Тристан Гарсия. Метаболизация критики (2018).
Уже какое-то время в воздухе витает смутная интуиция, что woke умер или по крайней мере стал постепенно увядать: в South Park уже не смеются над Кэтлин Кеннеди и Disney, а карикатурно изображают, как Дональд Трамп штурмует рай, чтобы поохотиться за мексиканцами-иммигрантами, и куда больше размышляют о нашем повседневном использовании нейрогенеративного интеллекта, брейнрот юморе в стиле "6-7" и популярности лабубу.
Однако что мы имеем в виду, когда говорим о Woke или Wokизме? Под этим ругательным термином обобщаются самые разные культурные явления и тенденции: некогда гетеросексуальные ковбой Вуди и космонавт Баз Лайтер из мультфильмов вашего детства теперь сосутся; в Dragon Age — в игре в жанре Dark Fantasy — единственная забота персонажей вовсе не спасение мира, куда в большей степени их волнует нетоксичное и политкорректное общение, а также проблемы гендерной идентичности; легендарный журнал «Химеры» публикует текст о необходимости совершить ревизию психоанализа, сделав последний более инклюзивным для инвалидов (и речь не идёт о чисто технических сложностях при посещении несчастного подвальчика вашего психоаналитика); питерские геофилософы читают тексты молодого Делеза и негодуют от того, насколько те замкнуты в «бинарной парадигме»; заявивший, что «пил кофе на Кении», рискует подвергнуться обвинению в колониализме; крупные корпорации создают (уже не создают) целые отделы, отвечающие за инклюзивность, в то же время сокращая профильных специалистов; отныне предметное высказывание не слишком важно, ведь главное — говорить без рессентимента. Всё обозначенное должно отражать усилия отдельных людей to stay woke (rester eveillé), другими словами, сохранять повышенную бдительность, проявляющуюся в критическом отношении к условиям любых представлений. Нельзя смотреть фильм, смеяться над безобидной шуткой, слушать чужую речь и банально воспринимать любой сетевой контент, не погружаясь в критический поиск условий возможности всего перечисленного. С возникновением Woke-культуры критика перестает быть обычным способом анализа представлений: она срывается с цепи, становясь активной участницей их производства.
В какой момент критическая установка превращается в критическое состояние, бессонницу, пребывая в которой критик утрачивает критичность и становится карикатурным стереотипным леваком? Когда пробуждение от догматического сна и поиск условий возможного опыта трансформировались в wok’нутость и интенсивные поиски поводов ущемиться в своей идентичности, приправленные нерефлексивно-перверсивным желанием ущемить весь мир? Может ли статься, что Woke — не уникальное событие, связанное с леволиберальным безумством 21-го века, но периодические стенические приступы, которые уже неоднократно случались с критикой ранее? Разве «Святое семейство», «Анти-Эдип», «Онтология революции», «Фашизм картошки», «Биография ординарного человека», «Почему критика выдохлась» не примеры текстов, которые — наряду с прочими поводами написать их — стремились ограничить влияние интеллектуальных традиций, чрезмерно увлёкшихся конкретным стилем критики?
Несвоевременно переведённое эссе Тристана Гарсии посвящено своеобразному «ускорению» и обобщению критики, которые затронули как отдельных левых интеллектуалов, так и массовую культуру, поглотившую и включившую критику в свой метаболизм.
Приятного чтения.
Анаболизация критики
1. Критика
Парадоксальным образом так называемая «критика» с трудом поддаётся критике.
В силу не слишком аккуратного применения языка мы обнаруживаем упоминания «критики» практически повсюду. И поскольку теперь непонятно, о чём мы говорим, когда защищаем или, напротив, атакуем критическую функцию мышления, быть может, отныне невозможно дать достаточно широкое и состоятельное определение, чтобы охватить все традиции, которые причисляют себя к ней, и не свести критику к простому применению разума или рефлексивного сознания, отказа от предрассудков или борьбе против любой формы господства.
Вместо такого рода определения, прибегнем к иной операции.
Отталкиваясь от того, что мы сегодня называем «критикой», попытаемся вообразить её утрированное понятие, раздувая отдельные черты последней. Хотя мы и рискуем нарисовать карикатуру, в конечном счёте нам удастся получить более отчётливое представление о том, во что могла бы превратиться критическая функция, если бы она полностью ассимилировала мышление. Наша гипотеза будет заключаться в том, что текущее состояние критики связано с гипертрофированием её конкретной черты: сведение мышления как такового к поиску условий, составляющих это мышление [la mise sous condition de la penséee, дословно — подведение под условие мышления]
Представим обобщённо-критическое мышление, которое, не совпадая ни с одной из актуальных критических традиций во всём их многообразии, образует утрированную фигуру критики, будто явившуюся в лихорадочном кошмаре: это монструозный симулякр, представляющий из себя сплав из Маркса, Фрейда, Ницше, Дюркгейма, Франкфуртской школы, археологии Фуко, дискурсов и практик третьей волны феминизма, денатурализирующего и историзирующего взгляда Бурдьё на социальные явления, деконструкции, психологии колонизации по Фанону, критики западного восприятия Востока (Эдвард Саид), постколониального и деколониального мышления, концепции “Провинциализации Европы” (Дипеш Чакрабарти), критики видовой дискриминации [antispécisme], Gender Studies и теории перформативности пола, борьбы против гетеро-цис нормативности и трансфобии, квир теории, критики эйблизма… Это далеко не исчерпывающий список. Представим, что можно усилить радикальный характер этих стилей мышления (безусловно, каждый из них имеет некоторые основания) до такой степени, что за всем многообразием воспринимаемых вещей будет проглядываться лишь неуклюже скроенный ансамбль из всего перечисленного, который и будет носить имя “критики”; что эта воображаемая смесь составляет основу для всего, что мы мыслим, говорим и делаем.
Представим, будто не существует ничего иного, нежели критического мышления, стремящегося подвести всё под условие.
2. Критическое состояние
Подобное "критическое состояние" мышления делает своим предметом не только различные научные или академические дискурсы. Теперь его предмет не ограничивается какими-то конкретными дискурсами.
