Лучше Ницше, чем никогда
О сверхписателях и писателях для последних людей. О стратегии и тактике борьбы с «манагерами» современного литпроцесса. Опубликовано в «Независимой газете».
Мир как текст — ницшеанский концепт, и это не метафора, а руководство к действию. Писать текст (интерпретировать мир) надо самому. И способны к этому, увы, немногие. Большинству нужны готовые рецепты. Не случайно Заратустра уже в своей первой речи говорил о «последнем человеке». «Земля стала маленькой, и по ней прыгает последний человек, делающий все маленьким». «“Мы ставим свой стул в середине, — говорит их («последних людей» — А.Б.) ухмылка, — одинаково далеко от умирающих воинов и от довольных свиней». Но это посредственность, хотя и называют ее теперь умеренностью»». Заратустра ищет и находит перспективу: он противопоставляет «последнему человеку” сверхчеловека. И мы не скроем, что если уж речь зашла о текстах, то нашей задачей будет противопоставить и «писателям для последних людей» сверхписателей. Рассудит история? Рассудит, прежде всего, битва. И битва возвращается. Вот оно — вечное возвращение равного. Стремительный концепт Ницше — чеканить на мгновении признаки вечности. Сбросить вслед за Заратустрой с плеч карлика тяжести — дух уныния, усталости, поражения. И отчеканить победу. Сверхчеловек это не
Бодрит свежий ветер. Пора проветрить времена. «Так это была жизнь? Ну что ж! Еще раз!» «Сколь многое еще возможно!» Так говорил Заратустра.
Ницше — самый русский из европейских писателей. Ницше — Достоевский наоборот. Он признавал это сам: «…странно, но я ему благодарен, хотя он неизменно противоречит моим самым сокровенным инстинктам». «Достоевский — это единственный психолог, у которого я мог кое-чему научиться; знакомство с ним я причисляю к прекраснейшим удачам моей жизни». Вслед за Достоевским (и, конечно, вслед за Шопенгауэром) Ницше продумывает самые трагические основы жизни. И — делает прямо противоположные выводы. Ницше «узрел обратный идеал: идеал веселейшего, полного жизни и мироутверждения человека, который не только научился мириться и ладить с тем, что было и есть, но хочет его повторения». Он возвращает (в силу вечного возвращения — не так ли?) древнейший герметический принцип «Что вверху, то и внизу. Что внизу, то и вверху». Он разрешает и себе (и нам) бросаться в разные стороны. Твои вершины — это твои пропасти и наоборот. Из твоих скорбей да поднимутся твои радости.
«Кое-чему научил» его, и Лермонтов, правда, все с той же герметической «точностью до наоборот»: «Совершенно чуждое мне состояние — эдакая западноевропейская пресыщенность: описано совершенно очаровательно, с русской наивностью и подростковой умудренностью…». Это о «Герое нашего времени» (в «Ecce homo» русский фатализм, тем не менее, предлагается как последнее лекарство). И — как воскресение — из «Отцов и детей» Тургенева высекается «истовая вера в неверие».
Вполне вероятно, что русская литература подтолкнула Ницше не только к обдумыванию его основополагающих концептов, но и к выражению их в литературной форме. Его не устраивала философия как система — он видел в этом «недостаток честности». «Так говорил Заратустра» — и поэма, и философский роман, и книга притч. Да ведь и для нас, для русских, система всегда пагубна. Наша философия это наша литература. Быть может, потому что нами движет другой род познания? Быть может, потому, что нами движет наша чрезмерность?
Трагедия — по Ницше — рождается из духа музыки: «новая форма познания — трагическое познание, которое, чтобы быть вообще выносимым, нуждается в защите и целебном средстве искусства». О, эта целебная сила иллюзий! А ведь он и Гоголя обожал, в один ряд ставил с Байроном и По. И — еще двадцатилетним — положил на музыку «Заклинание» Пушкина.
Итак, осмелимся заявить: трагический род познания у Ницше рождается не просто из духа музыки, но, вопреки всем сократовским чертям, из духа русской литературы!
