Анна Артемьева и Елена Рачева «58-я. Неизъятое. Истории людей, которые пережили то, чего мы больше всего боимся»
ЮРИЙ ЛЬВОВИЧ ФИДЕЛЬГОЛЬЦ
«Место в лагере надо завоевывать зубами»
Меня посадили за антисоветскую группу, у нас группа была. То есть какая группа, трое друзей: Соколов, Левятов и я. Встретились, побрехали и разошлись. Но когда Соколова арестовали за стихи — ну, как бы антисоветские — он почему-то об этом рассказал. Меня взяли как свидетеля, решили обыскать. А у меня были дневники, семь или восемь тетрадей. О том, как я ходил в церковь и как там хорошо и приятно: «Почему так относятся к религии? Надо было бы ввести в школах Закон Божий». Или: «Вышел на улицу, голодные рабочие едят из грязных мисок. Что за скотская жизнь!» Под это сразу подложили антисоветизм. В тюрьме я первое время, конечно, подумывал о самоубийстве. Я был советский человек и жить с клеймом врага народа не мог. Следователь доказывал мне: «Ты выродок. Все советские люди работают, учатся, а вы, бездельники, думали власть свергнуть, Сталина убить… Знаешь, почему мы тебя изолируем? Потому что если мы тебя выпустим, народ тебя растерзает». И я думал: может, он прав? Выйду — и на меня сразу набросятся: вот он, враг… Группа у нас получилась несолидная, даже следователи это понимали и смеялись между собой: «Ну и карикатура». Однако же следователь капитан Демурин получил майора. Майор Максимов — подполковника. А мы, мальчишки, — по 10 лет.
* * *
На следствии я много хулиганил. Молодой был, не понимал, что держаться надо потише. Опытные зэки вели себя смирно и не выделялись, а я буянил, так что меня сразу за шиворот — и в холодное. Потом это большую роль сыграло в моей судьбе несчастливой. В деле написали, что я злостный нарушитель тюремного режима и брать меня можно только на самую тяжелую физическую работу. Сколько я ни пытался устроиться в санчасть или куда-то еще, не брали, вышвыривали. Не знаю, как я выжил. Чудом.
* * *
Сидели сплошь одни четвертаки: за измену родине, за контрреволюционную деятельность, за болтовню. Блатные спрашивали: «Ты контрик? По какой статье? А пункт какой?» «58—10», — говорю. «А, балалайка!» Это на их языке значило, что языком молол. Даже уголовники относились к этой статье несерьезно. Однако же за убийство давали 10 лет, а за «балалайку» — до 25.
Я ТЕБЯ УБЬЮ
Меня спасало вот что. Мальчишкой я рос среди усачевской шпаны. Двор был из бедноты, рабочая обстановка. Отсидевших там уважали. Дрались, корпус на корпус. Жестокость, авторитеты, судьи — все как в воровском мире. Когда я вышел из лагеря, пришлось изображать блатного, иначе было не выжить. Магадан был наполнен бандами, если выглядишь интеллигентиком, последнее могут снять. Да и в лагере тоже. Там иногда надо было быть отчаянным, таким, чтобы прямо зубами человека загрызть. Иначе прохода не дадут, в скотину превратят, чтобы под нарами сидел и не вылезал. Место себе надо было завоевывать по Джеку Лондону: зубами. Показывать, что ты не то чтобы сильнее… просто что ты готов на все. Я, доходяга, мог даже к сильному подойти и сказать:
— Я тебя убью.
Он меня избивал до полусмерти, я очухивался, подходил:
— Я тебя убью.
Он меня снова бил, но в него уже вползал страх. А вдруг я, пусть и слабенький, подойду, когда он спит, резану по горлу?…
И позиция уже менялась:
— Ты — меня? Ну ладно, иди сюда на нары…
Он мне уступал.
МАМА, ПОЧЕМУ У ТЕБЯ НЕТ ДРУГОГО РЕБЕНКА?
