Карин Юханниссон. Зараженные
Фрагмент книги «Око медицины: болезнь, медицина и общество» Карин Юханниссон — исследовательницы культуры повседневности, историка медицины, писателя.
Зараженные СПИД и исторический опыт
В рапорте шведского провинциального лекаря, составленного в начале XIX столетия, докладывается о страхе, вызванном быстрым и неостановимым распространением венерических заболеваний по всей стране:
«Все же болезни почитаются в народе за ничто противу Lues venera, которая отсекает больного от церкви, всенощных, дома и родных, дружеских посиделок и разговоров, равно как от любой помощи и человеческого сострадания.
Больные скрывают свой недуг возможно дольше, потому как, ежели больной беден, неминуемо ждет его голодная смерть, ибо все покинут его, едва прознавши о болезни; ни единая душа не придет на помощь, не позаботится о нем, не утешит».
Люди напуганы, а страх ожесточает их. Врачебным примерам несть числа. Они свидетельствуют, как зараженные — или те, кто подозревают, что заразились — вынуждены бросить работу, уйти из дома, как родители выгоняют своих детей, а братья — сестер. Даже церковь, последняя надежда несчастных на утешение и сострадание, закрывает свои двери.
Сифилис угрожает пожрать Швецию, поглощая значительную часть ресурсов здравоохранения, до 60 процентов пациентов в лазаретах — венерические больные.
Необходимо что-то предпринять; в этом врачи единодушны. Больным нужно помочь, заразу остановить, пути распространения — взять в кольцо. Но самым важным было избавиться от самого опасного переносчика заразы — страха исключенности — в результате чего зараженные скрывали факт болезни, постепенно заражая других.
Эпидемии в любые времена затрагивали все общество. Они добавляли работы врачам, ставили цели политикам, подавали новостные поводы для масс-медиа, пищу для моралистов, новых сынов церкви или мирских исцелителей душ.
На макроуровне все это — жесткие исторические детерминанты. Эпидемии выкашивали население, становились причиной войн, рушили социальные и экономические иерархии, душили старые жизненные паттерны и рождали новые. На микроуровне они становились источником ужаса, стыда и синдрома, именуемого «синдромом козла отпущения» (поиском / попыткой отыскать виноватых).
Несмотря на возросший объем осведомленности о биологическом происхождении эпидемий три представления о болезни прочно укрепились в сознании.
Во-первых, болезнь как наказание. В Ветхом завете повествуется о том, как Господь наказует своих непослушных чад, насылая на них мор. Эпидемии долгое время являлись неотъемлемой составляющей общей картины мира: война, чума и голод — вот классические катастрофы, которое несло с собой человечество — всадники Апокалипсиса, что предвещали великую финальную битву. Так, встроенная в мир религиозных представлений, мысль о наказании доминировала в идейном картине обычного человека XVIII века. Эпидемии могли рассматриваться как наказание коллективное или индивидуальное, более суровое, если болезнь (как чаще всего и случалось) поражала тех, кто уже стал изгоем. А потому объяснение находилось. Господь наказывал других и грешных, а чрез них — также и нас, возможно, невинных. Невинные страдали за бесчестие других.
Для неверующих идея о болезни как божественном наказании нуждалась в иной, отличной от существующих, формулировке. Ближе к концу XVIII века рождается представление о болезни как следствии поведения индивида или совершаемых им поступков. «Болезнь и добродетель не ходят рука об руку», утверждали во Франции Руссо и Тумас Турильд в Швеции. А своим тезисом «болезнь саморазрушительна» шведский врач Исраэль Вассер надолго высек живучее представление, что болезнь суть выражение характера больного, ответствененного или повинного в своих страданиях. Болезнь получила моральное измерение, став несчастьем, падением и предательством.
Если болезнь не рассматривалась как наказание или результат своеволия, то становилась природной коррективой — способом самой природы исправить или восстановить порядок, предначертанный роду человеческому. Примерно к концу XVIII века роль эпидемий в сдерживании роста численности стала тезисом — уже с одобрения науки (Томас Мальтус, О принципах популяции, 1798). Тридцатью годами позднее холера обсуждалась как дерзновенный ход природы, предпринятый ею, дабы проредить переполненные несчастьями рабочие кварталы промышленных городов. В начале XX века неврастению, истерию и онанизм определяют как болезни культуры, растущие, словно ядовитые грибы, на загнивающем теле человечества, сдающегося на милость все более искусственных цивилизационных процессов. Некоторые полагали сифилис орудием природы, с помощью которого она возвращает добродетелям и нравственности их законное место.
