12x12. Январь # выбор Станислава Михайлова
Реч#порт запускает проект «Новосибирская поэзия: 12×12».
В течение 2020 года 12 экспертов, приглашëнных редакцией, опубликуют на страницах Реч#порта подборки, составленные из самых важных, на их взгляд, стихотворений в истории новосибирской поэзии, и прокомментируют свой выбор. В каждой подборке будет представлено 12 стихотворений, написанных 12 разными авторами. Тексты, уже опубликованные в рамках проекта, не должны повторяться в последующих публикациях. Каждая публикация будет сопровождаться визуальным рядом, составленным из работ новосибирских художников.
Открывают проект 12 стихотворений, выбранных поэтом Станиславом Михайловым, в сопровождении работ Сергея Беспамятных.
Анатолий Маковский
+ + +
на музыку барда Сокурской школы
Александра Холмогорова
ОДОЛЖИ МНЕ БАБУ НА НОЧЬ
ЧТОБ ОНА УПАЛА НАВЗНИЧЬ
Я ГЛАЗАМИ ПОВЕДУ
НА РОСКОШНУЮ ЕДУ
А ПОТОМ УЖЕ ПОТОМ
СУМАСШЕСТВИЯ КОТОМ
СОЛОВЕЙ КЛЮЕТ ЛАРЕЦ
ВАМ ЧАСОВНЮ ИЛЬ ДВОРЕЦ
Я НЕ ГЕРЦОГ НЕ МОНАХ
Я ПОЭЗИИ МОНАРХ
Я ГЛАЗАМИ ПОВЕДУ
ШИЗОФРЕНИК И КОЛДУН
ТЫ СОВА МОЯ СОВА
НА ТЕБЕ МЫШЕЙ ХАЛАТ
КТО-ТО ЖДЕТ С МЕНЯ МОРАЛЬ
НЕ УНИЗИТСЯ КОРОЛЬ
ВДРУГ ВИЗЖА ВСКОЧИЛ МЕРТВЕЦ
И ИСЧЕЗ МЕЖДУ СЕРДЕЦ
ПОЛЕТЕЛ ПО ЦЕРКВИ ГРОБ
ДЕРЕВЯНЕН КРЕСТ И ГРУБ
ТАМ ВДАЛИ ЗВУЧИТ ОРГАН
ЗДЕСЬ КРАСАВИЦЫ НОГА
БЬЮТ ПОД КУПОЛОМ ЧАСЫ
КОТ ОСКАЛИЛСЯ В УСЫ
ПЕТУХИ ПОЮТ РАССВЕТ
СО ЗМЕЕЮ СПИТ СКЕЛЕТ
ВЕДЬМА ПРЫГАЕТ В ОКНО
ОБНАЖИВ КОЛЕНИ НОГ
Я ГЛАЗАМИ ПОВЕДУ
ФРАЗЫ СВЕТСКИЕ НАЙДУ
ОРЕВУАР ДРАГАЯ СВОЛОЧЬ
ВЫ ИЗЫСКАНЫ, НО ПОЛНОЧЬ!
Ежели найдëтся такой в мире человек, в данном случае имеется в виду знаток поэзии, который усомнится в правильности этого выбора, то такового надобно повесить, как Дуче, вниз головою. Маковский — князь стихосложения, играющий словами, смыслами, оттенками смыслов с таким детским пантагрюэлевским смаком, с такою молодеческой удалью, что стоишь, разинув рот от восторга и
Александр Денисенко
+ + +
в будний день с портретом боженьки
со стихами до колен
все хорошие художники
перейдут в соседний плен
осень
видно
далеко
видно
клëн
далëкий
он
уходит
над
рекой
в
обморок
глубокий
где художник да поэт запрягая ветер
возят людям ясный свет
что живëт в портрете
Александр Денисенко, спасибо, что живой, Саша. Спасибо, Господи, живой он, старый, мудрый, спасибо, что о прошлом годе видели милейшее, испитое, отцово его лицо. Вот уж правда так правда — «в будний день с портретом боженьки». У него всегда «видно далеко» и «видно клëн далëкий». Читайте, господа хорошие, Денисенко, не многих однофамильцев, а его одного — Александра Ивановича. И будет вам счастье: возить людям ясный свет и запрягать ветер.
Юниль Булатов
Кольчуга из детских монет
Мне раньше картошки хватало,
Но нынче богатства хочу.
Вот домик, где деньги. Устало
В разбитые двери стучу.
Открыли… О боже, где деньги?!
В два ряда головки детей.
Одна за другой, как ступеньки,
Ведущие вниз к нищете.
Опять с многодетным страданьем
— Все реже зовут богачи! —
Столкнуло меня Испытанье.
Где сейф их и есть ли ключи?
Ребята задрали мордашки.
Ну, что с них, о господи, взять?!
Папаша в нечистой рубашке.
Знать, любит и петь, и плясать!
