Серж Леклер «Филон или обсессивный субъект и его желание»
Представляем перевод случая Сержа Леклера "Филон или обсессивный субъект и его желание".
Серж Леклер — французский психоаналитик, принадлежащий к первому поколению учеников Жака Лакана и активно принимавший участие в его семинарах. Многие помнят его по анализу “Сна единорога”, о котором говорится в 11 семинаре.
В 1959-м году Лакан ведет семинар “Желание и его интерпретация”. Несмотря на то, что целью этого года является разработка понятия фантазм, Лакан вновь обращается к диалектике требования и желания, чтобы прояснить значение последнего. В ходе 3 встречи семинара Лакан заявляет, что различие между требованием и желанием не выступает простой теоретической фикцией, но «уходит в саму суть практики и находит немедленное применение в клинике». Говоря о «немедленном применении», Лакан имеет в виду клинический отчет, который был недавно представлен его коллегой. В основе концептуализации этого случая лежали теоретические положения двух последних лет семинара.
В рамках группы “Эволюция психиатрии“, основанной еще Евгением Минковским в 1925 году, Леклер 25 ноября 1958 представляет случай “Филон или обсессивный субъект и его желание”. Осмысляя его через Эдипов комплекс и вытекающих из него отношений требования и желания, — структуры, предложенной Лаканом, — Леклер, в свойственной ему поэтической манере, пытается показать слушателям, что составляет узел невроза навязчивости.
Иронический тон, с которым он приступает к данному анализу, вызван тем, что понятия «привязанность к матери» и «Эдип» успели в психоаналитическом поле приесться. Вернуть Эдипу структуру, а не использовать его в феноменологическом смысле — такую задачу ставит перед собой Леклер. Хотя текст случая явно свидетельствует о большой погруженности автора в лакановское учение тех лет, после доклада развернётся дискуссия, в ходе которой Лакан озвучит свою критику леклеровского анализа.
Обращаясь к практике того времени, можно узнать, как лакановское учение воспринималось слушателями семинара, насколько пересказ этого учения, его понимание и структура соответствовали тому, что говорил сам Лакан — в этом, на мой взгляд, ценность изучения случаев прошлых лет.
Найти текст на французском можно в книге "Démasquer le réel".
С тех пор как та пылкая девушка прокляла и освятила мои губы (ибо каждое такое заклинание содержит в себе и то и другое), я суеверно избегал поцелуев, боясь нанести другой девушке какой-то мне самому неведомый духовный вред. (Гете «Поэзия и правда») [1]
Вуаль, столь же прозрачная, сколь и непроницаемая, кажется, отделяет обсессивного субъекта от объекта его желания. Каким бы именем он это не называл — лазурной, ватной или каменной стеной, он чувствует ее как стеклянную оболочку, изолирующую реальность, и рассказывает нам об этом. Он проведет вечер с любимой женщиной, но так и не сможет заключить ее в свои объятия: его рука тяжелее камня, она не дотянется до ее талии, ее болтливые губы не коснутся его губ, и если он и схватит ее каким-то образом, то лишь для того, чтобы увидеть как очарование померкнет, а желание вскоре угаснет. Беспощаднее стены, настоящее заклинание встает у него на пути. Проклятие, о котором идет речь в нашем экзерге, изречение доброй или злой феи, и, конечно, бездонная речь, чей след останется в веках, — вот неотъемлемая связующая часть желания, которую мы находим в неврозе навязчивости.
Без сомнения, дела обстоят подобным образом с великим одержимым, и можно признать, — и в его опыте это еще более явно, — тупик желания в речи, окаменевшей от симптома, некоего магического окаменения. Но мы ограничим здесь поле нашего исследования этим типом обсессивного субъекта, уже известным своим характером и описанным в своем мире завершенной моделью человека в его недозрелом состоянии.
Филон [2] обычно ничем не выделяется в глазах себе подобных; для каждого будет неожиданностью выяснить, что на психоанализе он завсегдатай: “Вы, тот самый человек, — говорят ему, — который олицетворяет мудрость, как это возможно?” Это правда, Филон кажется мудрым, и мы возлагали на него большие надежды. Я немного поделюсь его историей, хотя я и выбрал для этого один фрагмент его речи.
Это был холостяк, тридцати лет. Он средний ребенок в семье из пяти детей; его родители умерли пятнадцать лет назад, скоропостижно, друг за другом. Его проблема заключается в том, чтобы понять, чем он будет заниматься в жизни. Чтобы решить эту проблему ему достаточно будет вообразить все альтернативы, перед которыми он будет топтаться, так никогда и не сделав выбора. Уже в самом нежном возрасте, — сознательно повторяет он, чтобы насладиться еще немного этим каламбуром, — он не знал куда себя деть, по сей день ничего не изменилось: выбрать образование или заработок, пойти в монастырь или вступить в брак — ему было все равно. Да и в целом не он решает, он лишь оставляет за собой привилегию высказать тому, кто желает это услышать, свои сомнения. В частности, он оставляет за собой привилегию отменить решение другого. Вместе со страстью быть любимым и страстью провалиться — это одна из его страстей.
Из длительных наблюдений мы приведем здесь только дословный фрагмент сеанса: он связан с местом, которое объединяет Филона с его матерью.
Ненавидел ли Филон своего отца, хотел ли он свою мать, ревнуя к своим братьям? Да, без сомнений. В этом месте анализ и становится более трудным. Я ошибаюсь, думая, что элементы Эдипова комплекса стали уже “общепринятыми идеями”? Может поэтому желание маленького мальчика к его матери, маленькой девочки к ее отцу, соперничество, соответствующее этим страстям, используются за пределами психиатрических кругов в качестве аргументов, а не вопросов? Но если мы потрудимся и внимательно рассмотрим идею, которая еще недавно была новой — гипотезу о том, что маленький мальчик желает мать, то, без сомнений, возникнут вопросы, те самые вопросы, которые в минувшие времена возникали у тех, кто скандально кричал с пеной у рта. Правда, что в силу повсеместного применения, эта идея быстро износилась и была приспособлена к требованиям все более активно расширяющегося интеллектуального рынка. В результате этого “привязанность к матери” стала удобной понятийной формой. Эта идея была удобна, и мы не прочь ею воспользоваться! Как известно, гомосексуал остается “привязан” к своей матери, шизофреник слишком к ней привязан, невротик — бездумно, перверт — преждевременно и так далее. Слишком много или слишком мало, положительно или отрицательно, редки истории болезней, где “привязанность к матери” не упоминается.
