Белгород
Вторая глава из книги Белгород-Белград, которая объединяет деколониальную автотеорию и исследование российского искусства, так или иначе работающего с темой кореной идентичности.
Ниже представлен ваш текст с исправленной пунктуацией. Я сохранил все авторские слова, их порядок и структуру, добавив необходимые знаки препинания для корректного чтения.
Это был не первый мой переход через границу. Я уже делал это, когда ездил в Киев за полгода до этого. Тогда я видел сонных мужчин в мундирах, шаркающих по плацкартному вагону с тяжеленными папками-скоросшивателями, в которых, по всей видимости, содержались списки должников или находящихся в уголовном розыске людей. Они подсаживались на белую простынку плацкарты и начинали шуршать страницами. Мне сложно было понять: есть ли мое имя в этих списках, как могу в них оказаться, как отвечать на их вопросы, что делать, если мне скажут пройти вместе с ними, — все эти спутанные мысли рождали иррациональный и неуклюжий страх перед людьми в форме, которые у большинства родившихся в России ассоциировались только с неконтролируемым насилием.
Мы с Марго выбрали самый дешевый путь: взяли билет на поезд из Москвы в Белгород, где собирались встретиться с И., а дальше поехать на междугородней электричке. Прямой поезд до Харькова был, но стоил в разы дороже — что-то вроде бизнес-класса для путешествующих в Украину. 2010 год, поездов не так много; мы выбрали самый дешевый вариант, который прибывал на вокзал до рассвета, а следующая электричка до Харькова отправлялась только в двенадцать. Нам нужно было придумать, чем убить пять с лишним часов в незнакомом городе.
Меня будит грубое покачивание проводницы: «Скоро Белгород, просыпаемся». Мы очутились на пустой и холодной привокзальной площади, будто в плотно зашторенной комнате без отопления. Возвращаемся внутрь. В вестибюле вокзала работает ларек с испорченными пирожками, пакетированным чаем; в нем зевает женщина, похожая на драг-квин, с пышной разукрашенной копной волос на макушке. Мы берем чай, делим чебурек и дремлем в зале ожидания в компании нескольких поддатых мужиков, женщин с тюками и зеленых призывников. По вокзалу туда-сюда снуют милиционеры и пограничники. В животе неприятно урчит, и я сокрушаюсь, что в Белгороде нет ни одного круглосуточного заведения. В Перми, например, всегда можно было найти какую-нибудь круглосуточную закусочную с шаурмой или водкой для голодных и пьяных путников. Мы смиренно ждем, когда откроется привокзальная «Жар-пицца», чтобы переждать оставшееся время там.
— Давай лучше посмотрим город? А то когда мы еще сюда приедем? — предлагает Марго, и мы уже идем по Гражданскому проспекту сквозь туман, рассматривая подсвеченные фонарем желтые острова фасадов зданий. Я придерживаюсь позиции, что любой город, любое местечко обладает своей собственной, уникальной туристической ценностью. Абсолютно в любом месте можно найти, что посмотреть, что испытать, окунуться в местный ритм, идентичность местных жителей, но с Белгородом в этот раз что-то не клеится. Город встретил нас мрачным, пустым, обледеневшим миром, в который мы провалились словно по воле шаманского обряда.
Мы заходим в Смоленский собор — единственное место в центре, которое открыто утром, — бездумно глазеем на иконы, старушек в платках. Белгород, наверное, очень религиозный город, как и все города в центральной России, — думаю я. Этот регион назвали центральным только потому, что земли, в него входящие, исторически находились в ядре Московского княжества, давшего основу современной России. Настоящий географический центр России находится в десятках тысяч километров от этого места. Центральная Россия — эталонная, этнически однородная; большинство исторических событий, которые мы проходим в школе и в университете, происходили именно здесь: феодальная раздробленность, Любечский съезд князей, монголо-татарское нашествие, установление ордынского ига, возвышение Владимиро-Суздальской земли, перенос митрополичьей кафедры в Москву, возвышение Московского княжества, Куликовская битва, стояние на реке Угре, объединение русских земель вокруг Москвы, правление Ивана III, Судебник 1497 года, венчание Ивана IV на царство, взятие Казани и Астрахани, опричнина, Ливонская война, пресечение династии Рюриковичей, Смутное время, польско-литовская интервенция, народные ополчения, избрание Михаила Романова, начало династии Романовых, церковная реформа патриарха Никона, раскол Русской церкви, Соборное уложение 1649 года, крестьянские восстания XVII века, Северная война, реформы Петра I, провозглашение Российской империи. Пермь и все, что восточнее или южнее, описывалось в ней как история захвата, ссылок или «добровольного» присоединения.