Вопреки осознанию, что принадлежность к социальному классу, успешность или социальная приспособленность не защищают от болезни, козлов отпущения искать не переставали. Поиски эти были направлены против определенных групп: евреев и цыган, проституток, бедняков и нищих, религиозных и социальных отступников, против тех, кто просто был иным или жил под покровом тайны — против других, тех, кто не следовал установленным социумом нормам. И даже говоря о болезни как наказании, последствиях образа жизни или способе природы восстановить предустановленный порядок, называя евреев, проституток или пролетариев козлами отпущения, верили, что у болезни есть объяснение. В этом была логика, мысль, намеренность зла.
ТОГДА И ТЕПЕРЬ
Сегодня новая эпидемия сотрясает мир и актуализирует целый комплекс отношений, ценностей, чувств, предрассудков и мифов: СПИД.
Ситуация точно такая же — и совершенно иная.
Для начала, мы до крайности избалованы необычайными успехами медицины и бактериологии за последние сто лет. Мы едва ли способны были представить себе, что новая и (пока еще) неизлечимая инфекционная болезнь поразит нас в самое сердце нашего благосостояния. В 1960-е Всемирная организация здравоохранения выражала бескрайний оптимизм: с помощью новых знаний, новых техник и новых финансовых вложений медики вскоре смогут если не истребить болезнь, то по меньшей мере обеспечить профилактику и контроль инфекционных заболеваний. Сегодня нашей уверенности поубавилось. Вера в будущее дала трещину. СПИД стал источником чувства бессилия, представлениея о мире, не поддающемся контролю.
Во-вторых, никаких внятных объяснений не существует. Или они есть? Все прежние мифы о болезнях, связанные с эпидемиями, актуализировались в связи со СПИД: СПИД как наказание, СПИД как результат образа жизни (в самой высокой степени) и СПИД как способ природы сдать назад — например, как ответ на насилие человека по отношению к природе, на перенаселенность, на отклонение от природного порядка, куда входит и гомосексуальность, или ответ на сексуальную свободу последних десятилетий.
Если же отказаться от терминов наказания, возмездия и предустановленного природного порядка, всегда можно поискать козлов отпущения. В случае СПИД это особенно легко, поскольку уже с самого начала существовали отдельные группы, наиболее подверженные риску.
Наша потребность провести границу между «нами» и «ими», «нами» и «другими» велика. Мишель Фуко говорил о потребности общества держаться подальше от зараженных групп. Не только изолировать тех, кто не следует установленным обществом нормам, но и усилить у «добропорядочных» чувство их принадлежности к здоровым и приспособившимся. В этом — особое, примитивное чувство удовлетворения — считать себя не-зараженным, не-изгнанным. Обществу важно продемонстрировать, что, согласно древней патриархальной традиции, власть способна защитить его членов от тех, кто несет для него чрезмерную опасность: поместить в группу риска, пометить и вырвать из крепких объятий социальной общности.
Зараза всегда ассоциировалась с чужим, с тем, что приходит откуда-то издалека: с неизведанными странами, чужестранцами, группами и индивидами, чуждыми привычками. Сегодня опасная и по сути своей заразная мысль о козлах отпущения подтверждается заголовками официальных докладов, сообщающих число новых заразившихся, зараженных, больных и умерших от ВИЧ/СПИД: «гомосексуалисты», «шприцевые наркоманы», клеймо, которое прожигает еще глубже, противопоставляя эти группы «невинно» зараженным (например, при переливании крови). Разумеется, это рискованно. Не только в СМИ возникают представления о том, что гомосексуальность и наркозависимость объясняют причину болезни: не вирус, а стиль жизни. Какой это имеет смысл, если болезнь может поразить каждого? Все началось с них, с других. Невинные вынуждены страдать
Все это запросто позволяет заглушить в благочестивом обществе призывы к закону, долгу и контролю. Но как будет выглядеть картина, если мы сменим перспективу и внезапно окажемся в числе «других»?
Если человек заразился, как он будет примерять на себя диктуемые обществом требования? Как его (ради его же блага) защиту? Или как защиту от него (ради блага общества)?
И здесь актуализируется классическая проблема. Роль общества двойственна. Во-первых, его долг состоит в защите тех членов / индивидов общества, из которых оно состоит — отдельных его представителей — то есть предоставлять индивидуальную защиту. Но также долг состоит в защите общества как целого против тех его частей, что этой целостности угрожают, то есть защищать общество.