Эти размышления о соблазнительности новых идей, и при этом общепринятых, пришли мне в голову, когда Филон намедни рассказал мне, что он не преуспел в разрыве с привязанностью к своей матери, чью метку он обнаружил в новой попытке влюбиться. В этот-то момент и прорезался мой слух. Конечно, Филон знал уже долгое время, еще до того, как он пришел на анализ, что размышление о своем религиозном призвании было свойством тех, кто не смог устранить чрезмерную привязанность к своей матери. Теперь, когда этот вопрос был, по-видимому, решен посредством этого знания, Филон больше не задавался им, разве что в качестве аргумента или объяснения. Но в тот день я так и не понял его и спросил: “Привязанность?” “Да, — продолжал он, — я хочу поговорить о важности моей связи с матерью”. Идея о связи мне понравилась, и я уточнил также свой вопрос: “Как она завязалась…эта связь?”
Сейчас я расскажу в какой последовательности развивался наш диалог, который породил мой вопрос. Выделив конкретный момент его речи, я непредумышленно его переписал, после чего был встревожен его возгласом.
После моего вопроса наступило короткое молчание. Он не без колебаний сказал мне то, что пришло ему в голову — он извинился за грубость, и выдал, едва выдержав паузу: “Черт побери! Какое тебе до этого дело!”
Слышать это из уст Филона непривычно! Тем не менее он продолжил: “Все начинается со взгляда, это как общность, симбиоз. Да, в ее взгляде есть как бы второй взгляд. Как будто она нашла во мне удовлетворение, которое не могла найти в моем отце. Как если бы я был необходим ей. Это было тайное соглашение, соучастие, сговор. Это слово подсказало мне мое нутро”. “Но прежде всего, — и его голос дрожит от эмоций, — для каждого из нас эти отношения были чем-то настоящим”. “Эти попытки воплотить это призвание были навеяны мне матерью. Мы осознавали сколь безумна эта идея — как она, так и я. Не слишком ли поздно это письмо, где я все ставил под сомнение, так ослабило ее? Чувствовала ли она, что утратила своего сына?”
Он останавливается, чтобы тонко заметить своим обыкновенным тоном, который выделяется на фоне всей этой последовательности: “ Я говорю невесть что… Может быть, так я узнаю, что же я говорю”. И он продолжает: “Это письмо было как вынесение приговора, как признание провала общего предприятия. У меня больше нет цели. Да, у меня больше нет цели — быть единственным, что требуется моей матери”.
Далее следует короткий отрывок, о котором сообщить будет непросто, поскольку он немного литературный и посвящен матери в качестве единственного уникального объекта. Он продолжает: “Мне нравится так говорить. Это мир, где я нахожу удовольствие в себе, я наслаждаюсь, я чувствую себя, я слушаю себя. Это чистое потакание себе. Мне также нравится, что, выставляя себя, я хочу ей угодить. Я хотел угодить своей матери — все возвращается к этому. Быть одновременно и вассалом, и сюзереном своей матери, тем, кого она любит, и той, кого люблю я — тайными сообщниками, объединенными в одном страстном взгляде. Круг замкнулся. Моя возлюбленная предназначена мне, я — ей. Это змея, которая кусает себя за хвост так же, как и я замыкаюсь на нем, на собственном пенисе”. “Анализ мне нравится, — продолжает он, — потому что я имею возможность говорить здесь о своей матери, выставлять напоказ нас двоих”. Но после всего этого я вновь слышу: “Это не ваше дело!” Повторив это в более вежливой манере, он закольцевал свою речь.
Я предлагаю этот фрагмент как точку отсчета, приводя его в полном виде и не снабжая никакими интерпретациями. Следовало бы, с точки зрения строгой психоаналитической техники, подчеркнуть и проанализировать, главным образом, восклицание, с которым мы сталкиваемся в самом начале. Однако этот технический нюанс не выступает предметом нашего интереса. На данный момент мы сосредоточимся на “содержании” этого фрагмента, поскольку в нем достаточно ясно и просто артикулируется все то, что я назову узловым комплексом навязчивого состояния.
Филон, как и большинство невротиков навязчивости, был любимым сыном своей матери. Он сохранит непоколебимую и тайную уверенность в том, что ничего не может действительно измениться сквозь все трудности своей жизни. Это райское место многих фантазмов, чудесная обитель для воображаемых путешествий, святыня, которая скрывается за тысячью крепостей, место, осквернение которого может обернуться смертью. Это ностальгия по невыразимому счастью, по исключительному и совершенному наслаждению. Нужно было совершить какое-то преступление, чтобы сегодня быть на веки вечные изгнанным из этой вселенной, которая лежит в сердцевине мифической розы.
Кто такой Филон? Это определенно субъект, выделяющийся из всех прочих, отличающийся от своих братьев знаком судьбы — как своим несчастьем, так и своим счастьем. Он, в некотором смысле, как писатель Гете, любимец Богов. Так обессик тайно узнает себя, и Филон не исключение.
Итак, если через какую-то хитрость или злой умысел, как нам говорят в сказках, мы под покровом психоанализа приближаемся к святилищу, то, что мы там обнаружим? Филон говорит следующее: “Того, кого она любит, того, кого он любит, — тайные сообщники, объединенные в одном страстном взгляде”. Согласимся, что здесь речь идет только о плоде фантазии нашего героя: если бы мы сказали ему об этом, он бы зарыдал, взревел так прекрасно и неожиданно, так отчаянно и настолько сильно, что мы были бы удивлены происходящему не меньше его, а может быть и больше, застыли бы в изумлении, как перед одним из чудес, которые составляют диалектику сказок. Филон настаивает: “ Это верно для нас обоих”, и “это Вас не касается”.
Невротик навязчивости — это чаще всего существо фасада и приманки, он, как всем известно, загадочен, скрытен, хотя и выставляет себя напоказ, он говорит и философствует, очевидно не заботясь о том, что могут ему ответить, лишь бы ответили, в этом смысле он равнодушный, красивый эгоист, существо маложизненное. И все же, сколько раз он повторял всем, кто желал его услышать, что он настолько чувствителен, будто с него содрали кожу, что он более чуткий, чем любой из толстокожих вокруг него. Озвученное им явно просматривается в несомненном горе тех карикатурных и искусственных внезапных всхлипах, которые появляются, когда существование его обители ставится под сомнение.
Мы соприкасаемся здесь с проблематикой святотатства. Следует сказать, что все мы, и уже давно, преодолели эти глубинные страхи, оставив их некоторым примитивным народам, суеверным и мечтательным людям. И все же, если просвещение освободило нас от ужаса святотатства, откуда, я спрашиваю, берется эта универсальная и очень удобная валюта в виде “привязанности к матери”, которой мы расплачиваемся при любых возникающих вопросах. Я знаю, что сейчас есть также понятие “отношение матери и ребенка” более успокаивающее в своей детской атмосфере, чем инцест в его трагическом контексте. Но давайте продолжим наше исследование.