Увы, мы, русские, прозевали Ницше. Проиграли мы нашего Ницше. «Серебряный век» проиграл. Хотя и спорили о нем и обожали его тогда даже больше, чем Соловьева. Но — промахнулся «Серебряный век». Матушка Россия промахнулась. Вместо славянина Ницше попал в нас немец Маркс со своим социализмом. А акмеизм и символизм (о, Аполлон и Дионис!) пали, затоптанные ордами соцреализма. Даже футуризм с его «переоценкой ценностей» (опять же ницшевский концепт) сдался на откуп «массовым богам». Растаяло «Облако в штанах», штаны запахли гимнастеркой и спецовкой. «Переоценку ценностей» довершил Октябрьский переворот. Грешна матушка Россия! Уж не православие ли подкачало? Недаром слово «грех» и означает — «попадание мимо мишени». А ведь как прицеливались…
Увы, ницшеанская стрела просвистела мимо. Ну, разве что, слегка задела. И (о, вечное возвращение!) «вернулась» в западную мысль. Ницше «попал» в Хайдеггера, Делеза и Фуко… «Попал» и в литературу, лучшие западные писатели — ницшеанцы. Его мысль «поражает» («порождает») литературу Кафки — первая настоящая вещь Кафки, «Приговор», инициирована последними вменяемыми словами Ницше, записанными на латыни: «приговариваю тебя жить жизнью дьявола». Без фундаментальной мысли Ницше немыслим Джойс — «Бытие и мир от века можно оправдать лишь как эстетический феномен» — чем не кредо автобиографического героя, Стивена, порвавшего с религией? И даже беккетовский абсурд как потеря смысла отсылает опять же к Ницше: «Что значит нигилизм? — Что высшие ценности теряют цену. Что цели нет. Что нет ответа на вопрос «Почему?»». Опять же, Борхес, Томан Манн, Камю… С Ницше появляется загадка, что мы не знаем истины, и его убеждение, что с истиной мы можем лишь экспериментировать, гадать. Что мы можем ее лишь симулировать. Эту мысль подхватит Бодрийяр: «Симулякр — это вовсе не то, что скрывает собой истину, — это истина, скрывающая, что ее нет. Симулякр есть истина».
А что же русские? Ницшеанская стрела просвистела мимо… А ведь он так хотел «попасть» в нас: «Мыслитель, на совести которого лежит будущее Европы, <…> будет считаться с евреями и с русскими как с наиболее надёжными и вероятными факторами в великой игре и борьбе сил».
Так вернется ли? И не самое ли время ницшеанской стреле возвратиться именно в Россию? Ведь «Господин Годо сегодня не придет».
В нынешние времена бал в России правят «манагеры». И литература с философией не исключение. Посредственность — причина всех зол. Глупость любит все упрощать. Боится она всего сложного, непонятного, боится признать она, что причина всех общественных бед — прежде всего, «последний человек». «Опирайтесь на костыли!» — вот все что может сказать посредственность. А костыли спокон веку все те же: религия, церковь, общественные идеалы, моральный закон и, разумеется, государство. Впрочем, так было у нас всегда, о чем писал еще и Достоевский от лица героя «Записок из подполья»: «ни с кем и ни с чем не примиряться, но в то же время ничем и не брезгать». Посредственность обожает фразу, она же знает «как все устроено на самом деле», поэтому обожает фасад. То, что за фасадом всегда сложнее. Но и здесь есть готовые протезы-образцы. «“Что есть любовь? Что есть созидание? Что такое страсть? Что такое звезда?” — спрашивает последний человек и… моргает».