А вот телевизор весь в саже,
Висит паутина в углах,
Лет десять таких нет в продаже —
Все сгнило и все на соплях.
Механики здесь побывали,
И каждый, ох, мастер какой!
Больной аппарат добивали,
Должно быть, дрожащей рукой.
Окутанный клубами пыли,
Под лампочкой еле живой
Концы я искал, что забыли
Найти «мастера с головой».
И вот с благодарным «спасибо»
За то, что я спас аппарат,
Шагал через рельсы Транссиба,
Тяжелый неся дипломат.
За насыпью в спящем районе
Темно. В животе холодок.
Какие-то тени на склоне,
Я прячу в рукав молоток.
Да, раньше хватало картошки,
А ныне я деньги люблю.
С медяшек из детской ладошки
Кольчугу себе я сошью.
Татарин он. Долгие годы откликался на имя Юрий. А потом вдруг стал (ну, по-настоящему, не по паспорту) Юнилем. Вот этот-то Юниль Каджиахметович (а отец у него совершил хадж в Мекку) и написал гениальное стихотворение «Кольчуга из детских монет». Характер у него скверный, и голова набекрень: то Путин с ним на прямой связи, то опять же Путин Нобелевскую премию ему не даëт. Давайте памятник ему поставим. Боксëрскую грушу приколотим к ж/д ограждению. И сам памятник, в живом своëм варианте, будет каждый день бить по ней и пугать жедешную службу безопасности, ну и радовать местное народонаселение.
Жанна Зырянова
+ + +
Еще не осень в дачном городке,
Еще в прошедшем времени не осень.
Парит земля. И в хвойном холодке
Гамак взлетает весело меж сосен.
Купальник сохнет. Мальчуган свистит,
Из кухни тянет тестом и корицей.
И кадка с дождевой водой блестит
Под деревянным кружевом карнизов.
На лопухах цветастая роса.
В ветвях стеклярус солнечного блика.
А на террасе жаркая оса
Звенит над молоком и земляникой.
Бордовой лейки радостный ручей
Сияет, словно дым фонтанных ниток,
Вдоль ободка горячих кирпичей
И кремового царства маргариток.
Несется жеребенок карий вскачь
Калиток мимо и открытых окон,
Вчера в крапиву залетевший мяч
Мигает солнцу круглым синим боком.
Давным-давно здесь девочка жила,
Блаженная под дождиком ходила
И юного Ромео не ждала,
А странного Печорина любила.
Много у Жанны Владимировны Зыряновой стихов изломанных, запальчивых, даже мстительных. Так жизнь сложилась: «Я в поганой этой лавке не взяла себе булавки…» Был у нее московский звëздный аватар — Белла Ахатовна. Одна была Бэлка (для друзей), а другая — Жанка — и для друзей, и для завистников мелких. Обе пили, обе мужиков к себе магнитом тащили, обе были смелыми до одурения. А далее сходства кончаются и… А что и? Ахмадулина — классик, а Зырянова до обидного малоизвестна. Но мы, ваш покорный слуга и некоторые другие покорные и непокорные ваши слуги, знаем, что кроме Жанны Зыряновой, никто, слышите, никто не написал бы «Марион» и «Полустанок». А это выбранное мною стихотворение — пример лермонтовской лëгкости, романтически-возвышенного отношения к жизни, к каждому еë дуновению, камешку, травинке… И никакой Ахмадулиной там нет, а Михал Юрич есть. Так может быть («Быть может» — любимые еë духи), она аватар Лермонтова. Маэстро Давыдов начал бы говорить о нивелировке поэтик, об обесценивании «я», ну и так далее. Данила Михайлович — человек умный и поэт знатный, но кремовое царство маргариток, в котором девочка юного Ромео не ждала, а странного Печорина любила — это навсегда, это я на Марс бы с собою взял.
Анатолий Соколов
+ + +
За декабрьским окном ледяным
Белый ужас родного пейзажа,
Из трубы поднимается дым,
И на улицу сыплется сажа.
Но лопату берет человек,
Выполняя работу с размахом:
Месит черную сажу и снег,
Словно тесто для бубликов с маком.
Бедный Толя, Анатолий Евгеньевич — километры анапестов пятистопных, умер совсем молодым… И рухнули в пропасть «Крепость» и «Материк», и «Невразумительные птицы» орут и летят куда-то… А я стою на Спартаковском мосту и жду его, друга, учителя, въедливого и справедливого товарища моего. Жизнь другая, всë другое. Только дворники всë так же месят чëрную сажу и снег, словно тесто для бубликов с маком.
Александр Плитченко
+ + +
Ой, как резали быка…
А пока не резали,
Два ножа,
Два мужика
Грелись в доме —
Трезвые.
Ой, как резали быка…
А пока грелись,
Как ревел он в облака
И бодал
Рельс.
Ой, как резали быка…
А пока,
На случай,
Два ножа,
Два мужика
Думали — как лучше?