В речи Филона нет упоминания о том, чтобы “переспать с матерью”. Почему? Я не думаю, что причина именно в непристойности терминов (он часто использовал их, как и многие другие), дело в том, что это выражение, которое вульгарно констатирует инцест, не соответствует истине его опыта.
Он говорит нам, об “единении, блаженном взоре”. Конечно, мы могли бы остановиться на восхитительной картине с младенцем, который пристально смотрит на мать, держащую его на коленях. Но этого было бы недостаточно, поскольку так бы мы упустили слова Филона, ведь он говорит нам о “втором взгляде”, и это отсылка на его отца. Я представляю, что вы подумали, признаюсь, я сам не без этих мудренных мыслей — отец, Эдип, комплекс Эдипа, ревность, агрессия…легче спрятаться [от всех этих терминов]. Но я предпочитаю следовать речи Филона: “Как будто бы она нашла во мне удовлетворение, которое не могла найти в отце”. Когда мы говорим о выражении “ второй взгляд”, речь идет о том, что мать ожидала от отца, ведь Филон буквально говорит следующее: “то, что она не нашла в моем отце”.
Именно здесь мы можем обнаружить узловой момент этой ситуации: 1) Мать чего-то ждет; 2) чего-то, что отец может ей дать; 3) чего он не дает ей. Речь идет буквально о том, что ожидания матери не оправдались, что приводит, — и он говорит об этом достаточно ясно, — к тому, что эти ожидания оборачиваются против него самого: “как если бы она нашла во мне удовлетворение”. Кажется, таким образом, что из формулировки Филона об этой неудовлетворенности матери отношениями со своим мужем вытекает все остальное — единение посредством взгляда, соучастие, тайная близость. В результате рассмотрения этого фрагмента, кажется очевидным, что в центре святилища находится неудовлетворенное желание матери, появляющееся через ее обмен с ребенком.
Ключ к тому положению, которое занимает обсессивный субъект, мы находим во фразе: “ Как если бы я был необходим ей”. Как известно, в мире одержимого ничего не ускользает от всеобъемлющей необходимости. Совсем нет удовольствия, которое не было бы необходимым, не было бы этакой программой с принудительными каникулами. “Мне нужно” или “ я должен” формируют общий знаменатель всей деятельности невротиков навязчивости. “Моя единственная цель, — говорит Филон, — быть единственным, кто нужен моей матери”, или более классическое — в роли Тита [3], которого он охотно цитирует: “…Я доставил себе необходимое удовольствие — видеть ее каждый день, любить ее, приносить удовольствие ей”.
Мы, конечно, могли бы продолжить анализ других высказываний Филона, процитированных мной, и смогли бы найти там проблему призвания, сомнения, ставящего под вопрос священный договор, образ змеи, которая кусает себя за хвост. Думаю, что наших неполных замечаний достаточно, чтобы указать на то, что формирует узловой комплекс обсессии.
В центре невроза навязчивости мы обнаружили мать в качестве самой сути желания. Этого не следует забывать, если мы испытываем хоть каплю любопытства к поиску сокровищ невроза навязчивости. Конечно, есть тысяча и одна причина, чтобы мать была не удовлетворена, и хотя этого недостаточно, чтобы сделать маленького невротика навязчивости, тем не менее все это, действительно, необходимо. Чтобы стать хорошим и настоящим невротиком навязчивости нужно быть ребенком, на котором лежит неизгладимая печать неудовлетворенного желания матери.
Это невыразимый первый опыт, через который начинается история невротика навязчивости. Но в тот же самый момент для него останавливается история всего прочего: он извлекает себя из общего хода времени, чтобы погрузить в бесконечную, ничем не ограниченную длительность, которой отмечено время его микрокосмоса. Речь не идет о простом расположении или благосклонности, когда, даже не успев возжелать этого, оказываешься избыточно изнежен матерью, становишься избранным объектом ее любви, еще не успев никого и ничего возжелать, и начинаешь чахнуть от этого желания, оказываешься любимым сверх меры.
Фрейд утверждает, что история невротика навязчивости в отличие от истории истерика начинается с раннего сексуального удовлетворения, которое трудно испытать вновь. Вполне очевидно, что в страсти, которую мы только что описали, ребенок становится избранником матери, тогда как любой физический контакт приобретает значение объятий, что в частности относится к уходу за собой, и тем более к генитальной гигиене, особенно анальной. Я ничего не изобретаю: невротик может только мечтать, лежа на диване, о более изысканном “изнасиловании”, он охотно отдается в руки молодой внимательной медсестры, напоминающей мать. Таков ранний сексуальный опыт, который постоянно встречается в обсессии и которым он отмечен. Анализ не упускает возможности обнаружить это, прорываясь через невротические уловки в виде вторичного опыта, отрицания, проявления отвращения в отношении конкретных объектов. Когда я говорю обнаружить, я не утверждаю, что мы вновь найдем все это в смысле забытых воспоминаний. Нет. Шатер, выстроенный вокруг этого секрета, разрушается, и невыразимая благодать, оставшаяся тем, что она есть, вливается в поток живых и забытых воспоминаний. Однако этот шатер не так просто разрушить — нужно быть в одинаковой степени сообразительным и уметь стоять на своем, когда представляется возможность.
Здесь с первых же слов появляются непритворные страх и гнев: “Черт побери! Какое тебе до этого дело![4]” [comme si ça te regardait]. Не верьте в простое совпадение слов, речь идет буквально о взгляде [du regard]. Именно с появления этой знакомой темы начинается большинство наших бесед: речь идет о моем взгляде, который он считает приветливым и доброжелательным, на который он чувствует себя обязанным ответить застывшим лицом, которое, как он думает, присуще анализанту. Эта доброжелательность составляет вопрос, внушает чувство надежности, но в то же время и угрозы. Он объясняет суть этой ситуации обычным сном, который повторяется: “Кто-то приближается ко мне, пристально взирая меня”, — говорит он. “Это мужчина. Я на протяжении долго времени стараюсь оттолкнуть его, но он все равно приближается. Я начинаю бить его по лицу и по мере того, как наносятся мои удары, он все больше приближается ко мне, он возвращается ко мне как пневматическая груша для битья. Он кажется бесчувственным, и на его лице появляется саркастичная улыбка. Меня одолевает тревога…” Это момент во сне, где он, дрожа, просыпается. Не олицетворяет ли этот сон презрительный взгляд его старшего брата, который адресован маленькому мудрому брату или, еще лучше, загадочный взгляд отца, чья нежность скрывает что-то холодное и абсолютно безжалостное? Я не знаю, но, без сомнения, обе версии являются моделями взгляда Другого, которого он не достигает.
