Create post
Society and Politics

Флоральный мотив и гендерная иконография постсоветского Логоса

Мария Рахманинова 🔥

В последние годы гротескно разрастается нарратив о русском мире. В 2010-м году будто бы даже спускали в философское академическое сообщество некий государственный заказ на разработку так называемой русской идеи. Пока философы размышляли, хохлома уверенно заполняла эстетическое пространство державной саморепрезентации, оформив Олимпиаду, дизайнерские коллекции одежды, кафе и другие публичные пространства. Однако всё это закономерно имело мало отношения к тому подлинному постсоветскому Логосу, от которого никому из нас, вписанных в его ядовитую и хтоничную ткань, никогда не очнуться до конца.

Если несколько суток ехать через Россию на поезде, можно, завернувшись в шерстяное одеяло, долго глядеть в глаза её оцепеневшим ландшафтам: высохшим рекам с заросшими руслами, разбитым дорогам, мёртвым деревням и городам, брошенным хозяйствам, замершим заводам, ветхим лачугам с хворыми огородами, усталым женщинам, продающим на полустанках наспех приготовленные беляши, людям, которые весело и пьяно машут поезду, купаясь в заросших тиной прудах, вместе со своими грустными собаками и козами.

Мокрая глина бездорожья и угрюмого хозяйства сочится из всех изгибов «русского» мира, как бы указывая на бесконечную незавершённость (а может, и на принципиальную незавершаемость) сочиняемой из неё фигуры: как будто демиург всё мнёт и мнёт её в своих задумчивых пальцах, никак не решаясь придать ей определённую форму и позволить ей свершиться в своей целостности и самости. По-видимому, именно такая незавершённость и препятствует сколько-нибудь внятным трактовкам того, что же такое этот «русский» Логос.

Впрочем, кое-что определённое о нём сказать всё-таки можно: поверх его сырого, душного и ржавого фона с неизменностью наносится скудный и незамысловатый узор, как бы стыдливо прячущий его чрезмерность за своей лубочной фигуративностью: флоральный мотив. Пристальный взгляд на него позволяет понять, что он прочно впаян в некротичную ткань постсоветского мира и, выражаясь более точно, даже не наносится на неё, а как бы проступает на ней под воздействием новых сюжетов, и в этом смысле оказывается ей имманентным.

Покровительство флоральному мотиву традиционно делегируется женщинам. С самого начала и до самого конца их жизненный путь сопряжён с ним: начиная младенческими пелёнками, заканчивая старческими больничными халатами, всё в жизни женщины оказывается испещрённым нарисованными (или материализованными) цветами. Целые городские пространства, чьей целевой аудиторией являются женщины, сконцентрированы вокруг флоральных мотивов как неких сакральных кодов для посвящённых. Так, в Гостином дворе, что на Невском проспекте, практически невозможно встретить хотя бы одну вещь, на которой не были бы изображены цветы: домашние тапочки и зонты, пальто и блокноты, канцелярские предметы и календари, посуда и бытовой текстиль, обёрточная бумага и подарочные пакеты, сумки и одежда — всё заполнено изображениями цветов, а из динамиков доносится песня «Луна-луна, цветы-цветы!». Цветы, подаренные на свидании, для россиянок зачастую играют ту же роль, что для Сфинкса — разгаданная загадка, и наоборот: не подаренные цветы сулят юноше/мужчине скорую беду и отверженность.

Цветы — это абсолютный эстетический консенсус всех российских женщин, а поскольку именно на них возлагается ответственность за декорирование жилых и рабочих пространств, цветы наполняют и их: нарисованные и вышитые, комнатные и одноразовые, наклеенные и заплетённые в волосы невест, оформляющие предметы интимной гигиены и обложки для паспортов — цветы составляют второе измерение постсоветского Логоса, тщетно пытающееся заслонить первое, как стыдливая жена заслоняет от людских глаз пьяного мужа.

Но где же в этом Логосе мужчина? Его рождение парадоксально сопряжено с фантазиями о его смерти. Этот мотив особенно кристаллизовался в последние годы — когда градус патриотического исступления вокруг темы Великой Отечественной войны стал по-настоящему невероятным: матери, обезумевшие от национальной гордости, нарядили в погребальные саваны винтажного камуфляжа сотни своих младенцев и вывезли их на проспекты российских городов. Вероятно, ещё нося их в своём чреве, они уже грезили об их солдатской смерти, обещающей искупить великим смыслом нестерпимую пустоту их собственных жизней. По меткому замечанию А.Бадью, «героизм — это светоносное проявление в конкретной ситуации того, что выводит свою человеческую природу за пределы естественных ограничений человека как животного. <…> В солдате есть что-то великое поскольку он, вопреки всему, анонимно создаёт связь между временем и бессмертием» . Эти слова в некоторой степени объясняют зачарованность женщин, предстоящих пред «русским» Ничто: в мире, лишённом Христа, его нужно родить самой и спастись от небытия.