Наше воображение формирует интуицию об этой фигуре критики на основе определённой манеры мыслить, действовать и говорить, сложившейся в тех регионах нашего мира, которые характеризуются как либеральные. Её влияние прослеживается не только в песнях, транслируемых по каналам широкого вещания, но также в листовках, петициях и брошюрах. Мы непрерывно наблюдаем, как эта установка воздействует на статусы пользователей в социальных сетях, на дружеские или не очень дружеские беседы, которые можно услышать в кафе, ресторанах, общественном транспорте или за семейной трапезой. Уже долгое время её избыточное присутствие можно усмотреть не только в речи активистов, но также перфомансах, поэзии, романах, фильмах, телесериалах или фотографии (и речь не идёт исключительно про узкий круг авангардистов). Этой фигуре критики посвящаются не только эссе, но и отдельные номера журналов, непрерывно интерпретирующих те образы и «слова», что подкидывает нам современность. Даже без воплощения в словах она — подобно нервам — пронизывает наши тела и влияет на нашу манеру двигаться, танцевать и самовыражаться, извечно задавая определённые позиции и контрпозиции. Она же воздействует на нашу манеру одеваться, питаться или проявлять сексуальность. Это не минует и наши соображения об образовании: эта критическая установка лежит в основе дискурса, противопоставляющего себя любым институциям, в то же время реорганизуя наше представление об учебных учреждениях. Кроме того, уже сейчас воздействие такой критики прослеживается в действиях и реакциях детей. Прямо сейчас она переворачивает вверх дном не только гуманитарные науки, которые всегда стояли в авангарде этой самой критики, но начинает стрелять из всех орудий при малейшем щелчке пальца, вздохе, шутке, остром словце, спорах о юморе. Это происходит повсеместно: в среде универсалистов, дифференциалистов, миноритариев или сторонников политики идентичности.
Интуитивное «критическое состояние», которое мы желаем осмыслить, определить и подвергнуть критическому рассмотрению, в самом широком смысле сводится к довольно мутной форме мышления, проявляющегося через нашу речь и наши тела, — форме мышления, которое лишь укрепило свои позиции с возникновением современности.
Что представляет из себя это вспыльчиво-кипящее «критическое состояние»? Своего рода непрерывный синтез представлений, лежащих в самом сердце нашей культуры, — представлений, которыми и живёт современное мышление.
Попробуем сохранить эту виталистскую метафору (синтез). Давайте представим, что мышление — это живое тело. Мы называем «анаболизмом» ряд операций, посредством которых организм совершает непрерывный химический синтез всего того, что поддерживает в нем жизнь и помогает обновляться, используя основные элементы, взятые из различных источников питания.
Чтобы облегчить понимание ранее описанного феномена критики, применим метафору анаболизма к мышлению: каждый мыслящий осуществляет синтез, базируясь на представлениях (речь, образы, фильмы, реклама, мнения, статусы, правила, нормы и законы), которые навязываются мышлению, чтобы питать, укреплять и обновлять его.
Наше мышление находится в критическом состоянии, покуда оно живёт посредством анаболизации и непрерывного переваривания всех представлений, другими словами живёт за счёт их поглощения, дробления и анализа с целью их дальнейшего преобразования в продукты синтеза. Но отныне это не непосредственные представления, которые не в чем подозревать, но их сложные версии, заслуживающие дознания, не обусловленные, но подведённые под условие.
3. Представление
Всё начинается с представлений, напоминающих питание для нашего интеллектуального метаболизма.
Наше мышление, которое синтезирует критику (её предметом могут быть социальное, расовое, гендерное, видовое и т. д.), никогда не создает представления ex nulla repraesentatione: представляемое никогда не рождается из чего-то иного, нежели заранее данного представления. Таким образом, для возникновения критики мышление необходимо накормить знаками, образами или другим материалом, который представляет.
Когда критика подминает под себя мышление, последнее начинает интересоваться смыслом вещей, а не самими вещами. Ровно поэтому нет критического мышления, которое стремилось бы за пределы наших представлений. Если критическое мышление возводится в абсолют, то можно осмелиться и утверждать, что за пределами этих представлений не существует ничего, как это делает Деррида, заявляющий, что «hors-текст не существует». Но чаще всего подобное мышление предпочитает осторожно дождаться момента, когда различные области знаний, науки или искусства износят идеологическое представление вещей или Природы. Вещи или Природа, обросшие культурой, созревают в достаточной степени, чтобы стать предметом критики: они уже были поглощены и отфильтрованы субъективностями, обусловленными и рассказанными в определённом ключе, поглощены и отфильтрованы субъектами со своими интересами, преимуществами, привилегиями и перспективой — всем тем, что может стать предметом критики. Позволяя субъективности осуществить начальный контакт с объективностью, мышление, находящееся под игом критического состояния, начинает по-настоящему работать, только когда оно имеет дело с субъективными представлениями.
В таком случае, что делает подобное мышление?
Давайте попробуем методично погрузиться в это.
Для начала, что мы имеем в виду, используя понятие «представление»? Не что иное, как представление отсутствующего за счёт отлучения (absentement) присутствующего. Строго в момент (очевидно, момент абстрактный), когда происходит подобное отлучение, начинает работать критика. В самом деле, чтобы представление могло произойти, необходимо, чтобы субъективность повела себя так, как если бы присутствующее не было таковым. Например, необходимо, чтобы тот, кто представляет, и, с другой стороны, тот, кто воспринимает некий образ, вели себя так, как если бы одно из пространственных измерений было подобным образом отлучено, другими словами, вели себя так, как если бы трёхмерный предмет был двухмерным. В самом деле, всякий образ представляет трёхмерный объект, превращая его во что-то невероятно плоское. Чтобы опознать представление как представление, необходимо повести себя «как если бы»: как если бы три измерения свелись к двум, чтобы образ стал возможен. Это не ложь и не иллюзия. Это своего рода симуляция (ранее упомянутое «как если бы»)
Будь они личными или коллективными, критика подкрадывается к нашим представлениям с тыла и указывает на их симулятивный характер.
Всякие дискурс, знание или наука пользуются симулятивными представлениями. Это "как если бы" образует их слепое пятно, пробоину в их броне, на которое любая критика нацеливается в первую очередь. Отлучённое благодаря представлению — вот, с чем критика непосредственно сталкивает нас лицом к лицу. Скрытое условие представления — вот очевидный предмет её интереса.
