Create post
L5

Юрий Гудумак. Солнце передает в наследство солнце

Татьяна Присталова
Наталія Богренцова

Живущий в Молдавии поэт Юрий Гудумак принадлежит, безусловно, к модернистской эпохе, но это альтернативный модернизм — тот, который по разным причинам не мог состояться на русском языке. Эта поэзия одновременно и тотальна, и подчеркнуто локальна: строки по-уитменовски захватывают все пространство страницы, перетекают из одного стихотворения в другое; одни и те же темы варьируются на протяжении разных текстов, и набор этих тем ограничен — жизнь растений и животных, изменения в природе, происходящие с приходом весны. Можно сказать, что ближайшими предшественниками Гудумака были Морис Метерлинк с его «Жизнью пчел» и «Разумом цветов» и Анри Бергсон с его «Творческой эволюцией», всматривающейся в руководящий принцип любой жизни. Гудумак отталкивается от них, столь же часто, как они отталкивались от Линнея с его классификацией видов, но также для него важен, по всей видимости, и опыт Аркадия Драгомощенко, совмещавшего размышления над открывающимися взгляду пространствами с умением пристально вглядываться в каждый лепесток и каждое соцветие. Эти стихи как и малодоступная в России книга Гудумака «Дифирамб весне (bis)» посвящены весне, и ее разные облики можно найти в каждом стихотворении: она ветрена и промозгла, но в то же время именно она заставляет поэта открыться миру и попытаться запечатлеть его странную призрачную изменчивость.

К.К.

Диффузия точки, или Как я пришел к тому, что сейчас сказал


Дар поэтической жизни

существует лишь через собственные метаморфозы:

богомола-макроцефала, морского конька,

дракончика-тигроглава,

контуры сердца которых он трансформирует,

обретая свою индивидуальность.


На известной стадии развития

человеческое сердце тоже имеет форму

продолговатой трубки.

Как у насекомого.


В соответствии с аналогией,

а не тождеством,

оно видоизменяется в сердце рыбы,

когда трубка укорачивается, расширяется

и, образуя перемычку посередине,

делится на две части —

желудочек и предсердие.

Новое деление предсердия

сообщает человеческому сердцу

трехполостную форму, свойственную земноводным.

А когда разделится пополам и желудочек,

анатомическую структуру из четырех полостей

можно уже назвать

вполне человеческой.

Иллюстрации: Hanna Resvoll-Holmsen / National Library of Norway

Иллюстрации: Hanna Resvoll-Holmsen / National Library of Norway

Несомненно,

каждый из нас

был увенчан плющом еще в материнском чреве.

Поскольку с рождением, как таковые,

метаморфозы не прекращаются.


Скорее наоборот.

И мы говорим о сердце,

что это пурпурный плод или камень,

или — натерпевшись от непогоды — что оно

вот-вот превратится в обуглившуюся головешку.

В конце концов оно становится просто понятием, —

лишенным телесной оболочки, но составленным из границ, —

которое мыслится лишь в зависимости от преходящего,

временно существующего объекта.

Например — того,

о чем я сейчас говорю.


Чистая протяженность

как атрибут пространства

представляет собой диффузию или продолжение

подобного рода локальности: «прыгающей точки» сердца

или соответствующего знака пунктуации,

которые в этом смысле, оказывается, близки

вплоть до того, что их можно перепутать.


Чистая протяженность как атрибут пространства

существует, претворяя в жизнь

философию своей родины:

не иначе как 

принимая в соображение то обстоятельство,

что не умереть в такой ситуации невозможно,

даже и публикуя десять-пятнадцать-двадцать лет

свои посмертные произведения.


Способ раскрытия цветка


Можно только мечтать о такой мысли,

которая обнаруживает себя в раскрытии цветка.

Цветок означает приобретенную неспособность

оставаться цветочной почкой.

Но то, что некогда могло звучать в качестве тихой констатации —

«цветок черешни-скороспелки»… «поздний цветок катальпы», —

в условиях сырой холодной весны не может определяться

вне связи с синтаксически-безумной расточительностью письма,

своими предположениями и наблюдениями,

своими описаниями и выводами

только и придающего

подлежащей раскрытию почке — складке цветка — такую форму,

в которой ее способность быть раскрытой в качестве цветка

может стать в конце концов

обнаружимой.

Нет никакой неожиданности,

следовательно, в том,

чтобы свести цветок к его артикулируемой сущности,

коль скоро и то и другое в одинаковой мере зависит

от изменений погоды и атмосферного хроматизма — коль скоро

каждое из таких изменений погоды и атмосферного хроматизма,

как явствует далее, было одно ничтожнее и мельче другого:

мелкий дождь — изморось — смурая мгла.

Или: смурая мгла — изморось —

мелкий дождь.


Способ раскрытия цветка

(а о меньшем здесь речь и не идет) есть некое ничто,

которое существует, можно сказать, как равное тексту,

некий, не только фактически, но и в принципе,

и чтобы быть до конца современным,

экзистенциал ожидания:

поддерживать теплоту тела и пополнять убыль тканей —

писать от руки кровью, взятой из языка, —


артикулировать.