Я слушал лекции по истории как сказки о великих деяниях, которые меня никогда не касались, городах, в которых я никогда не бывал, — с таким же успехом мы могли слушать историю Франции или Китая. Я вышел из школы, ничего не зная ни про свой родной город, ни про историю своего народа. Джулиан Барнс представлял Англию как пазл, разбитый на большие и маленькие графства, которые героиня его романа Марта Кокрейн с горем пополам собирает в детстве, не зная толком ни карты, ни названия графств. Россия может быть пазлом, где разные кусочки утеряны и не всегда важны. Отсюда жители разных регионов не знают о существовании друг друга: москвичи думают, что Удмуртия — это другая страна, а новосибирцы не знают, какие народы живут в Пермском крае. С трудом собрав центральную Россию, не забыв про Санкт-Петербург, можно заканчивать игру, отложив гигантское множество кусков одинакового цвета, из которых замучаешься складывать республику Саха, Красноярский край или Тюменскую область.
И вот теперь я в самом сердце «православной исконной России», финальной точке на пути за ее пределы, греюсь в церкви как в последнем пристанище путника. Знают ли ее прихожане, безмолвные сгорбившиеся старушки, знает ли юродивый с бородой из снежных хлопьев, прижавшийся к входной двери с протянутой рукой, что я представитель народа, продолжающего хранить традиции языческих предков? В годы, когда мне казалось, что я живу совсем неправильной жизнью, я любил приходить в церковь и даже молился, не зная ни молитв, ни святых; затем обзавелся деревянным кулоном с тотемом Медведя и просил лесной ветер о защите. Язычнику, в отличие от христианина, проще притворяться носителем любой религии: он может быть и тем, и другим, и третьим, и десятым. Я слышал, что на севере, в Коми-Пермяцком округе, есть языческие деревни, где старушки по ночам, пока никто не видит, достают языческие атрибуты из-под кроватей, поворачивают иконы спиной и поклоняются лесным духам.
Выйдя из церкви, я вспоминаю, как меня крестили в церкви на Белой Горе, недалеко от родной деревни моей матери. Мама тащила меня, трехлетнего, по ступенькам, обещая, что все пройдет быстро и безболезненно. Это был единственный раз в жизни, когда я видел ее в платке. Родители сильно проштрафились с ритуалом, крестив меня не на 40-й день после рождения, как положено, а уже когда мне было 3 года. Возможно, эта оплошность отвадила меня от русского православия на всю жизнь.
Поклонявшихся прежде множеству богов и духов пермяков начали крестить в XIV веке. Этот процесс, как и в моем случае, не достиг своего завершения: многие коми жили слишком глубоко в тайге, а русская колонизация и ассимиляция достигли своих максимальных масштабов только в XX веке. Все мы сохранили в себе немного языческого — взять только мою семью, где, например, было принято верить в домового Суседко или уносящего жизни пьяниц банного духа Пывсянса. Родители научили меня верить во всевозможные суеверия и чудодейственность обрядов «на всякий случай».