4. Условие
Представление отсутствующего посредством симулятивного отлучения присутствующего не может мыслиться, быть произведено и распространено без помощи необходимых для этого материальных и символических условий. Представление (образ, дискурс, понятие, закон) всегда изгоняет из поля зрения эти условия, чтобы нацелиться на идеальный или другой целевой предмет (он отутствует, но мы бы хотели проявить его).
Критическая функция мышления — эффективный способ поменять приоритет между целью и средством: образы, звуки, тексты, дискурсы и различные познавательные дисциплины больше не выводят нас за пределы представления к их предмету. Напротив, критика погружает нас в условия, составляющие эти способы представления.
Зачастую эта критическая работа сопровождается драматичной историей, которая помогает её разрекламировать и придать ей огласку. По меньшей мере со времён Маркса, Ницше, Фрейда или Дюркгейма критика стремится раскрыть ранее скрытое от нас, скрытое в силу нашей захваченности предметом, данным в представлении. Подобно гениальному демистификатору (как бы фокуснику наоборот), критический мыслитель раскрывает скрытые условия представления, ранее казавшегося нам идеальным, автономным и регулируемым великими принципами, идеями или ценностями, а кроме того — связанным с внешним предметом.
Мышление, перешедшее в критический режим, обнаруживает зазор между тем, что якобы представляется представлением, и на самом деле представляемым им. Если, находясь в докритическом состоянии, мы полагали, что представление отсылает нас к предмету, то с возникновением критики мы оказываемся в оцепенении от того, что оно в действительности представляет условия, лежащие в основе его учреждения, производства и распространения: более или менее бессознательные материальные и символические интересы, определившие его оформление.
Зачастую разоблачение, реализуемое благодаря критическим операциям, стремится создать сенсационное переворачивание перспективы: на фоне с тем, что мы о них думали, в итоге представление, ценность или идея оказываются чем-то диаметрально противоположным. Дискурс о равенстве становится способом обеспечения господства, истина — разновидностью лжи, развитие оказывается регрессом, закон — актом насилия, необходимость — контингентностью, тогда как всеобщее таким же частным, как и все прочие частные.
Таким образом, современное критическое состояние подталкивает мышление одновременно оторвать наши представления от их авторов (намерения, лежащего в основе их сотворения) и того, во что метят эти представления (их идея). Таким образом, представления лишаются связи как со своим субъектом, так и со своим объектом. Совершая неожиданный сюжетный твист на сцене мышления, критика стремится показать зрителю, будто представление соотносится с условиями своего производства: привилегиями, в результате которых концепция представления была определена одними, а не другими; текущим раскладом сил; собственностью; колониализмом; мужским господством; властными структурами и системами; неравным положением, приобретаемым в силу навыков или полученного образования; частными интересами, лежащими в основе мышления, которое на первый взгляд претендует на всеобщность, в основе чьей-то глубокомысленной речи, благородного принципа, рассказа, кажущегося нам детским и безобидным, образа, кажущегося нейтральным, или обычая, которому мы не придаём значения.
Обращение множества современных умов к критической установке объясняется своего рода психологическим шоком: критика позволяет взглянуть на вещи в новом свете, в котором ничто не будет столь невинным, как прежде: ведь подобно вспышке молнии придёт осознание того, что в наших представлениях нет ничего безусловного.
5. Представление, подведённое под условие [Représentation sous condition]
Разумеется, условие есть то, без чего никакое творение не было бы возможным. Но к этому широкому определению условия добавляется другое, более точное: условие — то, чему подчиняется субъективность, производящая представление. За счёт этого условие нельзя назвать ни всеобщим (от него не отправляются все субъективности), ни единичным (оно не бывает присущим только одной субъективности): оно носит частный характер, другими словами, касается некоторых.
В данном контексте условие — это частность, реализуемая через субъективность. Оно не является ни уделом «всех», ни уделом «одного», но уделом «некоторых».
Кроме того, условие в основе представления имеет множество граней или способов, какими субъективность может быть сразу многими, но не всеми. Социальный класс, образование, культура, вероисповедание, язык, эпоха, вид, познавательные установки — все те факторы, которые сближают и разделяют нас друг от друга в качестве субъектов. Такое понимание условия означает, что, когда я произвожу представление, оно не оказывается произведением, которое мог бы сотворить любой другой человек на моем месте (общим), ни произведением, которое мог выполнить только я один, другими словами, несравненным и полностью своеобразным произведением (гениальное произведение). Держась на равной дистанции между общим и гениальным, критический поиск условия стремится показать, что в теории, мнении, жесте, остроте или стиле жизни может быть ценным не только для самого автора, но и для других: например, образование среднего класса или присущий ему стиль В более широкой перспективе мы могли бы говорить о вещах, зависящих от его физиологии. В более узкой: о языке, культуре, образовании, преимуществах или, напротив, неблагоприятных факторах, которые могли помешать ему приобрести важные навыки, скажем, орфографию, или привычки, усвоенные им в среде. Таким условием могут выступать воспитание девушки или юноши в конкретный период. Сюда же можно отнести клеймение, ущемление по расовому признаку или гендерные и половые стереотипы, на которые отдельный субъект должен давать ответ.
Таким образом, мы понимаем под термином «условие» совокупность частностей или особенностей, характерных для некоторых субъектов, без которых представление не смогло бы быть произведено, распространено и воспринято другими. Очевидно, что оно не сводится к предмету представления, к тому, что некто желал сказать или показать. Нет, в большей степени речь идёт о том, что позволило субъекту произвести представление или мешало это делать.
У Маркса условием оказывается экономический способ производства и принадлежность к социальному классу, у Фрейда — бессознательное, у Дюркгейма — общество в качестве Целого, деколониалисты говорят о социальной сконструированности расы, а радикальный феминизм — о мужском господстве и т. д.
Вернёмся к нашей аргументации и наброску грубой карикатуры на текущее «критическое состояние». Когда смысл, вкладываемый в понятия «представление» и «условие», стал яснее, мы попытаемся осмыслить, как современность включила критическое мышление в свой обмен веществ. Для этого нам необходимо сделать выводы из следующего определения: предписывать мышлению функцию раскрыть все условия, предшествующие нашим представлениям, — значит подчиняться тому, что было названо «критическим состоянием» или «условием».