Точно так же двойственна и роль индивида. В первую очередь, являясь индивидом, он имеет права, предоставляемые его идентичностью. Но в то же время он — член общества, то есть часть того социума, которое гарантирует ему эти права. А это наделяет его определенными обязательствами перед обществом.
Итак: как обществу следует защищаться от болезни, не увиливая от ответственности за каждого индивида и не оскорбляя права больного на свободу и интегрированность в общество? И каким образом индивиду, который изгнан — или осознает вероятность подобной перспективы — из общества, чувствовать свою ответственность перед этим самым обществом? Особенно если — сначала в случае проказы, чумы и холеры, сегодня
Проблематика касается всех; особенно она обостряется в период эпидемий. История неустанно свидетельствует о противоречии между больным индивидом и обществом / властями. Многое поменялось: власть долгое время могла без возражений пользоваться своим правом на принуждение, а у индивида не было достаточных аргументов для возражения — понятие «интеграции» вошло в обиход совсем недавно. Но в более глубоком отношении он всегда находил способ протестовать против страхов общества и механизмов изгнания.
ПРОКАЗА, ЧУМА, ОСПА
Библейские тексты о проказе формулируют предпосылки конфликта. Зараженных необходимо изгнать. В Ветхом завете Господь говорит народу Израиля и вынуждает их «выслать из стана всех прокаженных, и всех имеющих истечение, и всех осквернившихся от мертвого, и мужчин и женщин вышлите, за стан вышлите их, чтобы не оскверняли они станов своих, среди которых Я живу» (5 книга Чисел, 5:1-3). Прокаженных изолировали в гетто за пределами населенных пунктов. Когда они приближались к городским воротам, чтобы просить подаяние — единственный для них способ заработать на жизнь — то извещали о своем приближении трещотками или выкрикивали унизительное слово «нечестный», «нечистый». Таким образом, два основополагающих представления оказались накрепко связаны с заразными больными. Во-первых: заразиться означало изгнание из социума. Во-вторых: заразиться значило стать «нечистым», что означало «стыд».
Когда чума между XIV и XVIII веками волнами наводняла Европу, между зараженными и напуганным чумой обществом возникали конфликты.
Последствия чумы были неслыханными. Первая волна унесла жизни 25-40 миллонов человек — или ¼ — ⅓ всего населения Европы. Позднейшие волны также стали причиной чудовищного количества смертей. В таких городах, как Марсель, Флоренция и Венеция количество жителей уменьшалось в десятки раз. В Швеции эпидемия чумы 1710-1712 годов явила чудовищную прожорливость: 22 000 из проживающих в Стокгольме 55 000 — 40 процентов — умерли. В городах, подобных Норрчёпингу, население уменьшилось вполовину, а некоторые деревни вымирали полностью.
Непостижимые сцены. Их можно восстановить лишь фрагментарно, с помощью изустных рассказов и исторического фикшена наподобие «Дневник чумного года» (1722) Даниэля Дефо: улицы опустели, двери нараспашку, повсюду мертвецы, шевелятся лишь черные крысы — переносчики чумных блох — отдаленный грохот труповозок, ужасающая тишина, подавленные рыдания.
Власти вводили строгие меры, по большей части санкционированные церковью. Лютер предложил самое строгое наказание за распространение заразы: «распространившего болезни передать в руки палача». Зараженных надлежало изолировать вместе с семейством дома, пометив его белым крестом или флагом. Их отлучали от церкви и хоронили «в ближайшем овраге» — неслыханный вызов тогдашним представлениям об освященной земле как предтече божественного воскресения. Не только шведские примеры демонстрируют царящее отчаяние — в том числе и среди отдельных священников, которых власть принудила нарушить новозаветную заповедь о любви к ближнему.
Потребность канализировать страх была велика. В связи с эпидемиями тяга к бегству, поиск утешения выливались в рост преступности, проституции, потребления, алкоголизма (впервые подобная статистика была зарегистрирована в связи с эпидемиями холеры).
Власть церкви укреплялась и ослаблялась в своеобразной динамике. В отношении религиозных авторитетов можно выделить две основные тенденции — так или иначе они возвращались во время каждой эпидемии.