Ой, как резали быка…
А пока думали,
Были полными бока
И рога —
Дугами.
Как зарезали быка —
Снег теплее мака.
С полотенцем в руках
Заплакала мама.
Люблю, нежно люблю это стихотворение. Вся поэзия Александра Плитченко вышла из этого трагилирического эпизода, поднялась мощная, шумная, дремучая, подобная соснам Караканского бора. Однако, по моему ощущению, про быка у Александра Ивановича — лучшее, по крайней мере, для меня, самое близкое и родное поэтическое его высказывание.
Антон Метельков
+ + +
голуби у гпнтб
юлей пивоваровой воспеты
им не рассидеться на трубе
им близки мажорные куплеты
есть у них, наверное, вожак
именем, наверное, василий
носит он, наверное, пиджак
в благородной гамме темно-синей
юля леонидовна едва
из троллейбуса сойдет на площадь
как василий и его братва
к ней летят поклянчить хлебных крошек
юлю леонидовну здесь ждут
словно голубиную царевну
и она меняет свой маршрут
посидит на лавочке, задремлет
голубям плевать на крошки хлеба
пусть они достанутся вороне
хвать — и унесут ее на небо
если по дороге не уронят
Вот уж кого не стал бы воспевать — голубей. Когда толчëтся под ногами — не стая даже — стадо пернатое попрошаек, карикатурно раскормленное, заполошное и заторможенное, трусливое и агрессивное одномоментно, хочется угостить милых птичек кирпичным батоном. Полевые, спортивные, гончие, почтовые, летние и кувыркающиеся были некогда любимы народом (на вкус и на цвет), были символами и метафорами в живописи и литературе. Ушли те времена. И те голуби тож. Нынешние голуби напугали Юлию Пивоварову:
На меня напали голуби
Возле ГПНТБ.
Птицы наглые, как гопники,
Просто свора голубей.
С омерзительною миною
Шел навстречу гастролер.
Гололеда поле минное
По дороге в гастроном…
Дальнейший текст утерян, но продолжен Антоном Метельковым — совсем в ином ключе. Мне показалось, из бесчисленных у местных пиитов (и не только местных) стихотворений о смерти, этот стиш, весëлый и лëгкий, точнее и ярче прочих иллюстрирует достаточно избитое высказывание: перед смертью не надышишься…
Стихи позволяют дышать и жить. А голуби тут, вроде как, и ни причëм.
Виталий Шатовкин
/Сон над взморьем/
[В. Мухиной]
Она выглядит как Венера Милосская: очень старая,
без зубов и с белыми пятнышками на жёлтой коже.
Генрих Гейне
I.
Власть над бездной, когда твоë кровное дно —
превосходит молчание круга — сколько
яблок вместилось в ладони
Лилит перед тем,
как остыла зола — ты лепила, лепила, из сажи
лицо — подаяние мраморным вьюгам и
гранёной водой на морозном
окне становился
кусочек стекла.
II.
Ночь иголочкой шила — стежок за стежком на
прорехе вокруг полнолунья эта шторочка
к чëрному входу вела по которому
движутся сны — карусель
раскружилась в огне добела — будто конница
белых на блюде, вознеслась и копытами
в небо вросла — превращаясь в
цветущую сныть. Брось
III.
на землю свои голубые мечты, нерождëнные
слëзы дельфина — по колено в воде мы
пойдëм наугад, пока будут о нас
вспоминать. У тебя над
кроватью висит
на кресте обнажëнная Мнемозина — и рисует
украдкой в твоëм дневнике краснобокую
циферку пять. А наутро туман —
гладит полости рта
IV.
едким привкусом каменной соли, в Феодосии
небо так жмëтся к земле, что саднит на
запястье пыльца — синей лентой
в косички твои вплетены
иероглифы птичьих мозолей: если линию моря
уложишь в черту, то черта не имеет конца.
Вейся, вейся флажком безударный
ковыль, от тебя не убудет
V.
прозренье, ты посадишь на гибкие спины свои
какофонию певчих цикад — из игральной
колоды рисованных карт выпадает,
чуть что, воскресенье —
оставляя в довесок серебряный звон, и яйцо с
гравировкой /ЦэКа/. Выйдешь в поле по
правую руку стоят деревянные
кони в пижамах — от
VI.
усталости пот проступает в боках отсыревшей,
цветной хохломой — из всех слов, что под
утро приходят в твой сон, каменеют
лишь два — мама, мама, и
картонное солнце
с заклëпанным ртом поднимается над головой.
А налево посмотришь, в рядах городьбы,
зазвенит земляной колокольчик —
это страх — это страх
VII.
выжигает глаза у закопанных заживо птиц: этот
воздух горит — этот воздух слезит — этот
воздух как циркуль игольчат, и
распахнутым веером
падают вниз
сопряжения цветущих ресниц. Краски, камешки,
куколки — всë не про то — брось вбивать
эти ржавые гвозди, в этой утвари
нет продолжения тебя,
VIII.