С этой целью наше мышление смещает представления в сторону относительно их предмета, идеи или ценности. Оно перенаправляет представления к их условию.
Я — человеческое существо, мужчина, гетеросексуал, белый, принадлежу среднему классу. Всё это, по крайней мере отчасти, составляет условия для моих речи, письма и мыслей. Всё это верно, но сосредоточиться на этих истинах — значит учесть лишь частное условие, стоящее за моими положениями и идеями. Сосредоточиться только на этом — значит перечеркнуть другие истины: единичное условие (довлеющее лишь ко мне и составляющее своеобразие моих идей) и всеобщее (составляющее возможную ценность для всех вещей или всех нас, выходящее за пределы частных идентичностей). Современная страсть упраздняет измерения всеобщего и единичного: она не просто подгоняет всё, что делается, говорится и мыслится под условие, но отождествляет условие с измерением частного, другими словами, с тем, что во мне или произведённом мной разделяется другими, но никогда не обладает значимостью для всех и каждого. В силу существования этой страсти я и мои идеи, изложенные в настоящей статье, никогда не будут достаточно общими, чтобы иметь претензии на универсальность, но и не слишком своеобразными, чтобы их нельзя было считать признаком моих вида, сексуальной ориентации, гендера, расы или класса, другими словами, — всего того, что составляет моё текущее состояние и условие моего мышления.
Таким образом, описываемое критическое состояние мышления раскалывает историю надвое в свете неотвратимого открытия того факта, что всё производимое нашей субъективностью подчинено категориальным условиям. Это открытие может быть резюмировано следующим образом: существует онтология представлений, но только тех из них, что обусловлены частным. В свете этого, представления определяются не принципами, но частными условиями. Всякое философское или религиозное мышление, которое соотносит наши представления с самообсновывающими принципами, универсалиями или вовсе выносит их за пределы категорий, тем самым абстрагируясь от условий, лежащих в основе их акта высказывания, их распространения и вменения в обязанность, расценивается как досовременное в рамках нарратива, выстраиваемого критической современностью.
В представлении тех, кто мыслит, погрузившись в критическое состояние, всякое мышление, которое держится за досовременное, — преступно невинно или наивно виновно. Если оно досовременно, его можно счесть простодушно виновным, поскольку оно всё ещё не было подвергнуто испытанию критикой. В то же время его можно охарактеризовать преступно невинным, если после наступления современности оно желает вернуться на предшествующую — докритическую — стадию мышления и подчиниться досовременным ценностям (тогда оно становится реакционным).
Во всей действующей критической традиции существует более или менее стойкая тенденция (и как раз её карикатуру мы стремимся обрисовать): подвести наше мышление под условие, дисциплинировать его, воспретив ему возвращение к безусловным религиозным, нравственным, политическим и метафизическим представлениям. Но речь идет лишь о тенденции. На практике критическая функция мышления вполне приемлет существование других способов мыслить, других ценностей, рассуждений и многочисленных непристойных продуктов воображения. Обычно мышление никогда не держится исключительно на критике, и подобное положение дел — благо. Однако моментами, и это бросается в глаза как раз сегодня, она претендует расширить свою империю на каждую из способностей [нашего разума], на любую мыслительную деятельность, на наши тела, жесты или даже стиль жизни.
При таком раскладе критика настоящей статьи будет предполагать вовсе не контраргументы, но раскрытие частных условий, лежащих в основе моего текста: последний будет проинтерпретирован как реакция человеческого субъекта (белого, цисгендерного и гетеросексуального представителя среднего класса) на выявление его необоснованных претензий — ведь они соотносятся с измерением частного — на уникальность или на универсальное. К этому вряд ли можно что-то добавить: для такой критики достаточно просто соотнести мою речь с тем, кто её произносит, и условиям, составляющим её акт высказывания.
И с этим невозможно спорить.
При таком раскладе я не сумею дать ответ на критику: теперь я вынужден отвечать за набор условий, составляющих моё текущее состояние и мою речь. Мы назовём такую разновидность критики гиперболической. Она в максимальной степени сближается с той карикатурной фигурой, которую мы обрисовали. От этого она не становится ни ложной, ни необоснованной, однако она стремится к абсолютизации. По мере того как критика все больше походит на описанную пародию, она демонстрирует все более и более бросающийся в глаза дефект: непрерывно ускоряя свою способность производить анаболизм, автоматически синтезировать новые представления, отсылая старые к условиям их возникновения, она парадоксальным образом замедляется.
6. Гиперболическая критика.
Всегда существует причина перейти от критики, которая включает в мыслительный анаболизм только некоторые представления, к гиперболической критике, которая будет включать в него абсолютно всё. Эта причина — настоятельная необходимость поменять положение вещей или по меньшей мере поменять условия, лежащие в основе наших представлений, условия, чья несправедливость бросается в глаза.
Ощущая вину за поддержание устройства мира, в котором любые представления кажутся несправедливыми, пытающийся мыслить вскоре не сумеет придерживаться иного императива, нежели подвергнуть критике всё, что попадается ему на глаза: все, что он слышит, видит, читает, чувствует, переживает. Сюда входят любые размышления, любые теории, пронизывающие нашу повседневную жизнь, будь ли они стихийными или, напротив, продуманными, популярными или академическими. Всё должно подвергнуться критике с целью коренного преобразования. Отныне мышление — не что иное, как тщательное просеивание любых субъективных представлений через сито критики. Так образы, музыкальные композиции, тексты, дискуссии, мнения, тезисы, системы, различные установки, здания, проекты урбанизации, телесные повадки, стиль жизни, любовь, нормы, законы, привычки, желания, удовольствия, питание, косметика и прочее систематически проходят через фильтр такой критики. Для начала она отрицает, что наши представления действительно совпадают с тем, чем они претендуют быть. Затем замещает свой предмет на драматическое раскрытие условий его представления, которые сопряжены с такими вещами, как видовое, гендерное, классовое, расовое пли поколенческое господство. В конечном счёте, навязывает мышлению обязанность преобразовать эти условия, чтобы заложить их новую и справедливую версию, способствующую равенству между существами.