Я думаю над инсталляцией — храме богу Ену, богу небесных сил (по-коми-пермяцки «ен» — это одновременно и небо, и бог), который после начала колонизации постепенно начал впитывать в себя образ Христа. Языческая вера небольшого народа не претендовала на универсальность и легко поддается изменчивости. Ен с легкостью мог быть и Зевсом, и Тором, и балто-славянским Перуном, воплотиться в теле любого другого небесного покровителя, становясь в некотором роде гиперхаотическим феноменом — абсолютной случайностью, манифестирующейся в множестве форм без какой-либо необходимости или целеполагания, которая будет напоминать нам о единстве идеи присутствия и отсутствия бога, случайным надрывом в ткани реальности. На стенах этого храма я бы возвел барельефы и росписи, имитирующие древнегреческие и западноевропейские, демонстрирующие разные сюжеты перевоплощений Ена, явления его разным народам в образах разных божеств. Я бы водил экскурсии по этому храму, надувая ноздри и пафосно отводя длинную руку вправо, произнося наизусть заученный текст: — Эта работа стала радикальным спекулятивным жестом, где божество предстает не как антропоцентричный символ единства или трансценденции, а как объект контингентной, или случайной, реальности, отстраненной от человеческого опыта и пронизанной космическим безразличием, какими предстают коренные культуры и их мифологии, лишенные культовой значимости из-за расцвета универсальных международных мировых религий.
Мне, как язычнику, который спокойно может зайти в церковь и поставить свечку, не верится, что мы все еще живем в те времена, когда религии воинственно соперничают за человеческие души, остервенело дерутся и вытесняют друг друга. В 1992 году чувашский художник Праски Витти вместе с единомышленниками установил «Столб памяти» (Асăнуюпи) на священной поляне в парке 500-летия города Чебоксар, в столице республики Чувашия. Это было произведение искусства — символический памятник чувашской истории и синкретической религии, коренящейся на древнетюркском тенгрианстве, шаманизме и анимизме; сакральный объект, вокруг которого сам художник и другие местные жители водили хороводы. Асăнуюпи неоднократно подвергался нападениям неизвестных вандалов и в итоге был сожжен, о чем сам художник с сожалением сообщает в интервью изданию «Радио Свобода».
Так же, как и коми-пермяцкие бабушки где-то в северных деревнях, тюркоязычные чуваши, потомки древних булгар, не оставляли попыток сохранить свою религию и идентичность в условиях, когда эти традиции подвергались насильственной христианизации, репрессиям и советской государственной ассимиляции. Даже после падения СССР и официального признания чувашская вера сталкивалась с давлением со стороны православной церкви и отдельных священников, нападениями со стороны радикалов.
Праски Витти родился в чувашской деревне в 1936 году, ребенком пережил войну и голод. Получив профессиональное художественное образование, отвернулся от социального реализма в сторону чувашского фольклора — орнаменту, узорам, вышивке, мифам о духах природы. Он называл свою практику «арьергардом», или обратным авангардом: современное искусство для него было шансом традиционного искусства на избавление от славы устаревшего, поиска своего нового воплощения. Витти жил сезонно: летом в деревне, отстраняясь от искусства, посвящая себя физической работе с землей; зиму проводил в городе, где создавал новые работы.
В одном из его важнейших живописных циклов «Нарспи», созданном по чувашеязычной поэме поэта Константина Иванова, можно увидеть попытку переосмысления визуальными средствами литературного сюжета — трагедии влюбленной чувашской девушки. «Нарспи» можно было бы назвать чувашскими «Ромео и Джульеттой», но такое сравнение обедняет её. Это история девушки по имени Нарспи из села Сильби, которая любит бедного юношу Сетнера, но которую отец Михетер отдаёт замуж за богатого старика Тăхтамана из чужой деревни. Нарспи отравляет нелюбимого мужа. Она и Сетнер ненадолго воссоединяются. Потом — смерть в реке. Ее тело уносит вода.
Праски Витти возвращается к «Нарспи» снова и снова. Его графические циклы по мотивам поэмы — это не иллюстрации в привычном смысле. Это «параллельный текст», визуальная экзегеза. Он не «оформляет книгу» — он разворачивает внутри знакомого сюжета пространство, которое в самом тексте присутствует лишь как намёк, как фон: мир чувашской обрядности, вышивки, деревянной архитектуры, танца — всё то, что Иванов мог не описывать, потому что его читатели и так это видели вокруг себя.
Нарспи в работах Праски Витти — не иллюстрация к тексту, она иконический образ. Её лицо часто дано фронтально, как на средневековом портрете или на фаюмских погребальных досках. Вышивка на её одежде прорисована с почти маниакальной тщательностью — виден каждый стежок и каждый символ. Чувашская вышивка — это своего рода письмо: солярные знаки, древо жизни, символы плодородия, защитные узоры. Нарспи — это девушка, одетая в текст. Многие его картины делятся на геометрические части, однотонные цветовые пространства; большие части дробятся на поля меньшего размера, встраивая в себя фрагменты поэмы.