Ничего не решая на данный момент, я привел здесь фрагмент того, что сказал мне Филон. Вероятно, теперь мы можем попытаться теоретически осмыслить этот фрагмента анализа. Я не настолько наивен, чтобы утверждать, что эта дословная выдержка одного момента на сеансе, и прежде всего в явном виде, содержит в себе всю теорию желания невротика навязчивости. Но я верю, что этот пример, выбранный среди прочих, может пролить свет на обсессивного субъекта и его желание. Я также не утверждаю, что только мой клинический опыт питает и порождает теорию, которую я вам предлагаю. Я по-прежнему убежден, что опыт может быть плодотворным только в том случае, если он проверяет рабочую гипотезу.
Итак, прежде, чем продолжить, мне нужно кратко напомнить о концепции развития Эдипа, на которой я основываюсь. И дело не в том, что она отличается от общеизвестной, но в том, что некоторые детали и уточнения, сформулированные Ж. Лаканом, позволяют клинически более широко применять эту эдипову концепцию.
Эдипов комплекс, можно сказать, обнаруживает развитие, которое, мало-помалу, замещает мать как первичную и центральную фигуру на отца в качестве предельного и главного эталона. Таким образом, определив общее движение этого развития, следует различить три такта.
На первом такте мать предстает как существо желания и является центральным персонажем. Субъект идентифицирует себя с объектом желания матери. Не имея возможности принять в расчет сложность такого желания, ребенок, кажется, сохраняет только схему: “Чтобы понравится матери, нужно и достаточно, девочке или мальчику, быть фаллосом”. Напомню, что при первой возможности фаллос не сводится к физическому аспекту того, что это слово могло бы означать в реальности, но что он отныне и впредь, и для матери в том числе, имеет символическую ценность. Итак, вот первый такт: “Чтобы нравиться матери — нужно быть фаллосом”.
Следующий этап является наиболее важным и сложным, это этап, на котором возникает большинство происшествий, вызывающих невроз. Кратко перечислим этапы его нормального развития. Субъект вскоре понимает, что мать неудовлетворена первым способом, и он быстро отделяется от своей идентификации, которая и ему кажется неудовлетворительной. Эта неудовлетворенность и настойчивость желания матери отсылают субъекта к другой вещи. Что это за вещь? Это решающая загадка, которую ставит перед ребенком желание матери. Именно таким образом появляется в жизни ребенка отсылка, символ, который захватывает желание матери, символ, чья природа будет определена позже. Именно таким путем выступает на уровне опыта третий. Означает ли это, что третий, о котором идет речь, появляется прежде всего как личность? Нет. Самый скрупулезный анализ показывает, что, напротив, этот третий, отец, появляется прежде всего как существо, к которому мы обращаемся (чтобы презирать или почитать его), но обращаемся как к закону. В нашей повседневной жизни матери, которым не достает авторитета, часто говорят: “папа сказал” или “ я скажу папе”.
Еще до того, как отец начинает ассоциироваться с лишением и кастрацией, или тем, чего все так хотят для ребенка, он становится инстанцией, на которую ссылается мать, если вовсе не сказать ее господином. И если символический фаллос, означающее желания, смог стать чем-то в этой отсылке матери к своему мужчине, то в глазах ребенка, в его воображаемом, отец появляется прежде всего как тот, кто лишает или кастрирует не ребенка, но мать. Вот, что важно уловить, чтобы спокойно ориентироваться во всем том, что связано с комплексом кастрации. Масштаб этого второго такта Эдипова комплекса заключается в этом приобщении ребенка через опосредование (la médiation) желания матери к закону отца как места символического фаллоса, поскольку представляется, что он укрывает и охраняет его. Отец выступает как отказ и как отсылка. Это также момент, когда объект желания появляется во всей своей сложности как объект, подчиняющийся закону Другого. Лакан говорит, что на этом этапе обнаруживается “отношение матери к речи отца”.
Третий такт более простой. Отец — это не только носитель закона, но и обладатель реального пениса. Отец — это тот, кто имеет фаллос, а не тот, кто им является. Для этого нужно, чтобы отец, о котором идет речь, был не слишком импотентным, не слишком невротичным. На этом третьем такте отец обнаруживается как реальный обладатель пениса, а не только как символическое место. Развитие может завершится через новую идентификацию — появление Идеала-Я (l’idéal du moi). Для мальчиков, как и для девочек, это момент, когда они отказываются от всех остатков своей первоначальной идентификации с “фаллосом, который нравится матери”, чтобы стать “ как взрослый”, у которого он есть, или как взрослая, у которой его нет, поэтому она будет ждать его от мужчины. Таким образом, отец как место фаллоса замещает мать в качестве субъекта начального и нормативного развития. Мать, будучи центральным персонажем, становится теперь посредником [5](médiatrice). Для ребенка больше не ставится вопрос быть или не быть фаллосом, но ставится вопрос иметь или не иметь его.
Как сложилась судьба Филона после прохождения всех этих этапов и как он стал тем, кого мы знаем? Нет сомнений, что он хранит от первого этапа, если не самое ясное, то самое глубокое воспоминание; всем своим существом, в том, чем он кажется, он все еще живет там. Если он не говорит: “Нужно и достаточно быть фаллосом, чтобы нравиться моей матери”, это не так важно, ведь это то, что он думает, когда говорит нам: “Моя цель — быть единственным, кто нужен моей матери”. У него нет других забот, кроме как удовлетворять её, это то, что его радует, именно в этом он находит удовольствие.
Даже не вдаваясь в тонкости снов, чтобы признать свою всеобъемлющую идентификацию с фаллосом, он описывает, как ответом на его на смятение являются покраснение, некий жар и прилив крови, которые заставляют его сжиматься и напрягаться всем телом. Эта всеобъемлющая реакция, такой способ тотального и монолитного существования, не ограничивается мышечной активностью. У меня нет времени останавливаться на всем том, что в образе жизни Филона вызывало удовлетворение, присущее в этой фразе первичной идентификации с объектом желания матери — это был бы очень длинный список.
Если кажется несомненным, что он сохраняет ностальгию по этой первой стадии, которая достигает такой интенсивности, что удерживает его во сне, из которого он не может вырваться, то не менее очевидно, что он не достиг третьей стадии, той, где он, освободившись от всеобъемлющей идентификации, делает себя обладателем фаллоса. Одним словом, он не чувствует себя мужчиной. В тридцать лет он остался маленьким подкаблучником, тем, кто покорно просит, извиняется на каждом шагу, сожалеет о своих вспышках. Он не чувствует себя одним из тех мужчин, которые обладают женщинами — это пока не для него, и он практически слышит голоса, которые говорят ему: “Когда ты вырастешь”. Поэтому он бунтует, протестует, спорит о своем превосходстве, своем интеллекте, но ничего не помогает; он чувствует, что еще “не взрослый”, что не обладает и не владеет своим полом.