Во-первых, это стремление к отрицанию: угроза отрицалась одновременно с укреплением чувства жизни и легитимацией выражения телесности. Эпоха после первой большой чумной волны обозначила прорыв для совершенно новой телесности в искусстве и литературе. Образ смерти как освободителя, официально легитимированный церковью, кажется, сошел со сцены. Образ распятого Христа из не подверженного ранам, победительного царя превратился в страдающее, разрушенное человеческое тело. Мотив пляски смерти — dance macabre — внезапно обрел неслыханную мощь. В танцующих скелетах жизнь оказалась воедино сплавлена со смертью, удовольствие со страхом, плотское желание — с гниением.
Во-вторых, тяга к заклинаниям: просьбы и исповеди, молитвы Господу об освобождении от зла (всеобщая молитва и покаяние были первым параграфом во всех чумных регламентах). У самых фанатичных покаяние обретало форму институционализированного самобичевания, наиболее ярко отразившегося в процессиях флагеллантов, в эпоху позднего средневековья наводнивших всю Европу. Здесь заклинания материализовалось до такой степени, что сама церковь была вынуждена вмешаться; любой фанатизм мог стать причиной опасного бунта.
Сифилис начал свою опустошительную процессию в последние годы XV века. Утверждают, что он переиначил образ жизни, заменив прежние ее паттерны на новые. Он поспособствовал слому средневековых коллективистских традиций, символом которых выступали общественных купальни, в которых мылись, общались и парились, и где одна и та же вода, посуда и предметы гигиены были общими для всех, составляющих это бесстрашное общество. Начался процесс великой приватизации, семьи замыкались в себе, коллективные обряды утрачивали силу. Общественный центр из шумной сутолоки площадей, улиц и рынков сместился в закрытые, структурированные семьи. Согласно некоторым, современный индивидуализм зародился одновременно со вспышкой венерических заболеваний: «в отношения полов прокрадывался чуждый, враждебный, даже дьявольский элемент, который пронизывает мрачным и тревожным недоверием; подобное изменение в самой основе человеческих отношений впоследствии распространилось на все общественные связи» (Артур Шопенгауэр). Правдивую или нет, эту историческую картину необходимо дополнить следующей: социальные изменения XVI — XVII веков в основе своей были спровоцированы расколом католического единства, новой рыночной экономикой и появлением на сцене капиталистического, индивидуалистического буржуазного класса.
Крупнейшей эпидемией XVIII века была оспа; 60 миллионов умерших — 15% от всего числа умерших в Европе — до начала XIX века, когда вакцина против оспы уничтожила этот дамоклов меч. В 1830-е пришла холера; возможно, именно она, как никакая другая, обнажила противоречия между классами, группами и нормами. Холера убила миллионы людей в период четырех больших эпидемий, вплоть до 1870 года; в сентябре 1834 в Стокгольме умирало ежедневно порядка 200 человек. Начиная с 1860-х годов мир сотрясали эпидемии дифтерии, во время первой мировой войны — испанка, унесшая 21 миллион жизней, больше, чем сама война. В Швеции в 1918-19 от этой агрессивной формы гриппа умерло 35 000 человек. Годовая смертность увеличилась почти вполовину. А в начале XX века свое мрачное шествие начал туберкулез, поражая и богатых, и бедных; в первые годы в Англии от него ежегодно умирали 70 000 человек, в Швеции — 10 000.
Изучая эпидемии, мы обретаем перспективу, как человечество на протяжении истории реагировало на заразные заболевания и каким образом связь индивид — общество формировалась в кризисных ситуациях, заостряя внимание на таких понятиях, как ответственность, забота, солидарность и интегрированность.
Количество примеров можно множить до бесконечности; здесь рассмотрены два: холера и сифилис.
ПРИМЕР ПЕРВЫЙ: ХОЛЕРА
В октябре 1830 года Европу наводнили слухи о необычайно стремительной болезни, поразившей Санкт-Петербург: холере. У нее было несколько особенностей — опасное и крайне быстрое течение (диарея, рвота, судороги) и очевидная подверженность ей представителей самых бедных слоев населения.
Первая эпидемия холеры продемонстрировала несколько принципиальных сходств с эпидемией СПИД в 1980-е годы. Это была новая и до сих пор не известная болезнь. Она поразила Европу в эпоху, когда человечество, найдя вакцину против проказы, полагало, будто удалось найти лекарство против всех эпидемий. Это пробуждало необычайно сильные чувства, поднимало и усиливало ряд противоречий в обществе: между классами, группами и индивидами. С небывалой силой возобновились поиски виноватых. Она обнажила механизмы принуждения и недоверие к обществу / властям. Показала, что информация была лишена смысла без знаний о том, как она функционирует в затронутых эпидемией группах. И обнажила сильнейшую потребность в канализировании страха, угрозы, гнева.
