Кризис идентичности в трагедии «Борис Годунов»
Русский логос: горизонты осмысления, том 2
Материалы международной философской конференции 25-28 сентября 2017 г.
Maria Arndt / Мария Арндт
Санкт-Петербург
arndtmaria3@gmail.com
Жанровый подклад художественного произведения принципиально влияет на его содержание; в этом заключается сущность их разнообразия. А.С. Пушкин работал во всех современных ему европейских литературных формах. В 20-е гг. его заботят вопросы, связанные с назревающими в кругах его друзей далеко от него государственными интригами. В тот же период, по мнению С. Франка, вызревает и политический консерватизм Пушкина, главным памятником которого является трагедия «Борис Годунов». Пушкин пишет «Годунова» за 4 года до того, как впервые было высказано сомнение в том, что угличское преступление вообще было совершено; он живет в парадигме романовских летописей.
Жанры трагедии и романа наиболее глубоко раскрывают механизмы действия желания. Реалистический роман раскрывает его истину; характерной чертой всей европейской беллетристики является разоблачение метафизического желания. Метафизическое желание отличается от спонтанного и возникает, когда герой желает объект через посредника/образец. В трагедии обнаружена взаимность репрессий, восстановлена симметрия насилия; в трагедии мы наблюдаем осознание людьми собственного насилия. Пушкин сам называет «Годунова» «истинно романтической трагедией», но его романтизм — иной, нежели присущий его современникам. Романтическая ложь — в том, что «никто не любит так, как я». Однако любая любовь, кроме агапе, не существует без третьего.
Пушкин сам называет «Годунова» «истинно романтической трагедией», но его романтизм — иной, нежели присущий его современникам. Романтическая ложь — в том, что «никто не любит так, как я». Однако любая любовь, кроме агапе, не существует без третьего.
С. Франк обращает внимание на то, «какое существенное место в творчестве Пушкина занимает объективное описание трагического начала в человеческой жизни… […] Об этом свидетельствует прежде всего драматическое дарование Пушкина, которое в «Борисе Годунове» бесспорно достигает шекспировской силы. Все маленькие драматические сцены посвящены описанию — и сколь мастерскому! — темных демонических сил, властвующих над человеческой душой и губящих её» [6]. В многочисленных письмах своих Пушкин безо всякого страха влияния указывает на Шекспира как на вдохновителя и пример для подражания: «…я расположил свою трагедию по системе отца нашего Шекспира и принесши ему в жертву пред его алтарь два классические единства и едва сохранив последнее»; «По примеру Шекспира я ограничился изображением эпохи и исторических лиц, не гонясь за сценическими эффектами, романтическим пафосом и т. п.». И хоть посвящена трагедия Н. Карамзину, для В. Вейдле очевидно: «в “Борисе Годунове” больше Шекспира, чем Карамзина» [4].
Хотя Д. Мережковский и называет пушкинского Годунова героем-неудачником, старшим братом Раскольникова, «преступившим закон и ужаснувшимся, не имеющим силы для бесстрастия истинных героев», но «мысль важная» отменить разрядные книги, родившаяся в уме Бориса,
У Пушкина не один Лжедмитрий — самозванец; в этом смысле и Годунов, и Басманов — самозванцы, и это самозванчество — гораздо менее удобоваримое для русского сердца.
Именно в таких зыбких местах и обнаруживаются чаще всего самозванцы. Царей, прибегающих к «антиповедению», легче обличить в неистинности и подложности; тут же можно и начать с усердием искать царя истинного. Безмолвствующий и безразличный к благодеяниям Бориса народ сам подготовил трон для любого, кто рискнул бы заявить о себе как о «земном Боге». Когда это истинное «праведное солнце» докажет (солярными ли знаками, священными ли книгами или подкупленными свидетелями) свою легитимность, тогда никакой престолодержец, сколь бы он ни «думал свой народ / В довольствии, во славе успокоить, / Щедротами любовь его снискать», все равно его власть будет признана бесовской и неправедной. «Если истинные цари получают власть от Бога, то ложные цари получают ее от дьявола» [2]. В прозаической сцене беседы игумена с патриархом первый называет Отрепьева «еретиком». В народном сознании Лжедмитрию и правда приписывались черты колдуна, причем многие слухи были тщательно и искуссно насаждены самим Борисом.