Primula veris: первоцвет весенний


Покамест температура мышц,

влияя на скорость их сокращения,

не достигнет значений, достаточных для того,

чтобы удерживать в мерзлых пальцах перо,

оплетенный сетью жил мускул ветра

расковыривает цветочную почку примулы

раньше третьей весенней оттепели.

В будоражащем

и с частыми бурями пасмурном воздухе —

не более чем сомнительная метафора солнца.

Не цветок подлежит неминуемому раскрытию солнцем,

а солнце — цветком.


Бездонная сверхдетерминированность цветка.

Даже если это Primula veris, первоцвет весенний —

крохотный, бледно-желтый, в зеве которого

пять красноватых пятен.


Бездонная сверхдетерминированность цветка.


Большая, чем у большого желтого цветка подсолнуха,

вращающего солнце.

Непрекращающиеся

мелкий дождь и изморось —

как логическая матрица невроза:

изменяются, чередуясь, и чередуются, взаимоуподобляясь.

…И переходят в темную абстрактную экстенсивность,

предваряющую явление солнца,

но не означающую ничего,

кроме следующего:


вегетативного прошлого* тела

(*настоящее прошедшее)

и многократно описанного

сдвига центра зрительного восприятия в область цветка.

Не цветок подлежит неминуемому раскрытию солнцем,

а солнце — цветком.


Солнце передает в наследство солнце


Солнце

передает в наследство солнце.

В угрюмой стихии марта его лучезарная неподвижность

представляется пробивающимся сквозь завесу туч

порционом едва дифференцированной протоплазмы,

пигментным пятном инфузории, ореолом

с вертикально удлиненным зрачком.

Мышца, суживающая зрачок,

есть сфинктер* (*Sphincter pupillae) солнца.

Лишь за изморосью она обнаруживает

правильную форму кольца радиальных волокон

радужной оболочки.

Но при этом тут же

приобретает тусклый, млечно-беловатый мутный вид,

как совиный глаз на свету.

Явление

почти обычное в своей повторяемости,

когда, солнцеподобное, оно

устремляется к тому, чему оно подобно,

обрастая характерными признаками систем

костной, мускульной, внутренностей

и органов кровообращения.


Говорят, если смотреть на солнце,

то его образ может сохраниться

несколько дней.


И мы знаем, как:

изменяя тело

в последовательность призматических деформаций —

специфизируясь через все новые преобразования

перламутровых аберраций ума, угасающей ауры сердца,

охры свернувшейся крови,

синей жидкости желчного пузыря.


Ранний росток люпина

позволяет вывести то,

что составляет скрытую предвзятость какой-никакой, а мысли:

не в силу известных, присущих люпину, свойств гелиотропа,

а потому что люпин мы всегда рифмуем с «любим».

И остается лишь терпеть, как у него раскрывается

крохотный пальчатосложный листик, и превращаться

в скрюченного уродца.


Шаги, приглушенные мхом


В сложившихся

обстоятельствах, когда с тревогой,

затаив дыхание (все равно что трижды окликнув его,

прежде чем констатировать смерть), ожидаешь

теплых и ясных дней,

время не настолько прямолинейно,

чтобы не быть в состоянии удовлетворить

домогательствам простой поэтической очевидности.

Ни той,

где его абстрактная линия,

как в новейших неклассических геометриях,

становится сжатием: прошлогодний осенний паданец —

окаменелое ньютоново яблоко,

даже если это айва;

ни той, где она,

превращаясь в эманацию моллюска-горшечника —

витую раковину виноградной улитки,

повторяет траекторию

отходящего мало-помалу от зимней спячки

винтообразно растущего существа.


Сонное зевание

раскрывающегося первоцвета —

как не увидеть здесь, что оно прекрасно, —

кажется, нуждается во времени только лишь для того,

чтобы его опровергнуть — не то что опередить,

сопровождая его в апрель:

в этом смысле

понятие времени

едва ли конструкция ума,

скопированная с пространственных представлений, —

скорее форма интеллектуального оцепенения.

Что из этого следует?


Только то, что

незамкнутая времениподобная линия

представляет собою далее

очередную ее модуляцию,

точней — расслоение:

отчасти в зависимости от того, в кого превращаюсь я 

(седеет волос, отслаивается чешуйка перхоти и т. д.),

частью же благодаря тому,

о чем я сейчас говорю.


По крайней мере,

никто не скажет,

что у такого-то слишком слабый синтаксис,

чтобы сделать это: направить время по ложному следу —

не выходя за пределы прошлого / настоящего / будущего

глагольных времен,

с которыми осваивают лишь привычки детства

или эти шаги, приглушенные мхом…


иное их исчисление, нежели то,

на которое я понадеялся, а теперь глотаю сырую,

принесенную атлантическим аквилоном, летучую щелочь —

причину слез.

Посмотри на то,

как ветка клонится к югу.

Как она сгибает абстрактную линию времени

в дугу довольно большого радиуса кривизны.


Число ее движения подчиняется принципам

прогрессирующей дифференциации и возрастающей сложности.