Так что должно было случиться на втором такте, из-за чего ребенок должен был открыться миру желания и закона посредством матери? Легко заявить будто вместо этой неудовлетворенности естественного коррелята первичной идентификации с фаллосом, неудовлетворенности, которая заставляет его рассматривать отношения матери к загадке отца, Филон сталкивается с удовлетворением. Почему? Все просто: его мать перенесла на него свое собственное желание, со всей бессознательной и тревожной нежностью невротически неудовлетворенной женщины. Вряд ли нужно подробно описывать нравственную строгость отца, его обаяние, его доброту, его милосердие, которые содержали в себе мужественность, слишком скупо отмеренную и осуществляемую как будто с сожалением под знаком греха. Все это Филон подытоживает словами: “ Как будто она нашла во мне удовлетворение, которое не могла найти в моем отце”.
Я уже напоминал как наш герой описывает и рассказывает об этом особенном опыте, который заполнил его сверх меры и по которому он испытывает глубокую ностальгию. Его мать, которая должна была стать посредником и указать путь, навязала себя как цель и как объект. В тот момент, когда началась гонка желания, круг, в изысканном излиянии, замкнулся. Так и продолжается бесконечно бесплодная и изнурительная [гонка] под взором матери. Теперь все будет опосредованно этой защитной вуалью. Филон слышит, как до него доносятся отголоски речи отца, на фото он запечатлевает его взгляд. Так давайте наконец разыщем желание Филона, заключенного в этом маленьком заколдованном мире.
Здесь нужно напомнить о своеобразии желания по отношению к потребности и требованию. Желание имеет воображаемую природу и мыслится как существенное опосредование фундаментальной антиномии, которую можно прояснить только в том случае, если мы предположим, что природа потребности состоит в достижении объекта и удовлетворении им, тогда как требование нацелено на неисправное (défaillant) бытие Другого.
Филон, как и любой другой ребенок, поддерживал неоднозначные отношения со своей матерью как в плане потребности — ведь он был далек от самостоятельности, так и в плане требования — ведь признание бытия — плод длительного ожидания. Поскольку Филон, как и другие люди, похожие на него, стал жить в этом двойственном ожидании, он стал внедряться в воображаемое поле опосредующего, вопрошающего и требующего желания по отношению к своей матери. Тем не менее мать, попав в сети желания своего ребенка, вновь и вновь тайно переживая его домогательства, чувствует как возобновляется ее собственное желание и ее особенная неудовлетворенность.
Таковы общие и легко узнаваемые условия, благодаря которым происходит короткое замыкание в развитии, которое ложится в основу невроза навязчивых состояний. Мать отвечает на надежду сына проявлением своего желания. Желание, зарождающееся в ребенке, едва ускользнув от потребности и от требования с сопутствующим ему ожиданием, высвобожается, подтверждается и, более того, удовлетворяется. Желание невротика, как преждевременно пробудившееся, так и незамедлительно удовлетворенное, будет нести на себе печать недоношенности больше, чем любое другое желание. Прежде всего оно сохранит характер потребности. Оно также будет нести на себе неизгладимый отпечаток неудовлетворенности, присущей любому требованию. Мы обрисовали картину в общих чертах, вернемся к анализу Филона.
Подобный большинству других невротиков, он выдумывал в нежном возрасте всевозможные истории, его грезы и желания питались не только всякими случайностями истории, но и более темными законами мира “взрослых”. Геройские подвиги и страдания униженного пленника были не только в его воображении. В своих играх он совершал подвиги, но также любил быть попираемым своим товарищами, смутно осознавая, что он превышает здесь границы невинности, подобающей ребенку. В связи с этим он рассказал мне однажды поучительную историю, правда, я с трудом понял, была ли она взята из какой-то поучительной сказки или из первой прочитанной им книги. Это была история о Гонзаге, который умер мучеником в варварских странах. Больше из этой замечательной и ужасной истории я ничего не извлек, поскольку вскоре понял, что благословенный Гонзаг был почитаемым предком, который жил и страдал около 125 лет назад.
Впоследствии он почти ничего не говорил мне об этом. Я спросил его об этой истории: он признался, что Гонзаг в тайне был его героем, к 5 годам он наивно думал, что нужно отправляться в паломничество в варварские страны, где можно стать мучеником. Чтобы преуспеть в этом, нужно было заставить себя совершать долгие прогулки, которые сначала удивляли семью, а как только их тайна была раскрыта — развлекали. Не был ли назван Филон избранным? Посмотрим на источники этой детской мечты.
Отец Филона был честным, мудрым и разумным человеком, если таковой вообще существует, он родственник и почитатель героя — в память об этом герое он назвал Гонзагом своего младшего ребенка. Может быть, и его в юности привлекли дальние рискованные путешествия? Есть основания полагать, что это так. В любом случае, он стал мужем и отцом, озабоченным прежде всего культом добродетели. Это именно то, что мать Филона любила в нем. К счастливому стечению обстоятельств, которой была встреча с ее мужем, присоединилась вымышленная фигура Гонзага, от которого веяло светом и смертью. Из этого соединения появляются дети. Они добродетельно приняли это, и каждый из них на свой манер стал причиной этого отцовства.
Маленький Филон, без сомнения самый одаренный, смог узнать через мифы племени и семейные альбомы истинный объект страсти матери, столь рассудительной и скромной. Ее надежный инстинкт не обманывал ее. Мать смогла узнать в своем маленьком Филоне любимого сына, свет очей ее, объект ее желания. Вот и “тайное сообщничество”. Филон всегда искал если не удовольствия, то счастья через свою любимую мать. Сначала он был ее вещью “целиком -подобным -желанию -маман” (“le-tout-pareil-au-désir-de-maman”), фаллосом, сказали бы мы абстрактно, или, говоря более конкретно, вещью, которую необходимо найти на стороне отца. Но вскоре, с помощью детской интуиции, он понимает, что за любовная мечта лежала в основе закона матери и питала ее жизнь — герой мученик.