Витти был известен и как монументальный художник: его муралы можно встретить в разных городах России. Работал он и в Пермском крае, оформлял книги в Пермском издательстве, переносил сюжеты о Нарспи на эмаль. Из статьи журналиста Андрея Дербенева я узнал, что в небольшом посёлке Уральский до сих пор сохранилось его панно в танцевальном зале Дворца культуры — роспись, населённая персонажами чувашского фольклора и фигурами из так любимой им поэмы «Нарспи». За спинами людей проступают волчьи головы. Витти говорил, что любит рисовать волков, особенно их головы — это его метафора: «Как бы хорошо человек ни пел и ни танцевал, за пазухой у него всегда волчья голова». На том же панно единственная деталь, связанная с местным производством, — вал лущильного станка, разрезающий берёзовый ствол на листы, но дерево под лезвием плачет кровью. Мозаику внутреннего двора и барельеф «Человек на плоту», которые Витти создал для того же здания, разрушили во время ремонта в 2022 году.
Но больше всего мне отозвалось кунгурское панно «Свидание», созданное для клуба кожевенно-обувной фабрики — города, где родилась моя мать. Витти назвал роспись «Свиданием» из-за слияния в городской черте рек Ирень и Сылва, которое он превратил во встречу мужчины и женщины: она — фиолетовая, полосатая, цветущая, он — красный, с мотором вместо сердца внутри грудной клетки. В сюжет Витти вписал профиль поэта-футуриста и авиатора Василия Каменского, чью книгу «Путь энтузиаста» он оформлял для пермского издательства.
Здание клуба «Обувщик» снесли в начале двухтысячных, панно не сохранилось. Как и большинство его пермских работ — «Эволюция транспорта» на вокзале Пермь I, «Стыковка в космосе» на Речном вокзале — всё закрашено, разрушено, утрачено при реконструкциях. Витти, впрочем, вспоминал пермский период как «прекрасное время» и говорил, что уехал не из-за критики: «Я из деревни, я живучий, энергичный и сильный был, и меня не очень волновали союзные склоки. Я не хотел стать председателем, я хотел только рисовать». Он уехал в Тольятти, потом вернулся в Чувашию, его работы выставляли по всему миру — от Испании до Японии. А в Пермском крае от него остались только две металлические мемориальные доски с героическими барельефами его авторства на Доме офицеров с фамилиями пермяков — героев Советского Союза.
Праски Витти не заканчивал европейские художественные академии, не бросался терминами из постколониальной теории, не представлял Россию на Венецианской биеннале, но при этом его творчество пропитано субверсией. Оно выводит разговор об идентичности и личных ее переживаниях на первый план; оно размышляет о месте этой идентичности в глобальной культуре, неважно, будь то российская имперская либо капитализм в его дьявольском понимании.
Если бы в российском искусстве, как и в географии, не было бы центров и периферий, искусство Витти не было бы помещено в коробочку «локального», а вышло бы в первый ряд — как написанное им белое красивое лицо красноглазой Нарспи. Не ради соревнования, какой художник лучше и значимее, а может быть, как часть мира, увиденного спекулятивным реалистом, где все вещи, звери и люди равны и между ними нет никакой корреляции, как мир, увиденный древним язычником, для которого все вокруг пропитано десятками духов и божеств.
По пути к вокзалу мы встречаем еще несколько церквей. Я знаю, что в центральной России есть города, состоящие почти полностью из церквей. Чердынь — столица средневекового княжества Пермь Великая — тоже поражает гребнями устремленных в небо блестящих луковиц. Коми-пермяки научились жить в двух-трех верах одновременно. Мы можем без страха зайти поставить свечу святому и попросить у Кудым-Оша защиты.
На улице идет снег, стало ощутимо теплее. Нам нужно было гулять еще как минимум час до приезда И. из Харькова.