Разумеется, мыслитель может быть опьянён ускоренным преобразованием всех идеологических представлений, которые он впитывает в себя, и которые ему требуется потреблять, чтобы впоследствии расщепить их и образовать более сложные соединения: его мышление живет тем, что включает в свой анаболизм всё, с чем оно сталкивается: образы, идеи, тела, понятия. В этом состоит его сила.
Но поскольку такое мышление подводит всё под условие, оно почти всегда охвачено сомнениями.
Оно страдает не от внешнего нравственного или политического осуждения последствий его критической работы, которая приобрела гиперболический характер. Речь идёт о постоянных угрызениях совести, внутренних сомнениях, присущих этому критическому механизму, который ускорился и стал абсолютным.
Эти сомнения обусловлены тем, что отдельное представление ускользает от систематических попыток подвести все наши представления под условие.
Критика, чья связность ужасает, более не демонстрирует никаких изъянов или слепых пятен в своей броне: она всё подводит под условие. И именно здесь она совершает разворот на сто восемьдесят градусов. Почему? Отныне — на основании этого гиперболического характера — она может упрекаться в том, что не выполняет требования, которое сама же предъявляет всем остальным: быть безусловным представлением.
Единственное представление, которое ускользает от критической обработки всех наших представлений, — сама критика. Критика образует свою собственную ахиллесову пяту.
Напоминая представленную карикатуру, мышление, сводящееся исключительно к критической способности, претендует на безусловность.
Фатальное изменение гиперболической критики проявляется в тот момент, когда обобщённая критика обнаруживает свою слабость, закусывает удила, оборачивается и не может решиться произвести критику критики.
Хотя мы, наращивая степень своей осознанности, продолжаем критиковать сексистские, расовые, видовые, эйблистские или нормализованные представления о самих себе, других и мире в целом, что-то в тайно — поначалу бессознательно — расшатывается от этого интеллектуального активизма, подталкивая предпринять рефлексивную критику нашей же точки зрения. Затем происходит осознание того факта, что вся сознательная деятельность сводится к бесконечной критике, из-за чего рано или поздно станет необходимым проявить критичность в отношении нашей собственной критической перспективы.
В конечном счёте, среди множества антинормативных дискурсов, зарождается страх, что антинормативность установилась в качестве такой же нормы, как и все прочие. На фоне систематической деконструкции чего угодно зарождается неловкость от того, что гиперболическая критика оформила деконструкцию в качестве институции.
Здесь и появляются сомнения.
Чтобы избавиться от этих сомнений, в первое время будет достаточно обрисовать фигуру врага. Его нетрудно найти, и он-то и придаёт борьбе смысл. Появится мысль, что до всякой самокритики необходимо завершить противостояние с противником, который не просто жив, но прямо сейчас могущественнее, чем когда-либо: капитализм, реакционеры, патриархат, власть белых людей, эйблизм, видовая дискриминация. Никакой из этих врагов не был побеждён и вряд ли будет побеждён окончательно.
Но поскольку существует необходимость преобразовать условия производства наших представлений, перестроить или совершить их коренной переворот (ведь борьба только началась), мышление не может дрогнуть или дать слабину. Держась за свои идеалы, обязанности и выражая верность изначальному желанию, которое нельзя уступать противникам, занятый критикой будет упорствовать столько, сколько может. Однако критику часто заедает, и в рамках любой традиции анаболизм наших представлений работает более сложно или, напротив, несколько проще, нежели на основании одной критики. В итоге она становится риторической фигурой, простым приёмом, фокусом, который несложно предвидеть.
Став гиперболическим, анаболизм критического мышления постепенно замедляется, поскольку оно препятствует само себе. Иногда же он полностью останавливается.
Катаболизация критики.
1. Ревизия
Когда критический анаболизм мышления постепенно начинает себя исчерпывать, на постоянной основе возникает иные способы мышления, которые скорее осуществляют катаболизм представлений.
Эта операция не столько противоположна анаболическому процессу, сколько сопровождает его. Если придерживаться виталистской метафоры (мышление в качестве тела с обменом веществ), на основе которой мы нарисовали нашу карикатуру на современную критику, то эта операция не довлеет к синтезу представлений, питающих наш ум, но способствует распаду или упразднению ложных или иллюзорных представлений. Этот катаболизм позволяет высвободить энергию, необходимую для обновления нашей мыслительной деятельности.
В большинстве критических традиций — от марксизма до фрейдизма, от гендер стадис до радикального феминизма, от постколониальной мысли до идеологии, выступающей за видовую справедливость, — мы с легкостью разглядим похожие друг на друга процедуры, призванные очистить мышление посредством мышления. Гиперболическая критика не может обойтись без подобных устрашающих чисток, образующих её исторические циклы. Критика обращается на саму себя, стремясь отделить зёрна от плевел, претендуя отличить свою истинную версию от ложной. Чтобы подвергнуть себя катаболизму, она рефлексивно задаётся вопросом об условиях собственного производства. Таким образом, концентрируясь на своих слепых пятнах, критика обретает новые формы трезвости.
В этом и состоял смысл “критики критической критики” Маркса и Энгельса в “Святом семействе”. Критической позиции Бауэра и ряда учеников Гегеля, занимающих слишком идеалистские позиции, Маркс и Энгельс противопоставляют “point de vue reel” (реальный взгляд на вещи), который возвещает их материализм, другими словами, учитывает “конкретные условия”, в которых люди вырабатывают определённые идеи. В их едкой “критике критики” просматривается идея, что реальная критика должна стремиться к упразднению её мнимой версии, таким образом, реальная критика должна изобличить ложную критику. Любые крупные ревизии критики сводятся к следующему мотиву: напоминающее критику не с необходимостью будет таковым. Крайне важно выступить против мнимой критики, разоблачая её скрытые условия. Регулярно очищая мышление от успевших приесться устойчивых выражений, привычек, клише, нормализации критики норм и институциализации отдельных его актов, критическому мышлению возвращают его критичность. Вступив с сражение с собой же с целью выкорчевать то мёртвое, что узурпирует жизнь, критика осуществляет катаболизм. Тем не менее, эта операция лишь продолжает гиперболическое движение критики и не разрешает нашу дилемму: как выйти за пределы критического мышления которое замедляется, хотя и стремится ускориться; уменьшается, хотя и стремится увеличиться в размерах; становится всё менее критичным, хотя стремится стать более критичным? Как мыслительно подвести всё под условие, если сама критика становится безусловной?