Проблему о человеке сегодня можно ставить только со стороны проклятых вопросов: всего самого сложного, непонятного, иррационального и перверсивного (в самом общем смысле слова). И надо искать выражению этой загадки о человеке адекватную форму. Язык славен своим молчанием. Умалчиваемое не называется. Но заурядность хочет готовых ответов и решений. Она обожает все подверстывать под канон. Проблему посредственности надо ставить и с точки зрения конца человека как изовравшегося морального существа. И именно так ее и ставит Ницше, когда говорит о своем сверхчеловеке. И именно так ее следует «перепостить» и сегодня для всех авторов самих себя, противопоставляя писателям для последних людей — сверхписателей. Ницше в «Так говорил Заратустра» инспирирует сверхчеловека через литературную форму. Но послание его метафизично. Поэтому сегодня сверхчеловека (и сверхписателя) надо инициировать заново не столько как форму, а как, прежде всего, метафизическое действие (вот где истинно опасные и рискованные игры!) — надо не побояться сыграть в вечное возвращение равного, и победить, сбросить с плеч посаженного нам «манагерами» карлика. И Ницше дает нам инструменты, это он, а не
О чем же умалчивают, все эти «писатели для последних людей», возглавляемые «манагерами»? О том, что творится за ширмой их общественного договора. «Литературы самой по себе нет, — перемигиваются они. — Литература это театральная постановка. И она должна быть, прежде всего, правильной. Текст вторичен. Надо верно выстроить проект, пиар и взаимовыгодный обмен. Ловкость рук и никакого мошенничества — технические решения побеждают повсюду. А талант? Да здравствует успех как мерило таланта! Но где есть мерило, там не забывают и об умеренности. Среднее — сегодня мера всех вещей. С усмешкой смотрит «писатель для последних людей», этакий «писдляпос», на сверхписателя (и с ненавистью в сердце): «Он хочет остаться с тяжестями проклятых вопросов? Он так и останется с ними внизу». «Писдляпос» не понимает, что с тяжестями поднимаются. Но самое тяжелое сегодня — это и самое сложное. Многого не понимает «писдляпос». Сложный мир не для него. Он хочет упрощений и он упрощает. Но еще Элиот говорил: «центр больше не держится». Добавим: бог больше не держит. Зато все держится на мне, восклицает «писдляпос». И — по-своему — прав. «Весело наблюдать игру всевозможных фантазмов как игру “природы» (сущего)», — язвит Ницше. Да! Все, что подобные писатели называют «современной литературой» — не более, чем фантазм. И он «узаконен» только литературной властью «манагеров». Звериная суть заурядностей (а их всегда подавляющее большинство) — оттеснять и замалчивать все яркое. На фоне яркого бездарности не засветиться. «Лишь бы не прорвался опять Заратустра и не назвал нас всех по именам», — страшный сон всех «творцов» современной литературной реальности. Увы, проблема «объекти-ква-ква-ции» успеха «писдляпосов» скрыта не только на поверхности болотца. Не только в литературной ряске дело. «Сердце» подобных писателей — в «теле без органов» «последнего человека». Ведь для него они и пишут. Сердце «последнего человека» они протезируют шунтами «последних идей». «Писдляпосы» сылаются на самого Платона. Ведь первый протез истины — идею — изготовил именно он. Мы могли бы подсказать им сослаться и на Парменида, который на основной вопрос метафизики — «что есть сущее?» — ответил: «сущее есть». Вот за это «есть» и цепляются «манагеры» всех времен («раз мы есть и мы держим власть, значит, мы и есть сущее»). Но можно также напомнить «писдляпосам» и о Гераклите, который ответил на основной вопрос метафизики по-другому: «сущее это перемены». Вот чего всегда так боялись «манагеры». Они боялись и боятся перемен. Им на руку и «долгое государство пу», даже если они его и критикуют, отчего, заметим, оно стоит почему-то только крепче. Сам Платон как автор «Государства» всегда боялся всего того, что не есть идея, того, что на сегодняшнем языке мы называем смыслом и событием. Он боялся непонятности изменений, оттого и настаивал на статике идей. Он был против становления (смотри его диалог «Кратил»). Платон постулировал оригиналы. И дозволял лишь копии. Он боялся непредсказуемости становления, фундаментальной непохожести его «результатов» на свыше данные оригиналы. Вот и наши «писдляпосы» настаивают на оригиналах. Да ведь и «духовные пастыри» призывают нас быть, пусть плохими, извращенными, грешными, но, прежде всего, копиями. Они всегда хотели отпускать копиям грехи, именем оригинала. Изо всех сил они всегда стремились замолчать самое проблематическое — что никакого оригинала нет. Что мы можем лишь экспериментировать с «оригиналом». Что наша свобода — это воображение. «Жизнь же истинная, безгрешная — в вере, то есть в воображении, то есть в сумасшедствии” (Лев Толстой). «Вера в форме, неверие в содержании, следовательно, моральный парадокс» (Ницше).