Родом из Азии, холера начала свое шествие на запад в 1817 году. Европейские промышленные города со скоплениями людей в отвратительных санитарных условиях создавали идеальную среду для холерной бактерии, которая в первую очередь распространялась через загрязненную воду. В 1830 году зараза достигла России, в 1831 году разразилась во время карнавала во Франции и сразу вслед за этим в Англии. Жарким летом 1834 года она достигла Швеции.
Панические настроения и реакции объяли сердце Европы. Официальные декларации, истеричные заголовки газет и язык, переполненный воинственными метафорами, создавали образ холеры как врага, который должен быть повержен военной мощью. В Германии, чтобы дать отпор эпидемии у польской границы, были мобилизованы войсковые части; в Дании 6000 человек ожидали наступления холеры с юга. Враг представлялся осязаемым противников: холера покажет свое коварное лицо и будет сокрушена силой и мощью. Однако большинство людей существовали в гигиенических условиях столь примитивных, что болезнь в буквальном смысле взрывалась по ту сторону границы.
Очень скоро стало очевидно: страдает в первую очередь рабочий класс, то есть бедные, грязные, нищие. Статистика подтверждала: при всех вариациях — от нации к нации — лишь 4-12% не принадлежали к низшим классам, и речь в первую очередь шла о священниках, врачах и прочих, непосредственно контактировавших с инфицированной группой общества. Высокие цифры в России (11,5%) и Германии (10%) объяснялись привычкой господ жить в непосредственной близости от своих слуг. Жертвы, кажется, чересчур хорошо подходили на классическую роль козла отпущения. Первым зарегистрированным в Англии случаем стала проститутка — слепая алкоголичка, к тому же опиумная наркоманка. Первым случаем смерти от холеры в Швеции также стал некто, «известный своим ненадлежащим образом жизни».
Иными словами, причина холеры казалась очевидной. Пролетариат, подрывающий основы общества нищетой, бедностью, преступностью и безнравственностью, вновь сотрясал его мерзкой болезнью, носителем которой стал во всем великолепии своего отвратительного образа жизни. Казалось, все общество находится в опасности. А потому мобилизованы были все: политики, врачи, церковь, пресса, наука.
Вместе с тем, так называемая «теория бедности» создает у высших кругов общества фальшивое ощущение безопасности. Социальная сегрегация становится ключевым фактором. Классовые противоречия усиливаются, латентные нормы выходят на поверхность, мифы, моральные установки и классовые различия обретают научное подтверждение. Подобная реакция стала для пролетариата угрозой большей, чем холера.
Первые эпидемии стали причиной возникновения множества плохо информированных и самостийных кампаний, руководствующихся общественными страхами. Возможность не предпринимать ничего вовсе, то есть рассматривать холеру как естественный процесс отсева, чтобы погасить размножение низших классов, обсуждался в том числе и в Англии. Но подобная стратегия мало общего имела с реальностью. Вместо этого, в соответствии с рядом директив, были поспешно усилены меры министерства здравоохранения, предписывающие изоляцию зараженных домов или принудительное помещение заразившихся в больницу, похороны на специальных холерных погостах. Зараженный дом обрабатывался известью, одежда и мебель сжигались. Согласно шведскому холерному регламенту от 1831 года, зараженные дома (…) маркировались белыми флагами, а здоровым дозволялось покинуть их лишь после двухнедельного карантина. Нарушение этих запретов строжайше наказывалось. (…)
Реакция представителей групп риска по всей Европе была чрезвычайно бурной. Действия властей пришли в болезненное столкновение с народным мировоззрением, семейными традициями и похоронными обычаями. Больных прятали, живых или уже мертвых выкрадывали из перевозок, больниц и с кладбищ (чтобы провести внутрисемейное бдение у гроба). Предписаниям, запрещающим многолюдные сборища в ресторанах, театрах и на рынках, не подчинялись. В Англии разъяренная толпа атаковала больницы и докторов, которых обвиняли в опытах над больными — проводившимися зачастую еще до того, как те умерли — и их телами, а также в том, что вместо лекарств им давали яд. «Многие скрывали болезнь из страха оказаться в больнице», — подобная ситуация складывалась в частности и в Швеции.