С тех пор, чтобы понравится матери, чтобы попытаться восстановить отцовскую функцию, он сделал мученика своим воображаемым сообщником. Его зарождающееся желание нашло там свою выгоду. Чем больше он жил той же мечтой, что и его мать, тем больше он находил выгоды. Объединяясь одной и той же мечтой, они сразу же стали настоящими супругами этой добропорядочной семьи: у них был один и тот же “идеал”, их желания, как и мечты, встретились. Филон, ведомый блаженством, вошел в великий фантазм, которым является жизнь невротика навязчивости. Образцовый ребенок и инцестуозный сын, он исполнил свое желание, разделяя желание матери — одно и другое были удовлетворены.
Остается задаться вопросом о судьбе требования у Филона. Разделяя мечту, желание и ложе со своей матерью, был ли он признан другими субъектом? Конечно, нет; самое большее, субъекта в нем могла рассмотреть только его мать, которая, однако, была слепа. Он, безусловно, был удовлетворенным ребенком, относительно счастливым, хотя и глубоко тревожным. Но этого признания слепой матери было недостаточно. Он понемногу замечал это. Оценка учителей за хорошую учебу в течение долго времени сбивала его с толку, и он хотел всегда оставаться этим хорошим учеником. Но наступает возраст, когда такое положение вещей становится трудно поддерживать: учителя не могут разделить желание Филона и его матери и дают Филону возможность выбраться из этого затруднительного положения — сделать выбор. Однако Филон задает вопросы, старается найти дорогу и любой ценой получить признания. Но едва он находит советчика, — а находит он их много, потому что не перестает провоцировать каждого из них быть таковым, — как сразу же жалеет об этом, презирая его, если тот игнорирует его фантазм, беспокоясь, если, напротив, проницательный советчик предлагает распрощаться ему с этим фантазмом, наконец, ему известна власть своего обаяния, и он показывает удовлетворение, если ему удается соблазнить этого советчика.
Здесь следует вспомнить (чтобы хоть что-то понять в этом бездонном манеже, который каждый видел, встречая таких Филонов), что, мечтая о Гонзаге, Филон в глубине своей души не ожидал, что его мать будет мечтать вместе с ним, но, напротив, что она покажет ему нечто лучшее, чем эта мечта. Именно его отцу, живому мученику, надлежало без сомнения признать Филона, помочь ему освободиться от ранних ловушек его желаний, сделать из него маленького мужчину. Но его мать никак не способствовала ему в этом доступе, она воспротивилась этому, да еще и с таким усердием. На месте этого необходимого прошения, столь жизненного для Филона, он столкнулся с тем, что в каждом ответе он принимал любые переливы цветов желания матери, ее мечты, где происходило единение, стерилизующее удовлетворение общего желания. Будто размещаясь в измерении этого требования, Филон, получая ответы от матери, видит как сверкает ее желание, ее мечта, где происходит единение или удовлетворение их общего желания. Так что отправляясь от этого первичного и важного опыта, он не может больше претендовать на признание, не вызывая удовольствия, которое было бы продолжением этого первичного требования; он не может больше требовать, чтобы не возникало желание; нет больше ни одного требования, которое бы избегало фантазматического избытка, характерного для самого неистового желания, того самого, которое было преждевременно удовлетворено.
Таким образом, мы можем сказать, что для Филона требование, —фундаментальное движение бытия к признанию, — переживается им в характерной для желания манере. Из вышесказанного следует, что желание, ставшее фантазматическим замещением поиска бытия, обрекается этой путаницей на вечную недоступность. Наконец, желание, сбитое с толку, с другой стороны, сильно отмечено естественной составляющей потребности и проявляется у обессивного субъекта с необходимыми характеристиками — нетерпением и настойчивостью совершенно особенного типа.
Такова двусмысленность желания в неврозе навязчивости; в плену экзистенциального вопроса, который лежит в его основе, желание бессильно вернуть свою автономию и свою посредническую ценность между потребностью и требованием; бесплодное, оно распространяется в великом сне, которым является его жизнь. Оно проявляется в отчаянном поиске другого, который может признать его и одновременного вернуть его желанию свободу. Именно это мы видим через его страсти и симптомы. Филон сомневается, с увлеченностью терпит поражение; это удивляет, наводит на вопросы того, кто все-таки попался в ловушку Филона и заинтересовался им, именно тут прячется удовольствие и надежда. Кажется, ему больше не подвластны другие способы порвать свою заколдованную сферу, стеклянный пузырь и мечты, кроме как непрерывно выставлять себя напоказ: показывать себя, свою задницу или свои гениталии, показываться человеком сомневающимся, несчастным, тонким диалектиком, парадоксальным неудачником, питающим в тайне надежду, что Другой, человек или Бог, но реальный, вмешается, признает его, пробудит его от сна, даст ему свободу встретить свое желание, пускай и наказывая его.
Но если правда, что надежда существует, то пожелание этого не может быть абсолютно искренним. Филон слишком лукав. Он уже знает, что существует совершенный Господин, безусловный и единственный, — Смерть. И все же, несмотря на то, что он знает, что признав Ее, он обретет спасение, он снова идет окольным путем, чтобы скрыться от нее, прикидываясь мертвым, он лицемерно представляет себя мертвым еще до того, как пережил это: "Зачем тебе забирать меня, — говорит он ей во сне, — ведь я и так уже мертв".
Это еще не все, ведь жить исключительно желанием не так уже немыслимо, напротив, это возможно, хотя и утомительно. Филон хотел бы иногда, подобно всем этим счастливым весельчакам, пуститься, прожить и пережить авантюру одного прекрасного желания, будучи уверенным в том, что он найдет более пикантное. Но об этом не может быть и речи. Жить таким приключением — значит предположить возможность приближения, пусть даже и не значительного, к живому и теплому другому. Это не может существовать в мире одержимого; Филон и его мать, объединенные в мифе о Гонзаге, породили народ послушных теней, бесконечно повторяющихся двойников, но они отделили себя (это и есть причина их союза) от любого другого субъекта, от любых прочих желающих. Филон никогда не выходил из сферы желания своей матери, он буквально не знал, что его отец, или любой другой субъект, может жить желанием, может культивировать мечты, отличные от его собственных.
Однако нет желания, которое могло бы поддерживать себя в отшельничестве. Поэтому мазохист культивирует садистическую страсть, которую поддерживает его партнер, даже рискуя испытать разочарование. Дела обстоят еще проще — тот, кто желает женщину, хотел бы быть объектом ее мечт, если эти мечты изредка совпадают, то тем не менее они необходимы для того, чтобы желание продолжало жить. Наконец, во времена, когда любовь была галантной, страстные ухаживания жениха были возможны только, если он принимал как должное, что объект его пламенного желания сыграет роль отчаянно нерешительной женщины. Можете ли вы сегодня представить такие классические и галантные ухаживания за вольной женщиной? Свободолюбива она или нет, это подразумевает другую стратегию.