Когда мама пришла хлопотать обо мне в органы, ее встретил целый полковник КГБ и сказал:
— Да вы не беспокойтесь! Ваш сын в замечательных условиях. Кормят, поят, одежду дают. У них комнаты вроде купе, как у солдат. Поработает, поспит… И не надо ему ничего посылать, у него все есть. И ехать не надо.
Купе!
Не знаю как, но родители
* * *
Первое свидание было очень строгое. Лейтенант режима сказал маме: «У вас 15 минут. Вот часы». Не прикасаться, не подходить друг к другу — такие условия.
Меня вызвал Касимов:
— Фидельгольц, вы москвич? А вам знакома в Москве женщина такая, ну, пожилая… Приехала сюда, спрашивает вас. Вы ее знаете?
— Какая женщина? — говорю.
— Да мамаша твоя приехала. Ну, беги!
И я, как был: немытый, рожа опухла от гнуса, ватник заплатан, штаны прожжены — являюсь туда.
Гляжу на мать:
— Мама… — а потом не знаю, что и сказать.
И она растерялась.
— Юрочка, вот я принесла корзинку. Там твое любимое миндальное печенье…
Принесла она конфетки, леденцы, батон за рубль сорок. «Свеженький», — говорит. Совершенно не понимала, куда я попал. Подвигает мне корзинку… а я не выдерживаю, хватаю ее, начинаю целовать… Да. Такая вот вещь…
Я только об одном думал: «Мама, почему у тебя нет другого ребенка? Тебе было бы легче». О чем она думала, я не знаю.
* * *
Расстались, выхожу с маминой корзинкой в зону. Народу-у! Весь лагерь высыпал, две тысячи человек. «Юрка, Юрка, к тебе мать приехала!» Все — с восторгом: и власовцы, и бандеровцы. Все сияют, как будто своя семья. Ну, думаю, надо
Все было цело из этой корзинки, никто не позарился, хотя все холодные были и доходяги.
ТЫ ПОЧЕМУ, СВОЛОЧЬ, ПИСЕМ НЕ ПИШЕШЬ?
Через пару дней посылают меня разгружать щебенку. Работаем, вдруг подходит ко мне начальник конвоя: «Ты! Слезай!» Слезаю, конвойный мне автомат в спину — и ведет. Сам сибиряк, рожа добродушная, широкая, как тарелка. И все приговаривает:
«Иди-иди! К лесу. А теперь — стой». Думаю: «Ну, сейчас пальнет…» И вижу — навстречу они. Мать и отец. Увидели меня, расстилают на кочке салфеточку, припасы достают, манят:
— А этот, как его зовут? Ты тоже иди, — конвоиру.
Хотели его угостить. Он смутился, аж за дерево спрятался. Поели, выпили по стаканý, начали говорить: как, что. Отец, правда, молчал. Ни слова, наверное, не сказал…
В следующий раз мы увиделись уже в Москве, через пять лет.
* * *
Нет, официально такое свидание, конечно, было невозможно. Но родители, оказывается, наладили с Касимовым связь. Отец отрекомендовался, что он преподаватель, член партии. Тот проникся к нему уважением. Не знаю, какой у них разговор был, но когда они уехали, с тяжелых работ меня сняли и по приказу Касимова устроили санитаром в санчасть. Но у нас же везде стукачи! Вернулся оперуполномоченный, узнал: такой-то переведен в санчасть. Начал копать и решил создать дело против начальника лагеря, уличая того в связях с врагом народа, то есть со мной. Меня моментально сняли с легкой работы, поместили в карцер и начали пытать, чтобы я признался, что мои родители с этим начальником встречались. Я все отрицал и, помню, еще увещевал их — ой, я такой дурак был: «Чего ж вы топите его, он же фронтовик, хороший человек? Товарищи, это не
Они — ха-ха-ха, и по морде. Поместили в бокс, где можно было только стоять — и я двое суток под снегом стоял, потом били. Все отбили, меня изувечили. Но начальника снять не смогли.