только тень заслонившая свет — а на улице день,
а на улице май и сирень прорастает сквозь
ноздри, и как память о прошлом,
кружится в глаза двух-
колëсный велосипед. У тебя за спиною архангел
с мешком собирает кусочки гранита — в
намагниченных лицах так много
войны, что слюна
начинает кипеть —
IX.
в каждом поднятом камне стрекочет сверчок, и
грустит взаперти Афродита: если к сердцу
прижмëшь — слышно Сретенский
хор, уберëшь — улыбается
смерть. Это
только одна половинка луны — тульский пряник
из грешного теста, от размоченной глины,
до /Красных ворот/ — лежат сотни
голодных крестьян: кто
X.
тебя сотворил, кто тебя воскресил, кто назначил
своею невестой — среди крашенных стен —
гимнастических лент и стеклянных
царевн Несмеян. Поцелуем
укроешь их белую кость, заискрит электрический
иней — из крещеной воды, заготовленной
впрок, вылетают пилоты-птенцы, и
досрочно расчерчены руки
XI.
твои натяжением гипсовых линий, от которых на
внутренней стенке бедра — остаются тугие
рубцы. Завяжи узелком пуповины
камней, чтоб они обрастали
пшеницей — вынешь крест
сойдëт прошлогодний искусственный
дождь. Разгоняет Сизиф свой
коленный сустав по
XII.
широким проспектам столицы — так рождается в
камне, под взглядом твоим, глянцевидная
гулкая дрожь. Каждый день то овалы,
то формочки лиц: притворяйся
ежовой изнанкой — тишине крайне сложно себя
превзойти — как портному ручного ежа —
ты своих истуканов раскрасишь
внахлëст розоватой
XIII.
слюною подранка, а они как горошины в зрелом
стручке, от волнения задребезжат. Лопнет
кожица — выглянет сонный сверчок
надевая пожарную каску,
у него на губах — зреет ядерный гриб — зацветая
парным молоком: эта мера доверия ближе
чем кровь — на которой соцветия
ряски — поднимаются из-
XIV.
под тяжелой воды то воланчиком, то поплавком.
Рядом встанешь и видно на впалых глазах
выступает трехжильная смирна — в
ней и дуб есть, и желудь, и
птичье гнездо для подкидышей, рвущихся в бой:
в медном высохшем горле дрожит узелок
наигравшись до одури в /смирно/ —
оловянный солдатик с
XV.
закопанной в грунт безымянной, разутой ногой.
А ты гладишь их, гладишь и песни поëшь —
так баюкают кровных младенцев —
не кусайся волчок, не греми
воронок — ложка рыбьего жира и спать — между
кромкой воды и густеющим сном бросишь
под ноги им полотенце, и они начнут
к воздуху маковым ртом, как
XVI.
слепые щенки прикипать. Абрикосовым заревом
щечки горят вспоминая о первом свидании,
каждый каменный голем — касаясь
тебя — станет меньше на
собственный вдох: покрываются пальцы твои не
пыльцой, стекловидным земным обаянием
над которым цветëт, в пятигранной
звезде, оцинкованный
XVII.
чертополох. Вот и музыка слышится, стало быть
день или классовый кукольный праздник,
чтобы выжить на улице — домик
построй из фанеры с
окошечком — вверх — там мелькает воробушек с
заячьей губой и тебя гомерически дразнит:
то за красную юбочку дернет назло,
то за скрученный лицевой
XVIII.
нерв. Всë плывёт, всë колышется, краповый жгут
и холëные мыльные мышцы: белоснежные
гольфы продольно рябят — будто
крылышки крымских
стрекоз — в каждом бронзовом звуке печально
скрипят шестерëнками райские птицы — и
двоится, и кружится где-то вблизи
забродившая лимфа берез.
XIX.
Кинешь камушек под ноги, скажешь — /огонь/, и
откроется дверца у Рая, выйдет мраморный
Пëтр с электросвечой и покажет твоë
же клеймо — развернëтся, и
крикнет густеющим
ртом — извини — здесь у нас кольцевая и вокруг
всë сплетëтся больничным бинтом, как
хрустящей смоленской зимой.
Вера, Вера проснись,
XX.
на пороге рассвет, дрозд-младенец с щербатой
трещоткой — сунешь палец в разомкнутый
алый просвет, постепенно увязнет
рука — глинобитное небо
насквозь проросло — гуттаперчевой сизой
солодкой: и клубятся — и стонут — и
просятся вверх из янтарных
гробниц облака.