Информация о способах предотвращения инфекции, распространяемая властями, наталкивалась на недоверие или издевательскую дезинформацию, распространяемую через листовки и радикально настроенные газеты. Что могло предложить общество? Только свой ужас и надежду наживиться на несчастных, набраться у опыта или попросту избавиться от них. Намеренные искажения, мифы и слухи о том, что причина болезни — власть, отравляющая колодцы в рабочих кварталах, распространялись во всех охваченных холерой городах. «Слухи об отравлении (колодцев) стали обычным делом», — так описывается ситуация в Стокгольме в одном из рапортов осенью 1834 года. (…)
Холера подвергла испытанию прочность общества и его стремление быть обществом для всех. У многих она вызвала шок от осознания масштабов катастрофы и ненависти, но шок также вызвало и сила сопротивления представителей групп риска. В Англии власть была вынуждена отступить, принимая все более мягкие законы. В Швеции складывалась такая же ситуация. Принуждение было бессмысленным, если в результате его больные старались скрыться. Принуждение было опасно, если пропасть между гражданами превращалась в зияющую рану.
ПРИМЕР ВТОРОЙ: СИФИЛИС
История сифилиса драматична и обрастает вторыми смыслами, метафорами, мифами в гораздо большей степени, чем любая другая болезнь. В привилегированных классах она могла — от князей XVI столетия через аристократию XVIII и к буржуазии XIX — восприниматься как «галантная». В бедных кругах все было ровно наоборот. Однако смерть устанавливает своеобразное равенство. В английских рапортах XVII века упоминается, как семьи покойных умасливали проводивших освидетельствование, вынуждая назвать другую причину смерти; публичная смерть от сифилиса была уготована всеми ненавидимым персонам нон грата. В Швеции венерические заболевания попадают в регистр причин смерти в 1774 году, но даже еще в конце XIX — начала XX веков официальная статистика отражала лишь малую толику горькой правды.
Венерические заболевания приняли характер эпидемии в Швеции, начиная с последних десятилетий XVIII века. Они поражали все слои общества, но в первую очередь— бедных, и чаще женщин, нежели мужчин. В XIX веке ситуация была катастрофической. Губернаторские рапорты и доклады провинциальных докторов показывают, что иногда заражались целыми семьями. На осмотрах, проводимых во время призыва на военную службу, оказывалось, что «значительная часть юношей заражены». В особом послании его Королевскому Величеству медицинские работники скорбно выражают свое беспокойство в отношении чудовищных масштабов распространения болезни. Велик был риск, что «целое поколение может быть инфицировано», что станет причиной национальной катастрофы.
Рапорты докторов внушают ужас. В 1813 был представлен сводный отчет о произведенном болезнью опустошительном набеге, который можно читать как чудовищную картину телесных страданий: незаживающие раны, разъеденные болезнью носы, губы и нёба, кости, «мягкие, как свежие булочки, податливые, словно воск». Изнемогающие мужчины, страдающие женщины, младенцы, умирающие от чудовищных ран во рту, глотке и паху. Эти страдальцы, помеченные отвратительными знаками болезни, стали едва постижимым образом отражением тогдашнего общества, скрывались дома, попрошайничали на улицах и рынках, не задерживаемые даже в госпиталях.
Самым худшим была социальная изоляция. Заразившиеся умалчивали о своем недуге из страха «потерять дом, но особенно стать изгоем, ибо никто не желал есть, пить или даже иметь общество с тем, над кем нависло подозрение в венерическом заболевании». Врачей умоляли об исцелении, но также и о молчании — или хотя бы о том, чтобы называть болезнь иначе. «Что отвечать, буде хозяин спросит о болезни своих слуг?» — задается вопросом один из врачей. — «Венерическая болезнь для бедных подобна трубному гласу, возвещающему смерть, ибо отныне они вне закона». (…)
Доктора обсуждали возможные меры и стратегии. Некоторые выражали свое несогласие. Другие, напротив, предпочитали идти в наступление. Прежде всего народ нуждался в просвещении касательно способов заражения: через половой акт, от матери к ребенку или от ребенка к кормилице, через постельное белье, посуду для еды и питья, трубки, через поцелуи и пот. Зараза, иным словом, могла подкосить как «грешников», так и «невинных». Половой акт был самым распространенным способом заражения (пусть многие и утверждали, будто заразились через влажные ладони во время танца). Каждый должен быть поставлен в известность о том, что «отныне необходимо очень хорошо узнать своего товарища по койке, ежели не хочешь заразиться». В дальнейшем опасные мифы развеивались, и не в последнюю очередь самый распространенный из них — от болезни можно излечиться, заразив ею кого-то еще. Народная изобретательность кажется в отношении логики отчаяния заслуживающей внимания.