Именно так следует понимать формулу, согласно которой другой необходим для поддержания желания. Тем не менее Филон, плененный своей уникальной страстью, принципиально игнорирует другого как желающего. Однако, чтобы его собственное желание жило, другой необходим. Чтобы создать в этом тупике фантазматическую иллюзорную опору для стерильного желания, любые средства хороши. Придать неодушевленному объекту видимость жизни, заставить его (объект) родиться, жить и умереть, избрать его, лелеять, а затем уничтожить — такова та смехотворная игра, к которой сводит себя Филон. Объект невротика наделяется этой важнейшей функцией инаковости. Без этой искусной поддержки мечте угрожает исчезновение, а Смерть вот-вот наглянет как свидетель истины. Чтобы избежать этой гибели, он непрерывно возобновляет изнурительный труд, непрерывно обесценивая прожитое, и придает остальному видимость эфемерной жизни. Этот невозможный поиск другого остается самой примечательной чертой одержимого. Таким образом, круг замыкается, изначально удовлетворенное желание, замещает собой требование, оно остается изолированным в отшельнических грезах, наделенных тенями, без остановки взывая к другому, исключенному, но все-таки необходимому. Таким в анализе Филона нам показалось его желание.
Теперь нам нужно сделать вывод. В чем преимущество подобной формулировки? Со своей стороны, скажу Вам сразу, я вижу эти преимущества в двух аспектах — теоретическом и практическом. С теоретической точки зрения, я вижу основной интерес решения проблем на их специфически психоаналитическом уровне — уровне либидо и желания. В перспективе анализ такого случая, как кажется, позволит нам дать некоторые разъяснения и подтверждения фундаментальных проблем обсессивного невроза. Неточное, но крайне важное раннее «расслоение» [6] влечений в истории обсессивного невротика находит подтверждение и иллюстрируется через преждевременное удовлетворение, блокирующее контур требования — единственной рациональной поддержке того, что относится к влечению смерти. Этот подход позволяет окончательно решить проблему, которую образует время невротика, время, пленное желанием, если дела действительно обстоят таким образом. Вопрос о смерти для невротика проливает свет на изучение его желания.
С более непосредственной, теоретической точки зрения, обращение к фундаментальным понятиям желания и либидо и их постепенного прояснения позволит нам лучше позиционировать эти ходовые понятия: идет ли речь об отсылке на топику, чтобы уточнить отношения, образующие Я и желание, или отсылку к динамической теории влечений, чтобы подчеркнуть либидинозное измерение переноса.
С практической точки зрения, которая, как я полагаю, нас всех интересует в первую очередь, эта ориентация на желание может быть нам полезна. Эта ориентация ставит нас непосредственно на уровень невроза и позволяет нам обратить внимание на поле, где смешались желание и требование, которые составляют перенос, учрежденный невротиком. В отличие от отсылки к теории переноса или к теории структуры Я, абстрактных в своей разработке, призыв к "желанию" не требует никакого обращения к нашей книжной науке. Оно тут, живое, тревожащее или соблазнительное, реально присутствующее в напряжении терапевтического обмена, основа дискурса, субстанция фантазмов и снов, сущность переноса. Сосредоточившись на желании, мы практически находимся на уровне специфически терапевтической проблематики. Тем не менее, если каждый невротический пациент, — и это хорошо известно, — задает терапевту вопрос и если на самом фундаментальном уровне он адресует ему столь скрытое требование признания, то невротик делает все это по-своему, поскольку это требование сложно разрешить, оно намеренно смутное.
Наш анализ, как мне кажется, дает терапевту возможность сориентироваться в поле этого требования о заботе или помощи. Терапевт должен знать, что для навязчивого невротика больше нет требования, которое не было бы отмечено печатью желания. Грубо говоря, но и буквально, желание признания стало для него желанием быть трахнутым. И он делает все, чтобы прийти к такому положению дел. Достаточно ли, чтобы не быть одураченным, никогда не отвечать или отвечать редко, косвенно, как это делают опытные психиатры и психоаналитики, инстинктивно, если можно так выразиться? Хотя такая позиция имеет важное значение, я не считаю ее достаточной.
Психоаналитик также должен свидетельствовать и отвечать; он должен быть тем, кто беспристрастно принимает требование и кто может выдержать этот призыв к бытию, не аннулируя его сразу же вторичной причиной через интерпретативную редукцию. Он должен умело использовать свой талант и проводить различие между миром закона и миром мечты так же, как между требованием и желанием. Для этого необходим острый, удобный в работе инструмент, (который не является бумажным), твердый, быстрый и достаточно послушный, чтобы следовать контурам костей, инструмент, подобный инструменту мясника, разделывающего мясо.
Вокруг фаллического символа, означающего желания, этого центрального и опосредующего ориентира в практике нашего искусства, следует непременно провести различие между реальным фаллосом отца Филона и воображаемым фаллосом Гонзага, между негативностью отсутствия героя-мученика и негативностью отцовского присутствия, нужно отличить бытие от обладания, но осознавать их связь, и, наконец, не путать требование признания с желанием переспать. Все это кажется нам необходимым, чтобы избежать слепой веры или убежденности в то, что нужно открыть двери тюрьмы, где загнивал несчастный Филон, потому что, даже поверив в образ тюрьмы, мы вступили бы в игру его желания и мечты. Умение различать помогает нам никогда не забывать, что эта стеклянная оболочка заключает в себе его мечту.
Дискуссия
(Это выступление Ж. Лакана после выступления Сержа Леклера "Обсессивный субъект и его желание" 25 ноября 1958 года в рамках группы “Эволюция психиатрии”, которое было опубликовано в одноименном журнале в 1959 г).
Профессор Сарро (из Барселоны): Меня очень заинтересовал Ваш доклад и я подумал, что Г. Леклер замечательно показал, как одержимый ребенок воплощает и требует исполнить желание своей матери. Возможно, тем, кто привык к испанскому языку, это будет понятнее, поскольку именно этот глагол (querer) обозначает глубокие отношения, существующие между желанием, волей и любовью.