/Сон над взморьем/ — пространный, многослойный, вязкий, как битум, и одуряющий, как пары ацетона, текст, с опять же полунаркотическим посвящением Вере Мухиной. Текст смутный и жуткий, как ночной кошмар, сразу же по прочтении полузабытый, окопавшийся в глубинах времени и памяти сон. С таким же основанием можно было бы посвятить сей опус Эхнатону или Эдгару По. Пирамиды, Рабочий и Колхозница, Золотой жук, Тавромахия Пикассо и Плитченко — словом, эклектика с такой победительной пластической свободой, что не смешивается всë это, а сплавляется в некий сверхпрочный металл и тут же отливается в эгиду Афины Паллады, в некое зеркало новой поэзии с трепещущими на нëм всполохами (знаками и символами) тайного знания о непознаваемом в принципе…
Юлия Пивоварова
Фонарики
Проплывет элеватор готический
За окном электрички ночной.
Алкоголика голос отеческий
Про фонарики песню начнет.
Электричка моя, поворачивай!
Мы с тобою под воду нырнем.
Видишь фею в жилетке оранжевой,
Что обходит пути с фонарем?
Все другие фонарики умерли,
Люди все посходили с ума,
И обходчица с профилем мумии
Освещает что хочет сама.
Нету пуговиц на небе джинсовом.
Не начищена пряжка ремня.
Я мечтаю о мире безжизненном,
О придуманном не для меня.
Шедевр. Что тут ещë скажешь? Декаданс? Да, декаданс! Но высшей пробы. Эгоцентрический ребус в области классического гуманизма. А ещë и оксюморон в придачу. Новизна обыденности? Смелость пораженчества? «Фонарики» — текст-путешествие безо всякой надежды на желаемый пункт назначения, ибо на конечной станции погаснут все разом фонарики, и никто уже не увидит, как покачнëтся элеватор готический, как сойдëт под откос ночная электричка, умолкнет на полуслове алкоголика голос отеческий… И уж тем более не услышит никто новую песню про фонарики. А старая песенка всë звучит — долгоиграющая, запиленная на старой виниловой пластинке.
Андрей Жданов
Можжевеловые ноги Марлен Дитрих
Мало кто знает об этом,
но у Марлен Дитрих были деревянные ноги.
Суковатые палки из можжевельника.
Она всегда носила тëмное длинное платье
и то, что скрывалось под ним,
как уже было сказано выше,
могли видеть немногие.
Когда она пела,
говорят,
еë голос пробирал слушателя до мозжечка.
Или до
скрытой от глаз простодушного мужика,
зашедшего выпить пива в кабак,
не от нужды
выпить пива,
а с намереньем послушать чудесный голос
за честно заработанные рейхсмарки.
Во время своих выступлений Марлен
тихо-тихо поскрипывала под бархатом платья
можжевеловыми ногами.
Мало кто знает,
что эти длинные суковатые палки
госпоже Дитрих поставил один из поклонников —
хирург. Имя его, к сожалению, осталось скрыто
историей. Известно лишь то,
что в 1935 году у него была частная практика
неподалëку от Вены.
Двухэтажный особняк, окружëнный яблоневыми деревьями
и акациями.
Оснащëнный, для своего времени,
современной лабораторией
и помещением,
где его пациенты проходили курс реабилитации.
Известно также,
что его услугами в разное время,
кроме фрау Марлен,
пользовались Сара Бернар и Альфред Нобель.
Про Сару Бернар тоже никто не мог сказать,
что она показывала кому-то свои щиколотки.
Гер Нобель всегда носил брюки и высокие сапоги.
Когда были опубликованы воспоминания Марлен Дитрих,
а в них упоминался некий хирург без имени,
выяснилось, что он любил попутешествовать.
В частности, однажды он надолго покинул Австрию
и проехал через Россию.
Это было в двадцатых годах прошлого века
и страна тогда называлась иначе.
Короче,
его занесло в
решил добраться до одного труднодоступного водопада.
Зачем ему это было надо —
он, видимо, не знал сам.
Усердный лодочник
переправил его через безвестную реку.
Как потом говорили местные старики —
когда маралу не хочется, чтобы ему отпилили рога,
он начинает рассказывать байки о том,
из чего получилась вселенная,
ага,
причëм пользуется при этом
человеческим языком.
Итак!
Хирург перебрался через реку
и пошëл напролом
по крутому берегу,
который проще назвать — отвесный склон.
Добрался до своего водопада и пошëл назад.
Вот на обратном пути-то
он и подобрал несколько длинных суковатых можжевеловых палок.
«Хорошие могут получиться ноги для Сары Бернар
или Марлен Дитрих», —
думал он, карабкаясь по скалам
и хватаясь за твëрдые корни.
Переплавляя его через реку обратно,
лодочник умолял хирурга не позориться
и выбросить в воду коряги.
Но хирург только улыбался и коротко, на плохо знакомом русском, отвечал:
«Хорошие будут ноги».
И вышло так,
что Марлен Дитрих потеряла-таки
свои нижние конечности и обратилась к безвестному хирургу,
который (а она об этом не знала)
был в неë безумно влюблëн.