И. приехала на автобусе — взъерошенная и раздраженная. Сказала, что только что с границы со Словакией; там кому-то на погранпереходе стало плохо, и люди не могли понять, какую скорую вызывать — словацкую или украинскую. Ей очень понравилось в Ужгороде, намного больше, чем в Кошице, где она останавливалась у знакомой художницы. В Ужгороде цветет сакура — это все, что надо знать про этот город.
— В Словакию очень легко получить визу, не понимаю, почему еще никто этим не пользуется?! — недоумевает И.
Мы перекусили в булочной жирными пирожками и растворимым кофе и отправились в банк «Восточный», где И. должна была получить новую кредитку. Охранник банка не пускает нас с Марго внутрь. За его спиной сотрудницы в белых неглаженых рубашках с синими галстуками ссорились со старушками. На улице лают собаки и кричат вороны. В Белгороде раздался какой-то хлопок.
— Какой сварливый город! — В Перми же так же! — Но там все-таки родное!
Через сорок с лишним минут И. вышла с новой карточкой и скомандовала двигаться в сторону вокзала.
Электричка до Харькова отходила в 12:46. Мы наблюдаем, как вагон наполняется грузными женщинами с тюками, похожими на тех, что мы видели утром в зале ожидания. В какой-то момент они заняли почти весь вагон. И. посмотрела на нас знающе и сказала: — Это бабки-перекупщицы! — Перекупщицы? — Да, это перекупщицы. Они скупают сыры, сгущенку, сахар, колбасу, еще что-то и возят через границу тюками, распределяя между собой, чтобы не платить пошлины. Так они делают несколько ходок в течение дня. У каждого вагона есть своя леди-босс, она координирует работу по рассортировке товаров.
Женщины бросали тяжелые клетчатые сумки себе под ноги, сплетничали и гоготали. Поезд тронулся, и уже на следующей станции в дверях вагона появлялись мужчины бандитского вида, которые через плечо закидывали новые сумки. Женщины выстраивались в цепочку и передавали тюки в середину вагона, затем раскрывали сумки и начали перераспределять сыры, колбасы между собой.
— Как это круто! — говорит Марго. — Надо снять про это кино?!
Марго — режиссерка, она учится в школе кино Николая Хомерики. Ее самая большая страсть — снимать, искать сюжеты. Девяносто процентов нашего общения — это обсуждение сюжетов. Еще на вокзале мы договариваемся поехать в Ужгород и снять документальный фильм про сакуру.
Марго достает камеру и принимается снимать ничего не подозревающих женщин со сгущенкой. Через какое-то время ее замечает старшая по вагону. Она была моложе остальных, в дорогом пальто, с хорошей окраской и стрижкой.
— Что ты делаешь? — закричала она. — Зачем ты снимаешь? Отберите у нее камеру!
Перекупщицы подняли головы от тюков и всем вагоном устремили взгляды на Марго.
— Дело в том, что я режиссер. Я снимаю кино. — Отдай камеру! Надя, скажи Люде, она в четвертом. — Надя покорно побежала в другой вагон. — Мы сейчас у тебя твою камеру заберем, а тебя с поезда этого выкинем. — Девушки, не беспокойтесь! Мы все удалим. Мы художники, ничего не поняли, — спокойным тоном сказала И.
Перекупщицам понравилось слово «девушки». Возможно, поэтому они быстро оставили нас в покое, будто мы герои греческого эпоса, а они — диковинные создания, которых может отвадить только какое-то заклинание. Они решают не расчленять нас и не распихивать по брезентовым тюкам. Поезд приближался к приграничному селу Красный Хутор.
Я смотрю на этих женщин и не могу понять: кто они — россиянки или украинки, кто куда везет товар, где центр этой контрабандистской империи? Мне почему-то инстинктивно хочется поместить их в аквариум и возить по миру, показывая этот удивительный фрагмент реальности, который в скором времени будет невозможен: электричка в этом направлении перестанет ходить, а Белгород и Харьков будут обмениваться обстрелами и бомбардировками. Человеку — ученому, искусствоведу, художнику — постоянно хочется поместить кого-то в аквариум и показывать другим. Возможно, эти женщины смотрят на меня и думают: «Первый коми-пермяк в нашей жизни, давайте засунем его в клетчатую сумку и будем показывать за деньги на центральном рынке в Харькове».