Как рассказать о своей болезни — вот в чем состояла одна из главных проблем. Это был классовый вопрос. В то время как представители привилегированных слоев общества обращались к доктору, едва индивид подхватывал заразу, обычный народ бежал ко врачу лишь когда заразились многие, а симптомы уже нельзя было скрывать. За это время болезнь успевала широко распространиться.
Угрозы? Не хоронить тех, кто скрывал свою болезнь, в освященной земле? Не допускать больных, пренебрегавших своим лечением, к причастию? (Подобное предложение со всей яркостью свидетельствует, что вызов миру религиозных представлений обычного человека был угрозой более эффективной, чем обычное наказание).
Все это казалось трудновыполнимым. Вместо этого обсуждались различные принудительные меры — к примеру, полицейский надзор и медицинское освидетельствование в ресторанах, на рынках и прочих общественных местах, которые подозревались в том, что могут стать рассадником заразы. В идеале нужно было установить контроль над всем обществом. Ряд подобных освидетельствований проводился с конца XVIII века вплоть до 1820; пример, возможно, уникальный для Швеции. В непосредственной близости от священника каждая община — речь могла идти о 1000 человек — обследовалась провинциальным доктором. От общины к общине характер этих обследований менялся. В одних деревнях все жители в назначенный день ждали своей очереди, выстроившись молчаливой цепью; в других жителей приходилось приводить силой, заручившись помощью полиции, а врачи не скрывали своего недовольства.
Взятые в кольцо, больные, нуждавшиеся в лечении, препровождались в так называемые лечебницы. Предложение разместить самых тяжелобольных в особых азилумах, «где они могли бы всю оставшуюся жизнь существовать отдельно от прочих», доносились с разных сторон. Рапорты из подобных лечебниц свидетельствуют об ужасающих условиях: вонь, жестокость, отсутствие покоя и катастрофические санитарные условия. Служивые доктора требовали доплаты, мотивируя это тем, что «здесь под угрозой находятся здоровье и жизнь болящих, а вонь, зараза и сам отвратный вид человека стали ежедневным бременем». Даже в середине XIX столетия можно найти свидетельства, что попавшие в подобные лечебницы были скорее заключенными, чем пациентами. Их деятельность финансировалась так называемыми «больничными выплатами», налогом, которым, согласно королевскому постановлению, облагался, начиная с 1815 года, каждый житель страны (в 1873 году название налога изменилось на «налог на здравоохранение»).
После первой предварительной фазы борьба против заразы сосредоточилась на нескольких группах риска. Согласно королевскому циркуляру к губернаторам от 1812 года, речь шла о следующих группах: военных, моряках, проститутках, рыбаках (а также сезонной рабочей силе), подмастерьях, перекупщиках и евреях.
Для этих групп риска были введены специальные «паспорта здоровья» — их владельцы должны по требованию предъявить сертификат, удостоверенный доктором в том, что предъявитель его не заразен. Паспорт требовалось обновлять каждые три месяца (систему упразднили в 1860 году). Так называемая «комиссия по гигиене» проводилась среди отдельных групп населения (моряков, военнообязанных); в середине XIX века моряки за четверть часа до воскресной службы нагишом шествовали мимо вооруженного лупой доктора. Подобная ситуация, пусть ее и возможно было пока еще скрывать, стала уже разделительной чертой между эти двумя принципами контроля — ради здоровья индивида и (в случае с проститутками) для здоровья общества.
С середины XIX века борьба с болезнью велась по европейскому образцу и сконцентрировалась на одной группе — проститутках.
(…)
Полиция нравов следила и задерживала любую женщину, в отношении которой возникало подозрение в проституции. Ее регистрировали и обязывали принудительно проходить регулярное освидетельствование один-два раза в неделю в соответствующем учреждении. Здесь врач в сопровождении двух полицейских устанавливал, что она не заражена, то есть не является переносчицей венерических заболеваний. В случае неявки ее приводили насильно — в соответствии с законом о бродягах. При повторном нарушении ее приговаривали к принудительным работам.
В случае заражения ее насильно помещали в лечебницу. Предложение интернировать заразных женщин мотивировалось «здравым смыслом». На практике, однако, оно было трудноосуществимо.