По крайней мере, на это указывал золотой медальон,
вытащенный при вскрытии хирурга
из недр его желудка,
после того как он был умерщвлëн,
в небольшом уютном концлагере,
неподалëку от Вены и собственной клиники
в чуть менее уютной газовой камере.
Каким же образом госпожа Дитрих лишилась ног?
Почему ей понадобились можжевеловые палки?
На эти вопросы никто до сих пор ответить не смог.
Только бывший в то время министр пропаганды,
оставил в своëм дневнике,
который хранится сегодня в одной из частных коллекций,
короткую запись:
«О, Марлен!
Безжалостный голос Бога!
Я не сплю и не ем,
я попался в твой плен,
как мальчишка и жду перемен.
А сегодня —
моя жизнь — пустая дорога,
по которой иду и иду,
опираясь на сухую клюку».
И
Пауль Йозеф Геббельс. 1937.04.15.
Наверное, хотел передать ей этот листок, как записку,
но потом испугался или просто забыл.
В любом случае:
Можжевеловые ноги —
это просто чудеса,
на такие ноги Боги
обувают небеса.
Когда был найден данный текст,
исследователи-литературоведы пришли в некоторое недоумение:
из текста явно вырисовывался портрет не Марлен Дитрих,
а Эдит Пиаф,
однако,
уже ничего нельзя было сделать…
Живу с вышеотпечатанным текстом больше десятка лет. Так оно всë у Жданова — «свыше», кроме того, что совсем уже «сниже». Безо всяких исследователей-литературоведов знаю, из него торчат и мои можжевеловые ноги. Думается мне, и сам г-н Жданов не на своих ногах ходит. А уж на каких, арчовых или баобабовых палках — не знаю, судите сами. Хроникëр и мифотворец, альтруист и ипохондрик, аскет и прожигатель жизни, гаер и инквизитор — в любой роли и амплуа он выглядит настолько достоверно и в то же время двусмысленно, что, ей-ей, хочется поставить его на постамент и на всякий случай укрыть строительными лесами. Опасный тип. Один из свежих примеров. Вот был Иван Полторацкий лучшим поэтом наукограда Кольцово. Из чистой вредности туда переехал Жданов и незамедлительно отодвинул Полторацкого на второе место, и теперь Иван вынужден отчаянно претендовать на звание лучшего поэта Новосибирска. А
Александр Ахавьев
Smoke On The Water
(из серии «Небольшие трагедии»)
We all come out to Montreux
On the Lake Geneva shoreline
I. Gillan / R. Glover
1.
Прости меня, четвëртый эскадрон,
Я не нарочно сделал тебе больно!
«О, поле, поле, кто тебя…»
…Пардон,
В ту ночь не фигурировало поле:
Ступая как по лезвию ножа,
Я шëл по плохо выбритому лугу,
Нетвëрдо в поле зрения держа
Свою вперëд протянутую руку;
Глаза б мои не видели еë,
Когда бы ночь была ещë темнее,
А голубое нижнее бельë,
Надетое на мне, ещë грязнее.
И хромовый бушлат, и галифе
К чертям сгорели вместе с самолëтом,
А чëрный шлемофон на голове
Всë время истекал холодным потом,
И ветер дул навстречу, как на зло,
И ослеплял моими же слезами.
(Небось, отсюда за версту несло
Финальной сценой в некой мелодраме:
Красиво обгорелый персонаж
Идëт по очень длинному экрану —
Такой несчастный, что противно аж.
И кажется, он слышит фонограмму,
И даже титры чувствует спиной…)
Но тут из глубины незримых пастбищ
Возникла барельефно предо мной
Тачанка, опрокинутая навзничь.
Признаться, я давно не ощущал
Такого напряжения сетчатки,
Преобразуя зрительный сигнал
От навзничь опрокинутой тачанки, —
Явленья, заурядного вполне
При солнечном, и даже лунном свете.
Всем вам известно, так же, как и мне:
Предметы тотемические эти
(Конечно, если библия не врëт)
Издревле мастерили ростовчане,
На них же прямо ехали на фронт,
И грамоте по ним же обучали.
Теперь услышать твой немой рассказ
Пора и мне, чудесная повозка,
Хотя, похоже, ты на этот раз
Сошла с холста Иеронима Босха,
Твоя поверхность, прямо как мечеть,
Покрыта непонятными граффити, —
Я их хочу поближе рассмотреть.
А кто не хочет — ладно, как хотите.
* * *
На облучке, где сам комдив Чапай
Латынью начертал: «Smoke on the water!»*,
Кириллицей: «Энд Люси ин зе скай!»**
Добавить угораздило кого-то;
И как тому логический итог
Из темноты белела диатриба:
На пулемëт, имеющий щиток
Почти виолончельного изгиба, —
Помимо очевидного: «Максим» —
Добавить вознамерилось кому-то
По трафарету: «МИГ-21»
И
Без лишних слов и ложного стыда.