Критическое мышление, подвергающее себя ревизии, — не то средство, что выведет нас за пределы фиктивно-карикатурной критики, которая стремится ассимилировать мышление целиком.
Быть может, осуществляя катаболизм, критика очистится и обновится, но тогда она будет озадачена критикой критики, и тогда вместо разрешения нашей дилеммы, мы ещё глубже погрузимся в неё.
2. Реакция
Однако ещё с XVIII века существует и другой способ разрешить нашу дилемму. Вскоре после Французской революции наметился иной стиль мышления, опирающийся не на рефлексию, посредством которой критика систематически обращается на саму себя, но стремящийся уничтожить и упразднить критику в целом. Вместо ранее упомянутой ревизии подобное мышление предлагает Реакцию.
В этой реакционной перспективе критическое мышление приобретает диаметрально противоположный смысл. Всё то, что расценивается критическим мышлением в качестве поступательного развития или прогресса, воспринимается Реакцией в качестве движения назад. Пресловутый Новый Свет — это свет Старый. Полагая, что критическое мышление (напоминающее руссоизм, столь невыносимый для Жозефа де Местра), Революция (против которой высказывались Эдмунд Бёрк и Луи де Бональд) и эпоха модерна (которой противостоит Доносо Кортес) дьявольски искажают этот мир [sens de ce monde]. И перечисленные великие реакционеры не просто проявляли антикритическую установку, но заостряли внимание на том факте, что действительная реализация критики идёт вразрез с её же обещаниями. Каждый из них выражает убеждение, что нет ничего более догматичного, чем критика догматизма; что непрерывные заявления о свободе мысли вогнали отстаивающих в мыслительное рабство; что ясность, присущая критическому состоянию, обернулась простым слепым подражанием. Отныне реакционер видит в том, что претендует на роль понятий, простые слова. И за этими словами скрывается не что иное, как парадоксальное желание порабощения всех тех, кто хотел бы мыслить самостоятельно, либо уже это делает: “Всякий новатор изобретает слова, вокруг которых группируются его ученики. Бэкон со своей индукцией, Кант — критикой, Кондильяк — анализом, набрали в свою армию целую толпу” — жалуется Жозеф де Местр. Он не доверяет всем перечисленным мыслителям и скрупулёзно исследует их идеи и слова.
В то время как ревизия, исходящая от “критики критики”, стремится восстановить критику и одержать победу над её выродившейся формой, Реакция отстаивает дух критики, желая воспрепятствовать превращению последней в системное явление. Отдавая дань уважения прошлому, но вставая в оппозицию к настоящему и будущему, Реакция находится в поисках изначального смысла критики, ведь сейчас последняя стала собственной карикатурой вследствие повсеместного распространения, опошления и современной демократизации, которая именует “критическим мышлением” полную противоположность того, что представляла из себя критика интеллигенции. Находя болевые точки покорных неофитов от критики, реакционный мыслитель прикладывает все силы, доказывая, что “современное” критическое мышление — собрание догм: критика традиционных ценностей породила очередные традиционные ценности, очередную традицию, лицемернее всех прочих, ведь она отказывается признать себя в качестве таковой. По этой причине реакционер всегда будет предпочитать традицию, которая признаёт себя таковой и открыто называет своё имя: лучше паскалевский конформизм, чем подобие революции, бунта, трансгрессии, преобразования ценностей, в конце концов оборачивающихся нерефлексивным конформизмом. Реакционер не упрекает человека, который, проявляя критичность, действует и ориентируется на такие идеалы, как прогресс, эмансипация и равенство; его упрек заключается в том, что этот человек отказывается признать свои идеи и ценности в качестве таковых, в результате чего нет никакой возможности обсуждать их. Сразу после Периода террора* одним из главных мотивов текстов реакционеров стало составление психологического портрета фанатичного критика, который отказывается от любых дебатов, допускающих дискуссию; который никогда не примет того факта, что его ценности станут таким же предметом обсуждения, как и ценности реакционера. Сначала в такой портрет идеально впишется большевик, а затем — активист, ослеплённый своим делом.
*Гарсия подразумевает якобинский террор
Выстраивая психологический портрет неофита от критики, реакционный мыслитель спускает идеи с небес на землю и вкладывает их в конкретных людей: вслед за Барбе д’Оревильи, он полагает, что нельзя уничтожить идею, покуда мы не атакуем личность. Реакционный мыслитель стремится подвергнуть критическое мышление катаболизму, вкладывая его в индивидуального субъекта с присущими ему эмоциями, личными интересами, стилем и маниями. Тем самым, реакционер заходит в тыл критической мысли, претендующей на обезличенность и полное упразднение единичного или своеобразия, упразднение “элемента субъективной истины”, который пытался отыскать Кьеркегор. Сознательно проявляя злость, реакционер атакует конкретного человека (его внешность и причуды) и ответит современному субъекту, вооружившемуся критикой, той же монетой. Он берёт критику в качестве общего явления, но, воплощая её в отдельном человеке, который выдаёт её слабые места, атакует единичное или исключительное, ложащееся в основу всех его частных представлений. Таким образом, реакционер стремится продемонстрировать, что в нём куда больше критичности, чем в критике. Вместо того, чтобы просто подвергать критику ревизии, он атакует системный характер критического мышления, выявляя её ложный характер и слепые пятна, которые воплощают в себе один или целый ряд карикатурных индивидов.
В то время как критика соотносит наши представления с частными условиями (класс, пол, сексуальность), реакционер соотносит саму критику — в качестве представления — с её исключительным условием: тобой, конкретным человеком, озвучивающим и защищающим её, твоими манерами, упрямством и глупостью…
Представитель критической традиции, уязвлённый и оскорблённый такими претензиями, никогда не будет вести диалог на этой территории. Он просто воспримет реакционера в качестве шмиттовского экзистенциального врага, увидит в нём своё иное, противоположность, абсолютное страшилище. А с таким существом даже нет смысла вступать в дебаты.