Доктор Анри Эй: Экзистенциальный анализ одержимого или, как выражается Г. Леклер, обсессивного состояния, показывает нам призвание мученика. И в истоках этого призыва или этого по сути своей двусмысленного требования, исходящего от ненасытного желания, которое по всей видимости хочет быть удовлетворенным и абсолютно не может хотеть быть таковым, психоаналитик обнаруживает узел, который связывает невротика с его матерью и делает любовь невозможной. Боюсь, однако, что эти извечные отношения с образом матери, через которые желают все объяснить, по сути не объясняют ничего. Все это блестяще объяснено нам в стиле, свойственном Лакану и его ученикам, как и в собственной манере Г. Леклера, который так хорошо умеет объединить тонкости бессознательных вычурных слогов с чудесами, похожими на те, с которыми встречается Алиса в Стране чудес. Возможно, желая поэтично соединить изысканную прециозность с барочным юмором, Г. Леклер мог бы добавить, что его "Филон" — ничто иное, как "Филомен" (Philomène), ведь его желание нельзя направить на какой-либо объект, а его призыв остается безмолвным, поскольку он не является и не может быть "влюбленным" или "любовником", он навсегда остался неизлечимо возлюбленным. Для него любовь не дается и не получается, поскольку последнее переживается как мученичество, в котором истощается его невыносимый пыл.
Но как бы ни был оправдан анализ этого случая, даже если он настолько необходим, чтобы распутать невротический узел, я должен сказать, занимая роль адвоката дьявола, что я не могу не думать (как при обсессии) о том, почему и как возникает эта болезнь желания, которым и является любой неврозом.
Доктор Лакан: Я хотел бы выразить свою благодарность и признательность Сержу Леклеру за его работу, которая была плодотворной для всех. Свет, проливаемый на этот случай, соразмерен его масштабам, поскольку учитывает все его особенности. Как таковые эти особенности, согласуясь с природой психоанализа, отсылают нас к универсальному значению желания. Остается клинически размежевать этот случай, и именно это заставляет нас вновь сожалеть, что невроз навязчивых состояний еще не был, как он того заслуживает, сегментирован или даже расчленен. Если результатом этого станет возможность узнать, что является движущей силой желания в неврозе навязчивости — оно рассеивается по мере приближения к объекту, то нельзя сказать, что Г. Леклер не упомянул об этом как в конце своей презентации, так и в других местах, говоря о постоянном присутствии смерти в этом желании.
Перед своей аудиторией в этот вечер он не мог бы более четко подчеркнуть структуру, которую он хотел сделать понятной в соответствии с учением, приверженцем которого он является. Выявляя структуру, поддерживающую отношения между желанием, волей и требованием, он тем не менее остается с той же путаницей, при которой эти термины при использовании смешиваются, что происходит как при осмыслении случая, так и при аналитическом маневре. Именно в этом смысле упрек Анри Эя в том, что он все еще ссылается на бесконечные отношения с матерью, является незаслуженным.
Однако эта структура мотивирована только радикальными отношениями субъекта к означающему, которые Серж Леклер мог здесь упустить из виду (элидировать (élider). В связи с тем, что профессор Саро справедливо заметил по поводу слабого интереса к Triebe в анализе, я могу разве что сказать, насколько поразительным до сих пор кажется, даже самым осведомленным умам, открытие, к которому их может привести словарное исследование: Фрейд никогда не говорит об инстинкте, но только о Triebe. Triebe в отличие от инстинктивного движения соединяется с означающим, которое его характеризует. Несмотря на крайне недвусмысленные формулировки Фрейда, это то, что до сих пор не разработано.
Влечение, желание, воля — вот триада, относительно которой профессор Рамон Сарро применяет термин querer, иллюстрируя признание в любви по-испански, если бы это было возможно, тогда бы нормальным исходом постепенной редукции тематики желания выступала бы крепнущая позиция понятия выбора объекта: такой объект включал бы в себя полноту удовлетворения субъекта и соответствовал моногамному призванию.
В этом вопросе я могу только противостоять морализаторской мечте, которая, как кажется, уже некоторое время узаконивает этот идеал в психоанализе. Ничто не может быть более противоречивым многовековому опыту и тем более опыту, который обуславливает психоанализ. Именно психоанализ позволяет нам обосновать, почему дела обстоят таким образом. Именно по структурным причинам желание человека отмечено отклонением, оно имеет эту миражную черту, которой оно обязано форме фантазма и, что более радикально, тому, что оно играет роль метонимии в отношениях с бытием, которое может получить завершение только постольку, поскольку субъекта там недостает. Всякое "унижение любовной жизни" — только отдаленное отражение крайней нехватки: непреодолимого предела, с которым встречается существо, когда обрекает себя на речь.
Перевод: Анна Хитрова
Примечания переводчика
- В «Поэзии и правде» Гете рассказывает о своей возлюбленной, которая после расставания прокляла его губы: «Да будут прокляты навек эти губы. Пусть несчастье постигнет того, кто примет их поцелуй». Долгое время Гете превращал это проклятие в закон, преграждавший ему путь к любви. Однажды он решается переступить это проклятие, о своих приключениях он и рассказывает в автобиографическом романе. Любопытно, что в своем знаменитом случае о "Человеке-Крысе" Фрейд упоминает, что Эрнст читает отрывок из Гете. Именно тогда возникает у него импульс, навязчивое желание мастурбировать. Фрейд объясняет, что в основе этого сексуального возбуждения лежат запрет и нарушение заповеди. Гете не соблюдает навязанный ему пуританский закон, маленькому Эрнсту тоже не удается подавить свой интерес к сексуальности в раннем детстве. Эрнст так же, как и Гете, страдает от навязчивой мысли — его отец умрет, если он продолжит и дальше думать о всяких нечистых забавах. Можно сказать, что Эрнст идентифицирует себя с Гете в этот пиковый для желания момент протеста, что и вызывает телесный импульс. Иными словами, выбор этого эпиграфа не случаен.
- Отсылка к Фило́ну Александри́йскому
- Тит Лукре́ций Кар (лат. Titus Lucretius Carus, примерно 99—55 до н. э.) — римский поэт и философ.
- Игра слов во французском языке. "Comme si ça te regardait" буквально: "как если бы это на тебя смотрело", можно перевести на русский как "какое дело твоему взгляду до этого" или более грубо "что ты пялишься на это". В любом случае, это отсылка ко взгляду — le regard.
- Имеется в виду, что мать больше не центральная фигура, а посредническая, то есть находится на второй позиции относительно отца.
- В работе Фрейда "Я и Оно" речь идет о расслоении влечений (Entmischung, англ. defusion, фр. désintrication). "Мы узнаем, что деструктивное влечение регулярно служит эросу в целях разрядки, догадываемся, что эпилептический приступ представляет собой продукт и признак расслоения влечений, и начинаем понимать, что среди последствий многих тяжелых неврозов, например невроза навязчивых состояний, особое внимание должно быть уделено расслоению влечений и проявлению влечения к смерти. Обобщая это, мы хотели бы предположить, что сущность регрессии либидо, например, от генитальной к анально-садистской фазе, основывается на расслоении влечений, и, наоборот, условие прогресса от ранней к окончательной генитальной фазе — добавление эротических компонентов". Подробнее главы 3 и 4.