Что тут ответишь? Право, не писать же,
Что не было меня здесь никогда,
И, чтоб я сдох, могло б не быть и дальше!
Нет, мне придëтся, губы закусив, —
Не до крови, но так, чтоб было больно, —
Вживаться в этот жалкий детектив,
Достойный креативов Конан-Дойла:
Неважно кто — мой друг, или мой враг
Подобными вещами застит очи,
Но я на огонëк спущусь в овраг,
Хотите вы того, или не очень;
Туда, туда, где из глубин земли
Клубится нечто вроде преисподней,
Туда, куда нас черти завели,
Я и сойду, как есть, в одном исподнем,
Без
Поскольку я не толкиновский хоббит
(В отличие, читатель, от тебя,
Я начал понимать, что происходит).
2.
И вот, когда из слëз, из темноты,
Из неуверенности в следующем шаге
Раздался часовой: «Пелевин, ты?…», —
И эхо тытыдыкнуло в овраге,
Предвосхищая первый майский гром, —
Так вот тогда я, поборов усталость,
Шагнул вперëд.
Четвëртый эскадрон, —
Вернее, то, что от него осталось, —
Застыло тëмной массой у костра,
Стараясь жертву подманить поближе.
(Ну кто бы мог мечтать ещë вчера
О том, что днесь его убьют свои же!)
Какой такой Пелевин? — кто бы знал…
Питая слабость к театральным сценам,
Я что есть силы брови приподнял,
Непроизвольно скрипнув лëтным шлемом;
И тон беседы тонко переняв,
Не нарушая тишины словами,
Встал командир, весь в кожаных ремнях,
Мерцая боевыми орденами.
Волнение передалось костру,
И тут же искры — даром, что бесхвосты, —
Взлетели и погасли на лету,
Утрируя тропические звëзды.
А я утрировал рояль в кустах,
Насчëт себя уже не обольщаясь,
Едва прочтя на сомкнутых устах
Слова: «Усталость», «Месть» и «Беспощадность»;
И, сопоставив пункты «бэ» и «цэ»,
Сообразил, как в скверном водевиле,
Что в третьем умозрительном лице
Здесь обо мне недавно говорили.
По поговорке — прямо на ловца
И зверь бежит. Да вот какая жалость:
De facto форма третьего лица
С моим лицом никак не сопрягалась.
Оно понятно, если на тебе —
Ни лычки, ни погона, ни медали!
О, как я благодарен был судьбе
Что здесь меня… Короче, не узнали.
3.
Случилось это много лет назад.
Точнее говоря, сегодня утром.
Не под землëй, как в части 2, а над.
(Возможно, мой рассказ слегка запутан,
Зато он исторически правдив.)
«Нам нет преград!» — сказала мне Держава,
Я уточнил: «Нам нет альтернатив!» —
И занял своë место у штурвала.
* * *
В щитке приборном щëлкало реле,
Как мысли в голове у
А мы по отношению к Земле
Условно находились выше Солнца:
На горизонте теплился восход,
Но плазма раскалëнного светила
Ещë не согревала нам живот,
А просто снизу на него светила.
Летел по небу истребитель «ЛаГГ»,
На землю не отбрасывая тени, —
Не потому что он был вурдалак,
А потому что в солнечной системе.
Ему на то и дали два крыла,
Чтоб он орлом парил среди простора,
А коль уж падал — так, чтоб не нашла
Наш чëрный ящик ни одна пандора.
И не найдëт! Так я вам говорю:
Сегодня на обломках фюзеляжа
Напишут не фамилию мою, —
Да что там говорить, — не имя даже…
(К примеру, житель города Монтрë***
Себя считает тоже патриотом,
Хотя на деле — всë одно враньë.
Отчизна-мать»! Да ладно уж, чего там…
По логике вещей всë это вздор.
Любому очевидна из нас с вами
Двусмысленность в словах: «античный хор»****,-
Вот так и здесь: увы, — одно названье.
Но если враг достанет нас всерьëз,
Как на войне, — какие тут игрушки!
«Бомбить иль не бомбить? — встаëт вопрос, —
Иль, может быть, мудрей стрельнуть из пушки?»
Проблему эту, как я полагал,
Легко решает пара-тройка «Илов».)
* * *
Уж утренние тени по лугам
Тянулись, будто век мафусаилов,
И маленькие пухлые стога
Мелькали на полях, как нотабене,
И озера помятая фольга
Дрожала при малейшем дуновеньи;
И ветер, довершая пастораль,
Причëсывал берëзовую рощу.
Короче, там внизу, был сущий рай —
Приятный, судя по всему, на ощупь.
Когда мой самолëт вошëл в пике
С томящим душу характерным стоном,
Я знать не знал, что точка вдалеке
Была кавалеристским эскадроном;
Казалось, догадаться уж пора б, —
Но пропорционально ускоренью
Природа изменила свой масштаб
И растеклась по стëклам акварелью.