Каков расклад с реакционером? Не желая далее погружаться в критику, он будет рассматривать её издалека в качестве единого массива, неприступную крепость, где толпятся все его враги, все те, кого он презирает. Реакционер наслаждается убеждённостью в своей критичности, одновременно универсальной (здравый смысл, гарантом которого он и является), и единично-исключительной (его гениальность, вступающая в противостояние с глупостью толпы). Все люди, охваченные современным критическим состоянием, например, экзальтированные активисты, воспринимаются им как опасные звери.
Его критический дух, противопоставляемый критике в качестве системного явления, выводит современное критическое состояние на чистую воду: все те принципы и ценности, что были преобразованы в идеи, которые не обсуждаются. Реакционер видит во всём этом простую уловку, замаскированный и лицемерный способ скрыться за авторитетом критического мышления, извечно игнорирующего собственные скрытые условия.
Таким образом, реакционер упрекает критическое мышление — и чаще всего этот упрёк остаётся не услышанным — в проявлении критики в отношении ко всему, кроме неё самой. Суть реакционной операции — показать скрытые принципы, при помощи которых критическое мышление деконструирует принципы докритического мышления: прогресс, эмансипация, равенство… Реакционер надеется, что тем самым сумеет разложить критику в качестве единого массива на ряд скрытых принципов. Поиск условий замещается реакционером на принципы и самообосновывающие ценности (прекрасное, истинное, благое), которые он желает восстановить.
В кратком изложении таково фундаментальное недопонимание, разделяющее страдающего гиперболической критикой и реакционера. Гиперболическая критика до такой степени усиливает работу по выявлению условий наших репрезентаций, что превращает её в абсолют. Любой, кто стремится замедлить и релятивизировать её, считается им реакционером. Напротив, реакционер видит в этой раздутой критике чрезмерные обещания и забегание вперёд, которые снижают критичность: стремясь вперёд, критика задвигает назад и скрывает свои собственные принципы. В вывернутом наизнанку мире гиперболической критики именно Реакция становится единственной настоящей наследницей критического духа, а реакционер — свободным умом, сражающимся против программного и предсказуемого мышления, в котором от критики осталось лишь одно имя. Два стиля мышления, застывшие в своих взаимных противоречиях, пересекаются в практически идеальной симметрии, в итоге так никогда и не встречаясь друг с другом.
В силу этого факта, процесс катаболизма или великая чистка, на которую надеется реакционер, никогда не произойдет. Дебаты или даже столкновение Реакции и сегодняшнего мышления, погруженного в критику, невозможно. Оба лагеря напоминают атласные карты [в смысле игральные] с персонажем, отражённым сверху и снизу: каждый из них верит, будто познал истинный смысл критики и полагает своего соседа опасным фанатиком или кретином, с которым невозможно вменяемое общение: это либо безумец, которого надо запереть, либо имбецил, которого надо заткнуть.
Поскольку внутренняя реформа нашего критического состояния невозможна, между двумя формами мышления, проявляющими радикальную враждебность друг к другу и не обещающими друг другу никакого возможного примирения, устанавливается своего рода не-отношение; вместе они не образуют никакого целого, и было бы абсурдным удерживать их вместе. Для мышления, охваченного критикой, “реакционер” перестаёт быть понятием и становится ругательством или отождествляется с инфамией: достаточно, чтобы тебя назвали таким образом, чтобы этого человека исключили из любых обсуждений.
Однако такая дисквалификация тщетна, но не менее тщетна и сама Реакция с её попытками вывести мышление из состояния гиперболической критики. Реакционер ведёт нас не к выходу, ведь мы просто разбиваем лагерь на другом берегу, соседствуя с современной критикой.
Интеллектуальная Реакция, даже если она претендует на защиту духа критики, никогда не станет выходом из положения дел, сложившегося вокруг критики. Реакция запирает нас снаружи. Она обрекает себя и обрекается критикой оставаться вовне относительно того, что мы назвали критическим состоянием: реакция усиливает враждебность и радикализует критику, одновременно наращивая и свою враждебность, но никогда не окажется причастной к катаболизму, посредством которого мы могли бы вывести тело, запрограмированное на критическую анаболизацию, из этого состояния.
Таким образом, катаболизация критического мышления посредством ревизии или посредством Реакции терпит неудачу. Ни одно из этих средств не избавляет нас от дилеммы, обозначенной выше [до критики преступная наивность, а после критики — гиперболическая критика с её лицемерием], не выводит нас из тупика того карикатурного состояния, к которому мы действительно приближаемся прямо сейчас.
Неужели мы обречены на бесконечную анаболизацию — вплоть до полного исчерпания сил — наших критических и метакритических представлений, которые воспаляют иные [помимо критики] способы мышления и препятствуют их осуществлению? Неужели мы обречены на гиперболическую критику? Или у нас есть иной выбор, нежели совершить тщетную катаболизацию критики? Должны ли мы очистить мышление до такой степени, чтобы утратить сознание скрытых условий, лежащих в основе наших принципов и ценностей? Есть ли иной выбор, нежели Реакция?
В том и в другом случае, мы дадим затухнуть любым искрам критических проявлений нашего мышления.
Критический метаболизм: от критического состояния до критической позиции.
При более подробном рассмотрении наша проблема перестаёт казаться неразрешимой, ведь она просто плохо поставлена. “Критика” трактуется по-разному каждой из сторон, которые составляют часть этой дилеммы. Речь идёт либо о “критическом состоянии”, которое мы стремимся преодолеть, либо о самой возможности сохранения критики.
Тем не менее, должно существовать решение, позволяющее сохранить возможность критики, не превращая последнюю в условие мышления.
Назовём такую опцию “критической позицией”. Зададим различие между критикой в качестве состояния и позиции: критическое состояние включает в себя мышление целиком, в то время как определённая позиция занимается самим мышлением, которое сохраняет возможность выйти из этой позиции.
