в контакте с подлинным и незаурядным, не думаешь, каково оно со стороны, потому что «стороны», то есть иного по отношению к подлинному и незаурядному, попросту нет. Подлинное и незаурядное обязательным образом представляет собой целый (законченный) мир. А чтобы дать оценку либо характеристику, пускай и самую лестную, нужен взгляд со стороны. Именно в качестве результата такого взгляда и рождаются восклицания вроде: «Какая красота!»

Куда и зачем выходить наружу, когда столкнулся с самой бесконечностью? Ради ее определения? Но определение бесконечного есть бессмыслица. Нет никакой проблемы, если бесконечное не помечено — ведь это практически то же самое, как если бы было не помечено ничто. Ибо где у бесконечного края, именно благодаря которым и становятся чем-то? Только конечное можно и нужно дополнять. И всякое имя есть ничто иное как дополнение, требующееся чему-то вследствие его конечности, неполноты. Выясняя внешний статус чего-либо, мы тем самым констатируем, что одного его — мало.

Вот и получается, что на всем, поименованном «прекрасным», «чудесным», «невероятным», «изумительным», на всяких «красотах» и «совершенствах» лежит печать банальщины и посредственности. И всякий раз, едва в нас зарождается восклицание вроде: «Надо же, какая гармония заключена в этом пейзаже!» — мы уже не воспринимаем пейзаж как гармонию (если, конечно, до этого его так воспринимали), но только как нечто малое, нуждающееся в чем-то большем, дабы быть ему подчиненным. Пусть вышеприведенное восклицание возникло всего лишь как потенция, мы уже имеем дело не с собственно пейзажем, но с конструкцией «гармоничный пейзаж», высоко котирующейся на интересном нам рынке; конструкцией, заведомо являющейся чем-то убогим, как убог всякий товар, ценный лишь тем, что на него есть или возможен покупатель. Разумеется, товаром можно восхищаться, уместно даже восхититься его красотой, но только красотой относительной, кастрированной, имитационной.

Восклицая «вот это гармония!» я радуюсь не ей, а себе — радуюсь тому, что имею дело с чем-то, одобренным средой, родство с коей для меня престижно либо важно по каким-то другим причинам. Восклицая «вот это гармония!» я захвачен уже не гармоничностью пейзажа, а тем местом, откуда эта гармоничность воспринимается в качестве ценности, причем ставшей таковой не иначе как в силу случайности — во всяком случае, в силу обстоятельств, никак не связанных с гармоничностью пейзажа как таковой. Возможно, я заинтересован этим местом, потому что причастность к нему сулит мне какие-то выгоды. Скажем, я увидел в нем удачный кадр для фотовыставки или вспомнил про недописанную статью о силе красоты. Так или иначе, назвав пейзаж «гармонией», я — вопреки тому, что вроде как продолжаю на него смотреть — занят уже не им, а чем-то другим. Я уже в мирах, где непосредственно пейзаж находится на периферии. Я уже далеко от него, я умчался прочь, сведя открывшуюся мне во всем своем объеме картину к плоской выжимке для внешнего употребления. А когда мы что-то «употребляем», в центре для нас — мы, а не оно. Едва я охарактеризовал пейзаж как гармонию, мне стало уже не до него — причем не до него именно как гармонии, то есть того, что не выступает частью чего-то большего, не предполагает, чтобы помимо него было что-то еще…

Так что я хотел сказать? Что «какая красота!» не воскликнешь про подлинную красоту? Но ведь сам же называю красотой то, чему уже ничем, в том числе и красотой, быть не нужно. Продолжая свой плен, из которого никакими размышлениями не вырваться.

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About