Подобные осмотры служили воплощением государственной власти — возможным потому, что затрагивали в первую очередь изгоев. В этом до странности неоднородном процессе борьбы с болезнью цель сместилась с собственно больных на козлов отпущения. Женщины, согласно медицинским экспертизам, сами провоцировали болезнь, становившуюся следствием психических и социальных дефектов. «Лень, легкомыслие, стремление к удовольствиям… ускоряют падение». Из этого источника — пониженной социальной ответственности — зараза распространяется дальше, поражая здоровое общество.
В течение XIX века проституция возросла многократно. Это было следствием социальных изменений вследствие индустриализации и урбанизации — в сочетании с низкой частотой заключения браков в конце XIX века, высоким возрастом вступающих в брак и буржуазной сексуальной моралью, которая негласно поощряла право мужчина на «двойную» сексуальную жизнь. Девушки, в прошлом обычные служанки, в подавляющем большинстве прибывали из деревень, средний возраст проституток составлял 20 лет. В 1847 году в Стокгольме было зарегистрировано 147 женщин, в 1850 их число увеличилось до 502, а в конце века составляло уже 884.
Как они относились к подобным осмотрам? Сотни женщин, которые вынуждены толкаться в тесном пространстве ради унизительного осмотра в присутствии полицейских? (…)
То, что современность рассматривает систему как унизительную, своего рода эффектную инженерию конфликта между добропорядочным обществом и группами, уже подвергаемыми остракизму, имеет отчасти причиной бурную критику с точки зрения юридической, социальной, гуманитарной и феминистской. Ряд художников того времени изображают осмотр как воплощение унижения. Один из параграфов в предписании отделения для осмотров звучит вне контекста иронически-доброжелательно: за определенную плату каждая женщина может пройти обследование, либо по месту нахождения врача (75 эре), либо в своем городе (1 крона 50 эре).
В скором времени эффективность этой системы оказалась под вопросом. Статистическая оценка показала, что лишь небольшой процент проституток стал ее частью. (…) Согласно комиссии, учрежденной в начале XX века, в период с 1885 по 1904 по меньшей мере 40% женщин, обязанных проходить осмотры, уклонялись от этой повинности. Иногда их приводили силком, в подавляющем же большинстве они скрывались.
Скрывались они в том случае, если считали себя зараженными. Цифры показывают, что среди инфицированных число уклоняющихся от осмотра в три раза больше, чем среди всех прочих (…)
Других обстоятельством был так называемый штамп — печать проститутки, который затруднял или делал вовсе невозможным для женщины обретение нормальной работы. Стоило им однажды получить подобную отметку и регистрацию в качестве морально опасного индивида, как пропасть между ними и здоровым обществом становилась еще глубже.
А кроме того, осмотры были попросту неэффективны: первичная стадия сифилиса оказывается неопределимой в 78% случаев. Ряд весомых аргументов и статистические обоснования демонстрируют, что методы комиссии, состоявшие в принудительных мерах, не просто бесчеловечны, но и неэффективны.
В своем заключительном отчете (1910) комиссия походя касается принудительной госпитализации:
«…А также страх принудительного интернирования в больницу является важным мотивом для женщин избегать осмотров… Таким образом, регламентные меры становятся существенным препятствием для систематической борьбы с заразными венерическими заболеваниями».
Однако еще на протяжении нескольких лет общество — в первую очередь при непосредственной поддержке печатных изданий Шведского медицинского общества — утверждало, что принудительная госпитализация была самым эффективным способом остановить распространение болезни. Только в 1919 году систему заменил так называемый lex veneris, который предписывал добровольное обследование в общедоступных поликлиниках. Тогда же первое эффективное средство против сифилиса (Сальварсан) коренным образом изменило положение вещей.
***
История эпидемий показывает, во-первых, что одни и те же объяснения причин болезни и поиски виноватых цвели буйным цветом с обострением каждой новой эпидемии, и именно они с моральной точки зрения легитимировали принуждение, остракизм, изоляцию и сегрегацию.
Во-вторых, принуждение сослужило дурную службу: именно те, на кого падало подозрение в болезни, под угрозой остракизма и изоляции скрывались и/или утаивали свой недуг.
В-третьих, эпидемии провоцируют столкновения: между классами, группами, индивидами, нормами, а также между индивидом и обществом / властью.
История не дает готовых решений. Но она дает бесценный опытный материал.
________
Перевел со шведского Клим Гречка по изданию Karin Johanisson, Medicinens öga: Sjukdom, medicin och samhälle — historiska erfarenheter, 2013. Публикуется с сокращениями.