Нарисовав карикатуру на актуальное критическое мышление, мы увидели его в настолько кошмарном состоянии, что это стало тупиком для него. Попробуем вообразить узкую тропу, следуя которой мы сумеем найти дорожку за его пределы. На что походит идеал мышления, которое не должно выбирать между двумя невозможными опциями: оставаться в критическом состоянии или выкарабкаться из него? На что будет походить мышление, способное разрешить для себя эту дилемму? Оно более не будет замыкаться исключительно в вечных размышлениях об обуславливающем и обусловленном, но будет positionneé et positionnante [ниже Гарсия даст дефиницию этим определениям, перевод несколько затруднителен]. Идеальный образ мышления, как он представляется нам, демонстрирует как способность приобретать критическую установку, так и прекращать критику, другими словами, демонстрирует гибкость (и её не надо путать с трусостью) чередовать различные установки в отношении представлений: дистанцироваться или же, напротив, размещаться вблизи них; проявлять безжалостность или нерефлексивную эмпатию; счесть их невинными или отмеченными виной; судить их или приостановить наше суждение; стремиться отыскать условие их возможности или освободить их от условий. Описываемое мышление может соотносить субъективность, которой присущи эти представления, с конкретными идентичностями или рассматривать последнюю в характерном для неё своеобразии; проявить безразличие или любовь, воспринимать как глубинные причины явлений, так и концентрироваться на поверхности; предписывать и описывать. Также ему доступны роли [position] мудреца, безумца, взрослого и ребёнка. Эта разновидность мышления, способного на самые различные гимнастические позы [position], не совпадает с диалектикой, поскольку она переводит отрицание в утверждение, а позицию — в её противоположность. Она просто-напросто требует умения прекратить занимать одну конкретную позицию с целью найти другую.
Подобный идеал — это единственный выход из нашего состояния, и некогда именно он послужил входной дверью в последнее. Не впадая в иллюзию, что мышление полностью свободно и независимо от обстоятельств, такая критическая позиция позволила бы каждому осознать, что красота, истина или нравственные ценности не исчерпывают человека, действие или произведение, ведь существует целое множество других факторов, образующих и делающих его возможным. С другой стороны, условия возможности, образующие человека, также не исчерпывают его: даже осмыслив, что образует представление, даже обнаружив, что наивный образ, невинная речь или простой стереотип обязаны определённой форме господства, колониальной истории, империализму, сексизму, гегемонии буржуазной культуры или властным структурам, мышление может занять иную позицию и начать судить о красоте наиболее недостойных вещей или истинности отдельных иллюзий. В то же время такое мышление не отказывается бороться со всем тем, что препятствует установлению равенства между людьми, хотя куда вернее было бы сказать, что оно умеет приостановить эту борьбу, чтобы не превратить её в абсолют, продолжить её, не сделав стерильной.
Только такой ценой мышление останется верным тому, что составляет достоинство мышления.
Чтобы мыслить, необходимо сопротивляться одновременно двум вещам: для начала — иллюзии мышления, избавленного от своих условий; затем — низведения мышления до поисков своих условий.
Этот идеал подразумевает преобразование тюремного заточения в право свободного передвижения, изначально безусловное — в рукотворное, пассивное состояние — в самостоятельную позицию. Необходимо сохранить возможность критики в самом сильном смысле, но не стать её рабом.
Основываясь на подобной умственной дисциплине, предполагающей чередование некритической и критической установки, следует научиться внимательно использовать наше собственное мышление, обращая последнее на себя же и задаваясь вопросом: «Разве это не типично мужская идея? Из каких привилегий я извлекал выгоду, чтобы создать подобный идеал? Разве в текущий момент я практикую не своего рода иренизм, который, претендуя на всеобщность, выражает и защищает умеренный образ жизни, характерный для среднего класса, выходцем из которого я и выступаю? Не воспроизвожу ли я — вопреки своему желанию — конкретную европейскую традицию, стремясь выдать её за идею, общезначимую для всех культур? Насколько подобное представление характерно для моего поколения, другими словами, для людей, родившихся в двадцатом веке, однако впоследствии испытавших необходимость избавится от него. Как и другим людям, мне присуще желание отреагировать на эту кошмарную карикатуру, дать ответ на потенциально критическое состояние нашего мышления, из которого мы не сумеем выкарабкаться как-то иначе, нежели посредством реакции; желание произвести некий свободный, неавторитарный и негегемонический идеал мышления, сознающего свои условия, но не идущего к ним в подчинение. Тем не менее, разве такое желание не может быть выражением и следствием более глубокого и скрытого интереса? Разумеется, это желание может критиковаться, но оно не сводимо к одной из своей граней, к одному из своих условий.
Итак, сумею ли я перевести критику из разряда условий возможности мышления в разряд одной из его опций? Такой исход — единственный способ выбраться из тюрьмы, где однажды наше мышление просто зачахнет, независимо от того, насколько благоприятно (или нет) мы относимся к критике. Его неминуемая кончина будет приближаться по мере того, как сплав всех критических традиций будет всё больше походить на карикатурный образ, намеченный в начале этой статьи. С изрядной долей вероятности, уже в самом начале отдельные читатели сочтут этот образ критики гротескным и тотчас откажутся от него. Тем не менее, полный отказ от критики, в результате которого мышление стало бы полностью слепо в отношении своих условий возможности, будет не более жизнеспособным и спровоцирует застывание в Реакции, которая представляется столь же бестолковым вариантом, как и веер критических традиций, которые реакционер принимает за своего врага.
Давайте же попытаемся вновь соотнести наши представления с предметами, идеями, ценностями и принципами; судить о том, как наши мысли, речи и действия относятся к прекрасному, истинному и благому, не отрекаясь от критической установки, выявляющей их скрытые условия. Давайте задаваться вопросом, что представляют из себя вещи, а иногда — чем они могли бы быть или, даже, чем должны быть. И если появится ощущение, что наши представления странным образом не соотносятся со своими материальными условиями возможности, то нам следует зайти к ним в тыл с целью выявления этих условий. Однако, как только представления будут завязаны исключительно на своих условиях, нам следует отвлечься от наших мыслей и даже наших тел с целью позволить представлениям быть тем, чем они и являются.
Научимся же приостанавливать нашу критическую установку с целью вновь стать критичными.
Мышление должно уметь ломаться и уступать место другому образу мышления. Одновременно осуществляя анаболизм и катаболизм критики, чтобы вернуть ей изначальный образ, она синтетизирует и анализирует, соединяет и осуществляет распад наших представлений.
Только так мышление сможет стать похожим на метаболизм, пускай этот образ и выступает лишь метафорой.
Критическая работа, чей обмен веществ будет настроен подобным образом, станет способным питать жизнь нашего мышления настолько долго, насколько это возможно.
Переведено для Syg.ma и канала La Pensée Française