В парадоксах сила сверхписателей. И вслед за Ницше они должны поставить гераклитову печать на парменидовскую «неизменность». Во многом это — вопрос о воле к власти. Но именно в постановке Ницше. Воля к власти не как животная жажда власти, нет. А как воля к необходимости. Верить, что все изменится. А если и не судьба — погибнуть, сопротивляясь. Преодолеть себя, свое отчаяние, свое отвращение к «манагерам» и к «писдляпосам». И — не тратить силы на ресентимент, а найти мужество и волю пройти мимо. Продолжать писать. Пусть «из одной только любви воспарит полет презрения моего и предостерегающая птица моя: но не из болота!» — так говорил Заратустра.
Настоящее литературное письмо — это то же самое вечное возвращение. Посредственные писатели спешат, они не умеют ждать. Они пропускают то самое мгновение, когда начинается настоящее письмо. Они не знают выбора, потому что они рабы литпроцесса и погони за успехом. Но хорошее письмо хочет писателя целиком. Ведь пишет все существо (все сущее) писателя. «Писдляпос» никогда не понимал концепта вечного возвращения. Для него этот концепт всегда был лишь банальностью. На уме у него (как и у карлика из главы «О призраке и загадке» из «Заратустры») всегда круг, ежу понятная смена времен года, дня и ночи. На эти перемены и он, и карлик смотрят со стороны, «извне», они же обожатели фасадов. И они не понимают, почему Ницше говорит, что в настоящем (в мгновении) «прошлое и будущее сталкиваются лбами», для них одно лишь следует за другим. Вот и банальности, которые они в упоении описывают, всего лишь следуют одни за другими. Но для всего этого «писдляпосы» слишком маленькие. Видеть в концепте «вечного возвращения» всего лишь круг и не заметить воли к власти — их удел, также как и для «философов для последних людей». Увы, таким философам это тоже не под силу. Наверное, они плохо читали Хайдеггера, у которого, впрочем, довольно ясно написано, «что в отношении сущего в целом Ницше дает два ответа: сущее в целом есть воля к власти и сущее в целом есть вечное возвращение равного». Увы, такие «философы» тоже возвращаются к нам с ницшеанской стрелой. И сверхписатели должны с этим смириться, как смирился и Заратустра, которого утешали его любимые звери орел и змея.
Но пора назвать отгадку для тех, кто еще не утратил надежды, как она названа у самого Ницше: «“Отчеканить на становлении признаки бытия — высшая воля к власти <…> Что все возвращается — крайняя степень приближения мира становления к миру бытия: вершина созерцания». Каждый настоящий писатель в своем волении к сверхписателю должен знать и как следует понимать эту волю к необходимости сегодня. «Воля к власти, — говорит Делез, — мерцающий мир метаморфоз, сообщающихся интенсивностей, различий различий, дуновений, инсинуаций и выдохов: мир интенсивных интенциональностей, мир симулякров и «тайн”».
Из любви к русской литературе Ницше написал свой философский роман. Парадокс — русская литература возвращается к нам сегодня посредством Ницше. «Заратустра» был написан после размолвки с Лу Саломе (дочерью русского генерала!). Но, смеем заметить, роман с русской литературой не кончается.
Невидимо возвращается ницшеанская стрела. И может, это и не так плохо, что лишь немногие слышат ее чарующий звук: «О, эти греки! Они умели-таки жить; для этого нужно храбро оставаться у поверхности, у складки, у кожи, поклоняться иллюзии, верить в формы, звуки, слова, в весь Олимп иллюзии!»