Что касается зарождения желания власти у Отрепьева, то оно насквозь подражательно. Пимен заронил семя в очень плодородную почву — беспокойный ум Григория истерзан нереализованностью, неполноценностью, мнимой потерей молодых лет («Зачем и мне не тешиться в боях,/ Не пировать за царскою трапезой?»). У отчаянного юноши с кризисом идентичности нет прививки от миметического желания — и он заражается им. Пимен рисует законного претендента на власть таким, что Отрепьев узнает в нем «чудовищного близнеца» — лета, наружность; так, святой старец буквально толкает его на неправедное дело. Фигура же Пимена для Пушкина этого периода вообще, как замечает В. Иванов, во многом автобиографична: «Заметка на полях в черновой рукописи сцены меж летописцем и Григорием: “Приближаюсь к тому времени, когда перестало земное быть для меня занимательным” — согласуется, как бы мы её ни толковали, с тогдашним умонастроением поэта, впервые прознающего — и именно через создание Пимена — красоту духовного трезвения и смиренномудрой отрешенности.» [1]
Страсть к Марине тоже повязана на желанном бытии другого. «Глаза, уста без жизни, без улыбки…» К чему улыбка, если Марина — это ключ к новой жизни, к жизни, где можно «тешиться в боях, […] пировать за царскою трапезой». Мнишек холодна как ее алмазный венец, в ее голосе звенят деньги, а глядит она «помощницей московского царя». Ради такой жизни можно поступиться спокойный монашеским бытом. И нареченный царевич заявляет, что он знает, что он возложит на алтарь:
Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла,
Вокруг меня народы возмутила
И в жертву мне Бориса обрекла.
Мнишек холодна как ее алмазный венец, в ее голосе звенят деньги, а глядит она «помощницей московского царя». Ради такой жизни можно поступиться спокойный монашеским бытом.
Тема искупительной жертвы вообще пронизывает трагедию с начала и до конца. В ситуации кризиса неразличимости, когда каждый может силой взять престол в обход церемониала, необходимость сделать хоть что-нибудь ради воцарения порядка очевидна. Реплики Лжедмитрия и Шуйского выглядят почти зеркальными отражениями друг друга — Борис ради установления своего «порядка» пожертвовал малолетним наследником, возмужавший Димитрий — Борисом — ради своего. Каждый на свой лад расписывает то жертвоприношение, которое наконец будет достаточным для установления прочной богочеловеческой иерархии:
— Что ежели правитель […] на престол безвластный не взойдет?
Что скажешь ты?
— Скажу, что понапрасну
Лилася кровь царевича-младенца;
Что если так, Димитрий мог бы жить.
Из острого миметического кризиса, когда иерархии разрушены, а идентичности стерты, возможны только два выхода: один из них — жить по заповедям — противен амбициям Отрепьева и невозможен для народа, чья связь с Богом разорвана. С другой стороны, принять благодеяния Бориса невозможно, ведь если он — не проводник Божьей воли, то он — проводник воли Дьявола. Остается единственный путь, и путь этот — насилие, «бессмысленное и беспощадное», ведь смысл его должен быть сокрыт ото всех, чтобы трагичная взаимность насилия не была вскрыта. Народ под знаменами самозванцев, не веря до конца ни одному из них, бросается в схватку сам с собой, не ища истины и не требуя справедливости, но ожидая катарсиса, который (как до последнего надеются все герои трагедии) обязательно наступит — и если не в счастье, то в раскаянии.
Литература
1. В. Иванов. Два маяка. Пушкин в русской философской критике. М.: Книга, 1990. С. 249-262
2. Б. Успенский. Царь и самозванец: самозванчество в России как
3. А. Пушкин. Борис Годунов. М.: Игра слов, 2008.
4. В. Вейдле. Пушкин и Европа. Умирание искусства / Сост. И авт. послесл. В.М. Толмачев. — М.: Республика, 2001. С. 125-132
5. Д. Мережковский. Пушкин. Вечные спутники: портреты из всемирной литературы. СПб: Наука, 2007. С. 229-298
6. C. Франк. Светлая печаль. Пушкин в русской философской критике. М.: Книга, 1990. С. 465-482