Donate
Ф-письмо

Это вопрос политики

Elena Gennadievna30/12/19 21:024.1K🔥
Жан-Мишель Баския. Красный кролик. Акрил, масло, холст. 1982
Жан-Мишель Баския. Красный кролик. Акрил, масло, холст. 1982

18+

Сразу к делу: самое важное понятие в поэтике Агамаловой — ебля. Начиная, пожалуй, с Бодлера, если не с Сафо и Овидия, фокусировка на сакральном совокуплении является той точкой, в которой модернистские поэтики находят себя, фиксацией которой они определяют себя в качестве таковых. Одна из таких точек, вокруг которой собирается поэтика, выламывающаяся из принятого спектра «поэтического», — это «ебля» у Агамаловой, которая этой книгой прощается с юностью и вступает в поэтическую зрелость: в ее поэзии, по сути, модернистской, происходит убийство модерна.

Попытка перехода из модернизма, в котором оказался заперт целый набор поэтик, начиная с моей собственной и продолжая стихотворениями Дмитрия Волчека, Эдуарда Лукоянова, Ильи Данишевского и других, чрезвычайно важна. Но почему должен быть убит модерн и освежевано его тело — тело учреждающей строительной жертвы, ложащейся в основание нового?

Очевидно, что поэзия Агамаловой — это бунт против фаллологоцентризма языка. Расшифровка родинок на теле (бывшей) возлюбленной сменяется программными высказываниями на знакомом нам гетеросексуальном наречии («все в этом мире напоминает мне еблю», «хорошая ебля — это вопрос политики»), — но это обманчивое узнавание. Агамалова пишет об «органической преддискурсивной и однополой ебле», и пишет «брайлевым»«шрифтом лесбиянки». Каков же поэтический Umwelt Агамаловой, как расшифровать ее «охуевшие письмена» (в саду фаллических регалий / в саду аддикций / ты знаешь, где главный цветок / распускается охуевшими письменами)?

Агамалова словно бы защищается от реальности какой-то стеной — и выстраивает за этой стеной новый город. И если от чего она уходит, более-менее ясно (дискурсивный male-язык, все эти меланхолические терки на развалинах всех утопий, действительно заебал), то на вопрос, в пользу чего совершается это большое поэтическое действие, ответ сложнее. Какова, так сказать, позитивная программа Агамаловой, которая, помимо поэзии, занимается философией и не может, как философ, не проговариваться о сути своего усилия?

Дело в том, что поэтика Агамаловой устроена как язык и не язык одновременно. То есть одновременно как «язык», где ей невыносимо, — и как «внешнее» языка. Агамалова, с ее интересом к телесному низу, к бактериальной составляющей ебли («собрав себя так что в пизде загноилась кровь / превратилась в ров / превратилась почти без швов»), к «новым онкологиям» тела, словно бы выворачивает язык наизнанку, — и защищается в нем, прячется, как в пизде (но как она это делает?):

на дискретной поверхности где
дальнейшее дробление невозможно
где любая речь ничего уже вдруг не значит
любая история становится невозможной
и быстрые звери мертвые и живые
бегут в расходящиеся края / cunnus linguae сна /
этого черного тела
вскрывающего пунктиры
по обведенному трупу случайного загноившегося
оргазмического заведенного пульсирующего миомами
темной материи shift превращающий трещину в полдень

Еще раз: что это за защита, какая это защита? Как устроены эти тексты? Как темная материя превращается в полдень? Кто наш враг, от чего мы бежим в этот ад, и почему он кажется нам утопией? Что может быть хуже онкологий?

Она дает ответ: хуже онкологии тела может быть только «рак матрицы, бесконечные письма к утопии, титры мастопатии, разворачиваемые мифами/манифестами, в лоне пустой лингвистики». То есть хуже «такого» бытия может быть только «такой» язык, хуже «такой» практики может быть только «такая» теория.

Таким образом, враг Агамаловой, для защиты от которого нужно строить стену из языка — обширных, крепко сбитых текстовых блоков, — это сам язык, больной, безнадежно зараженный тысячелетиями угнетения, грустный, нуждающийся в операции язык «нашего» «ада». Язык — враг языка: такова схема рекурсивного движения, которое бесконечно свершается в ее поэзии. Это движение, по сути, гегелевское, поскольку весь наш патриархальный язык уже имплицитно в нем содержится, благодаря чему и возможно чтение, узнавание, — но Агамалова выходит за его пределы, снимает его, осуществляет, как сказали бы философы, Aufheben, или снятие (как снятие осады). Она не осаждает фаллологоцентричный город — она строит из камней разрушенного старого города свой. Поэтому ее язык и ее «внешнее языка» — другие, и ее «ебля» — это не та гетеросексуальная ебля, к которой мы привыкли в языке, не та, в которой язык привык к нам.