Каждый мальчик в России с детского сада мучительно приучается мечтать о смерти, а ко второму курсу института уже бодро и уверенно отстаивает идею о прогрессивном характере войны и утилитарной необходимости смазать своей плотью её колёса.

Вероятно, именно поэтому его пубертат не витален, а флирт — пугающе угрюм и невротичен. Идея Ш.Ференци о том, что сексуальность неизменно сопряжена с преодолением страха «размещения в другом» и допуска его к своему телу, проливает свет на то, почему мальчики «русского мира» предпочитают порнофильмы встречам с живыми: стремление сберечь себя для смерти подсознательно вколочено в их оцепенелый Эрос сильнее, чем пробуждающаяся готовность доверить своё тело другому и жить: с самого детства они учатся любить оружие, технику и войну, хотя бы понарошку. Но не живых. Живых вообще в России не очень-то принято любить.

Итак, гендерная иконография постсоветского Логоса прозрачна: посреди его тёмной ткани мужчина рождается для смерти. Женщина рождается, чтобы рождать, хоронить и оплакивать, провожать из Ничто — в Ничто, из чрева — в землю. Женщина как бы стоит на сквозняке у врат «русского» Логоса, смиренно исполняя роль жрицы. Такое её «служение» состоит в том, чтобы открывать кроткой улыбкой и замыкать материнским погребальным плачем требуемую «русским» Логосом фигуру солдатского героизма. Вообще древнеславянское выражение «Мать-земля» прекрасно показывает, насколько неразличимы подчас мать и земля. В «русском мире» мать всегда немного похожа на землю: фигуральная ли это Родина-мать, чьи сыны возвысились над своими братскими могилами вечной памятью о своём подвиге, или же это мать из плоти и крови, подобно земле, породившая миг цветения бытия, предназначенного к смерти. Впрочем, в мирском языке и её собственное бытие уподобляется цветению: «расцвела», «отцвела», «увяла» — говорят об этапах её жизни, постоянно сравнивая то с одними, то с другими цветами всю её, или же её отдельные атрибуты: запах волос, цвет глаз, фактуру кожи.

Что же лежит в основе этой прочной культурной связки «женщины-цветы»?

В мертвенной пустыне постсоветского мира, среди чаадаевской «немоты русских лиц» женщина как бы пытается заговорить смерть: цветы суть символы противостоящего ей краткого мига бытия. Окружив себя ими, женщина создаёт для неё преграду. Подобно тому, как собаку приучают не кусать, женщина стремится приручить смерть, и удерживать её на необходимом расстоянии. В этом смысле цветы, испещрившие одежды, комнаты и предметы постсоветского мира, — это своего рода обереги от неистовства смерти, чья поступь должна быть слышимой, но предсказуемой и ровной, как стежок вышивальщицы. Впрочем, они и сами содержат в себе известную дозу смерти: с одной стороны, образом своего цветения разделяя Ничто на «до» и «после» (и тем самым, постулируя бытие как вспышку среди пустыни смерти), с другой стороны (хорошо заметной при обращении к оптике супрематистов или, скажем, Философии жизни) — являя собой остановленное мгновение, утратившее свою процессуальность, и потому — безвозвратно омертвевшее, а, с третьей — оказываясь изображёнными в сочетаниях, намекающих на изъятость из потока жизни в искусственные букеты и композиции. Так, содержа в себе частицу смерти, цветы одновременно призваны заговорить, зачаровать и задержать её. Мужчины срываются в смерть, как в омут, женщины ведут с ней переговоры: о мужчинах, о себе и обо всём «русском» Логосе, стоя у самых его ворот, ведущих в Ничто. В этом — единственный уготованный им бытийный путь. Даже те мужчины и женщины, которые никогда не уйдут на войну и не будут оплакивать солдат — даже они находят способы отыграть эти драматические фигуры в своём маленьком и сиротливом мире, подобно тому, как большой спорт существует для тучных зрителей «взаправду» и определяет как их повседневные практики, так и их самоидентификацию.

Похоже, что степень этой испещрённости пространства флоральными мотивами, призванными удерживать смерть от неистовства, прямо пропорциональна царящему в нём чувству чрезмерной близости смерти. В этом отношении генеалогия их употребления в России весьма красноречива: по мере этатизации они становились всё более нарочитыми, всё дальше уходя от абстрактных узоров эпохи новгородского вече. Своего пика это движение от орнамента к вещественности цветов достигло уже в опыте эстетико-онтологических практик советского этатизма. Это его эхо мерцает сегодня среди сырого хаоса нескончаемой Империи обрывками цветистого белорусского трикотажа.

Subscribe to our channel in Telegram to read the best materials of the platform and be aware of everything that happens on syg.ma

Author