Равняющееся некоторому, с достоверностью не известному,

количеству моментов,

число ее движения

устремляет в ультрафиолетовый,

недоступный глазу, участок спектра видимой жизни

почки, листья, цветы…

простирая почки, листья, цветы

вплоть до границы галлюцинаторного восприятия,

отличая ее от ее голой наличности

множества «теперь».


К парадоксальной цели поэтического Декарта


Влияние среды

может быть тем более выражено,

чем менее развит подвергающийся ему орган,

пока в конце концов теоретизирующий инстинкт

не станет телом подобен иссохшим ветвям,

сердцем подобен угасшему пеплу.


Там, где наступила весна,

нет, вероятно, ни одного мгновения,

чтобы она не напоминала ему

(теоретизирующему инстинкту) о своем благоденствии.

Но даже самым невзыскательным образом описанная весна

была бы лучше настоящей —

вынуждающей «рассматривать себя

как не имеющего в действительности

рук, глаз, плоти и крови, каких бы то ни было чувств,

но как ложно считающего себя их обладателем».


Что в одном случае

требует, вероятно, целого —

бесконечного, как потомок, —

столетия (ряда трех генераций),

то в другом совершается в один день:

и белое-пребелое, бихевиористское письмо

погружается в чистейшее умозрение, направляя свой быстрый ход

к парадоксальной цели поэтического Декарта.


Единственно возможный акт мысли –

не идеальный инвариант,

но обремененный локальными вариациями.

Единственно возможный акт мысли — перевернуть действительность

с ног на голову.


Перевернуть действительность

с ног на голову,

как еще лишенный данных опыта

(которые он приобретает относительно места в пространстве

при помощи известных движений тела и осязания) младенец

или — возвратившийся из царства мертвых пьяница


…матовая стеклянная пластинка

камеры-обскуры.


Между мышью и перепелом


Никакая метафора не возможна,

кроме как благодаря

элиминации каких-то порций непрерывного.

Кроме как благодаря возникающему пространству эллипсиса,

разрешающемуся в свое ничто.

Любые размещенные в экстенсиональном поле его

эмпирической очевидности

объекты

неизбежно трансформируются:

мышь превращается в перепела,

стрекоза — в лилейник, демонстрируя нам,

что это всего лишь временная потеря смысла,

а не следствие прихода весны.


Терминологические вариации:

a) чувственно не воспринимаемая разъятость;

b) черверодящая пустота; c) знак, а не индекс,

элемент системы, а не плесень причинности.

И я все же не думаю,

чтобы многие из стяжавших себе

венец бессмертия, многие из философов,

мыслили нечто иное, чем только что сказанное.

Зона неразличимости между мышью и перепелом

как модус протяжения не может существовать

без какой-либо протяженной вещи.

Утрачивая как зоо-,

так и антропоморфные черты,

она становится понятием,

конфигурацию которого восстанавливает

примелькавшийся / хорошо знакомый орографически выраженный

неправильный периметр дня.


Зыбкие,

едва бронзовеющие границы, лишь только тронутые

рассеянным послеполуденным светом азорского антициклона:

кажущиеся наделенными подобной иризацией,

они действуют на манер магического силка.

Не то чтобы мышь оказывается перепелом,

но почти-что-перепелом —

отличается от него сколь угодно мало.


На жнитво и на сбор фруктов


Не то чтобы более позднее

являлось исполнением более раннего,

но более раннее обещанием более позднего —

в крайнем случае, его риторическим конструктом —

лингвистическим древом, наподобие дерева Хомского,

видоизменяющегося мало-помалу так,

что становится совершенно неузнаваемым:

неестественно бледный бескровный мозг венерина башмачка?

Анютины глазки, лишенные головы? Цветы горошка?

Иногда это лишь мгновение,

а иногда целых двенадцать дней,

иной же раз совершенно неопределенный срок —

метрологический феномен под названием

«время, потребное для чтения текста».

Поэтика —

а не только кристаллизация,

растительная жизнь и животная организация —

еще один признак смены сезонов, обеспечивающий переход

от «я» к «другому», сводя, таким образом,

эту фундаментальную структуру

к эффекту моды.

«Я — другой» — метафора времени,

если не свойство мертвого. И это как предпочесть

смерти à la papa смерть à la papoua.


Разница стала равной

блеклой, смурой, бессущностной длительности,

разделяющей два времени года —

зиму и лето;

то есть — если не свойству мертвого,

то его способности быть одновременно в двух местах.

Чтобы стать «другим», «я» должно находиться с «другим»

в отношении подобия, или, как это там еще называется, —

продолжать образовывать с ним

одну-единственную плоть.


То немногое,

что я хотел здесь сказать.

Ничего фатально непредсказуемого,

кроме того что оно похоже на вылазку из бодрствования в сон:

из сырых, в кизяковом дыму, глинобитных сумерек —

на жнитво и на сбор фруктов.

Subscribe to our channel in Telegram to read the best materials of the platform and be aware of everything that happens on syg.ma
Татьяна Присталова
Наталія Богренцова

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About