Если для привычной культуры «ебля» — это способ войти в язык, войти в символическое измерение, а половое различие психоаналитически, глубинно маркировано как «да» и «нет», «ноль» и «единица», «жизнь» и «смерть», то для Лолиты Агамаловой «ебля» — это способ разрушить язык, оказаться не в нем, не в патриархальном языке. «Ебля» — это внешнее языка, а также способ, — возможно, единственный, — достичь материального состояния. Когда «лесбиянка» начинает существовать в этой несомненной материальности, которую, что называется, «можно потрогать», старая гетеросексуальная система означающих гибнет: она ее не предполагала, она ее выгнала, вытеснила на обочину, записала в девиации, в отклонения, в табу, в небытие, — а лесбиянка есть. Существует.

Сделаем небольшое, но важное отступление относительно того, как именно существует Агамалова в рамках нынешнего литературного поля и в актуальном культурном контексте. Дело в том, что Агамалова — беглянка, заговорившая беглянка. Как некоторым пленникам трудовых лагерей удается сбежать из Северной Кореи и рассказать миру, что там творится, так ей удалось сбежать из нашего языка, который поражен «раком матрицы», онкологией власти и подчинения. Она беглянка, но не рабыня, — с этим определением согласилась бы феминистский философ Моник Виттиг, которую мы обе чтим в качестве нашего общего предка. Виттиг в эссе «Прямое мышление» наследует бинарную схему «Господин и Раб», где «женщина» — это понятие, существующее только постольку, поскольку существует понятие «мужчина», и они соответствуют гегелевским Рабу и Господину, — но только у Виттиг обозначен способ из этой бинарности сбежать в лесбийство. «Ты либо лесбиянка, либо рабыня», — пишет она, и в такой ситуации позиции обозначены и предельно ясны. После Виттиг прошло сто лет, но война только началась, причем для Агамаловой это, как в старом сериале про бессмертных, битва один на один: «Должен остаться только один из нас», — либо старый патриархальный язык, либо Агамалова.

Такое обозначение позиций дает нам возможность говорить о политическом измерении ее текстов — текстов феминистки, активистки и открытой лесбиянки, текстов поэта, который к двадцати двум годам заставил говорить о себе все сообщество и критиков. Можно упомянуть посвященные ей тексты философов Марины Симаковой и Михаила Немцева в журнале «Гендерные исследования» и текст Елены Георгиевской, написанный, впрочем, с некоторой герменевтической позиции изнутри феминистских баталий относительно идентификаций и гендера, и заканчивающийся многозначительным вопросом: «А лесбиянка ли она?» «А “сексуалка” ли она вообще?» — можно ведь задаться и таким, более фундаментальным, вопросом. Что главное в ее текстах? Действительно ли это «ебля»? Она, как материалистка, будет настаивать на том, что да, это самая что ни на есть буквальная ебля, — но книга начинается со слова «утопия». Что это за утопия, где мы утопаем в «дискретной», «рассеченной», «тугой» пизде, которую «изнутри как будто изъела плесень», «зомби-пизде», «разобранной, как скелет»?

«Подступаясь к новой утопии, подступаясь к возможно ее отсутствию», — пишет она. «Отсутствие утопии» для мыслителя-утописта — это реализованное здесь и сейчас революционное требование. У амазонок вообще-то утопий не бывает: им все подавай в настоящем.

напоминая себе как политическому фракталу с гаснущей регенерацией сюжет подростковой антиутопии (каждая главка растет у тебя на пальцах), где потерянные в себе и полузаброшенном немом лесе подростки не могли войти в гуманистическую коммуникацию, пока не обнаружили осколок старого мира — сборник сказок с незнакомыми паттернами и словами (зонтов уже нет, любви уже нет, животного нет — это не названо), который, в конце концов, помог обрести им гуманистический мир после техногенной катастрофы с его по-прежнему ярким, но завядшим букетом ценностей. это будет красивый гербарий, который мы будем, как цветы от первых любовей, долго хранить. пока в какой-то момент не соберемся переезжать, обретя другое, и решим выбросить все, что возможно выбросить

Это и есть главное философское содержание поэзии Агамаловой, главный ее политический стейтмент, — а может быть, это единственная разумная альтернатива утопии вообще: для нее наш мир — уже гербарий, пыльная сентиментальная охапка «ценностей», который выбрасывают при переезде. Ее «оргазмический крик разрезает ночь дискурсивности», — разымает, потрошит ночь модернизма, где любое революционное усилие каждый раз обречено превратиться в нечто удобоваримое, в «красоту». Она убивает модерн и снимает с него это его вечное проклятие, заканчивает «ночь» модерна и образует полдень.

Вследствие этого магического усилия поэта, усилия ебли (как ебли материального с дискурсивным) узловая точка модернизма, или центральное место в языке, откуда звучит речь поэта Агамаловой, восстанавливается — или впервые завоевывается, переаппроприируется («и я выдыхаю hic, говорю руками, как отец церкви: все, что когда-либо было сказано истинного, то наше»). Поэзия первична. Философия материальна. Политика возникает как следствие этого усилия.


Елена Костылева

Author

Elena Gennadievna
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About