* * *
После пыток меня положили в санчасть, а потом тихо отправили на новое место. Начальником там был Климович. Он слышал об этой истории и мне явно симпатизировал. В первые же дни он устроил мне разгон. Так это артистически сделал!
Вызывает в кабинет, сажает за стол. И давай кулаками стучать, кричать, подонком меня называть. Я не пойму, в чем дело. И вдруг он кричит:
— Ты почему, подлец, сволочь фашистская, писем не пишешь? Ни матери, ни отцу, сука такая!
— Так два раза в год письма положены…
— Какие два раза, сука! У тебя родители — советские люди, а ты — фашист…
А сам бесшумно кладет на стол письма от моей матери. Видно, там, за дверьми, надзиратель подслушивает. И вот Климович надо мной бушует — а я читаю эти письма, захлебываясь в слезах.
Встретились мы с ним и еще раз… Однажды, встретив меня на лесоповале, он незаметно схватил у меня письмо и сунул в унты. Вы понимаете, что он сделал?! Начальник лагпункта, да. Когда я вышел, родители рассказали, что, оказывается, жена Касимова потом приезжала к нам, обращалась к отцу за консультацией как к врачу.
А Я ВСЕ СТАРАЛСЯ СЕБЯ РАСХОДОВАТЬ…
В 54-м с работы меня списали и положили в барак для умирающих — у меня был туберкулез. Врачей там не было, надзиратели кидали на нары пайку, а оттуда крючьями стаскивали трупы. А я все равно блаженствовал: на развод не гонят, работать не надо… Лежишь, как… знаете, как в утробе матери. И вот приходит надзиратель, кричит: «Фидельгольц! С вещами на вахту». Ну, думаю, на этап. Не дай бог в другой лагерь, где надо работать. И вдруг на вахте сообщают: статья такая-то, указ такой-то, военная коллегия рассмотрела… срок с десяти лет заменяется на пять (отсидел я шесть). А я не понимаю даже, о чем речь идет. Тут ребята мои набежали, давай в решетку ломиться: «Юрка, ты же освобождаешься! Письма передай!» — и давай мне под ноги письма кидать. Надзиратель меня отпихивает, конверты сапогами — в снег, в снег. А я стою и не верю: неужели свобода?
Посадили меня на открытый грузовик. Весна, конец мая. В лужах утки плещутся. Офицер сопровождающий берет пистолет и давай палить по уткам — и все мимо, все мимо. Матерится-я! Привезли нас на прииск. Там — чайная, в вазе пряники лежат. Купил один пряник, мне гроши какие-то выдали, грызу его… И такое это наслаждение! Черствый он был как камень, зато свой.
* * *
Вышел на свободу — и набросился на нее как голодный. Хотелось все охватить, хоть день — да мой. Упивался тем, что я свободен, что можно купить батон — и весь съесть, встретиться с девушкой — и сблизиться, хотя бы в постели. А я все старался себя расходовать: и в отношениях с женщинами, и в отношениях с жизнью.
Скоро наступила неудовлетворенность. Надо было учиться, но получалось плохо, ведь я был болен. В театральный уже не вернулся. Сцена требует хорошей физической формы, а мне тяжело было даже дышать. Приехав в ссылку в Караганду, решил почитать «Тихий Дон» Шолохова. В день мог осилить одну-две странички. Соображать было тяжело. Лагерь высасывает мозги, отнимает все возможности, чтобы размышлять. Радио у нас не было, газеты не поступали, самодеятельность была примитивная и наивная, цензура пропускала только народные песни. Но такое было у меня желание учиться, что я себя переборол и поступил. В Караганде подал документы в медицинский. «Таких, как вы, не берем», — сказали мне. Пошел в горный техникум, на единственное отделение, после которого можно было работать на поверхности. Его и закончил. Про лагерь я особенно не рассказывал, когда вышел, это уже было немодно. Модно стало говорить: наша прекрасная советская власть дала возможность людям выйти из лагерей. Помню, приходили родственники, говорили: «Ну ты, Юрка,