От этого кружилась голова,
И мысли хороводились друг с другом,
Пока отдельно взятые слова
Не стали цветом, запахом и звуком;
Пока из этих расчленëнных слов
Не начали рождаться персонажи
И миражи швейцарских городов,
Похожие на римские пейзажи.
И первым появился Герострат, —
Как только Предводитель вместе с хором
Прочëл: «Содом, Помпея, Сталинград
(И, кажется, ещë какой-то город)…», —
И ангел выдул полную трубу
Надземных гулов и подземных стонов,
И Плиний заворочался в гробу,
И статуи осыпались с фронтонов;
И воробьи скрывали свой испуг
В ветвях пирамидальных кипарисов,
И междометья с пересохших губ
Срывались, как пожарные с карнизов.
Потом из окружающей среды
Исчез Монтрë, и вслед за ним — Женева.
Остался только дым поверх воды,
И пламя, опаляющее небо.
4.
Взошла луна, и люди у огня,
Сопоставляя следствие с причиной,
По-новому взглянули на меня,
И в воздухе запахло мертвечиной,
Когда во мне увидели они
Часть силы, что на бреющем полëте
Летает в паре метров от земли,
Но состоит из крови и из плоти.
Вот что они увидели во мне —
И вывели логически отсюда,
Что Бог — в неопалимой купине,
А я собою не являю чуда;
И не успел я досчитать до ста,
Как умерла последняя надежда.
Зато всë встало на свои места,
А это было правильно, конечно.
(Заметили задолго до меня
Жан-Жак Руссо и Августин Аврелий:
Не надо путать тайны бытия
С рефлексиями Вечности на Время;
Но раз уж ворошиловский стрелок
В тебя упëрся оружейным дулом,
Ему не нужен никакой предлог,
Ему вообще не нужно больше думать.)
До сей поры я был неуязвим
Для смертного. Но этот звук, с которым
Простой кавалеристский карабин
Нервозно передëрнуло затвором,
И красное горячее пятно,
Растущее на голубой фланели,
Меня добили. Вот ведь как оно.
Хотели вы того, иль не хотели,
Организуя свой конгломерат.
Увы! Мне исповедоваться не в чем —
Ни перед тем, как стану умирать,
Ни перед Тем, Кто богочеловечен;
Мне чуждо чувство собственной вины,
Все эти игры в саморазрушенье.
И в свете упомянутой луны
Я принял компромиссное решенье:
Позвольте рассказать вам, господа, —
Прошу простить, что лëжа, а не стоя, —
Про ангелов с глазами изо льда,
Про длинный коридор, и всë такое.
Про самолëт с малиновым винтом
И борозду в четвëртом эскадроне
Я расскажу когда-нибудь потом.
Сейчас меня мутит от вида крови.
_____________________
* «Дым на воде», название песни группы «Deep Purple», самой известной композиции в истории рок-музыки.
** «И Люся в небесах», из названия популярной песни группы «The Beatles».
*** Монтрë — курорт в Швейцарии, на Женевском озере (см. эпиграф).
**** Античный хор — в античной трагедии хор обычно исполнял речитативные куплеты.
Не надо путать тайны бытия
С рефлексиями Вечности на Время;
— ну, мы и не стали путать, просто рискнули включить балладу Александра Ахавьева «Smoke On The Water» в михайловскую летопись, простите, в январский «Топ-12». Думалось некогда, Ахавьев — эпический поэт, ан нет, всего лишь повествовательный.
Всего лишь умный, злой, ироничный, категорически не приемлющий стихов, где — «темно и вяло». Чего бы такого ещë добавить? Да ничего, собственно, кроме одного, лежащего на поверхности наблюдения: стихи не постарели, ну разве что покрылись классическими кракелюрами (там, где масло) и благородной патиной (там, где бронза).
Антон Сурнин
Летний дым
Открой тяжелые глаза,
уже почти что ночь.
В окно влетела стрекоза
и вылетела прочь.
В далекой дымке шаг огня
растянут и упруг,
и пламя движется, звеня,
в огромный черный круг.
Мы все, должно быть, в нем сгорим,
но главное не в том.
Открой окно — и летний дым,
струясь, наполнит дом.
Антон Сурнин — поэт редкий, по крайней мере, в одном, именно для меня — одном свойстве. Не оценивая тексты, не прислушиваясь к отзвукам и отголоскам, читая и перечитывая стихи, стишики и стишочки Сурнина, я улыбаюсь от уха до уха, как будто глажу какого-то особо пушистого и безалаберно добродушного кота. И в каждом урчании, в каждой ухмылке, каждом потягивании и почëсывании замечательной поэтической животины — радость и блаженная нега. Ну, понятное дело, имеется в виду первая книга кота, простите, поэта Антона Сурнина — «Стихотворения», изданная аж в 1996 году. «Летний дым» — одно из удовольствий (стихотворений) этой книжки. Почему именно этот текст выбрал для «12» не знаю, но