Create post
Philosophy and Humanities

Бруно Латур. Меняется ли европейская земля под нашими ногами?

Георгий Ливаднов 🔥

For Déborah

Я начну с текста, который покажется довольно необычным: с перевода Жана Боллака начала Царя Эдипа, когда жрец обращается к Эдипу. Этот перевод гласит:

Наш город, сам ты видишь, потрясен

Ужасной бурей и главы не в силах

Из бездны волн кровавых приподнять.

Перечитав этот текст, я обнаружил, что он, пожалуй, слишком сильно перекликается с той тревожной ситуацией, свидетелями которой мы являемся, учитывая совокупность войн, с которыми мы имеем дело, именно эта ситуация отражена в пьесе Софокла ужасной фигурой чумы. Здесь жрец находится в положении просящего; но мы понимаем, что очень скоро царь, господин, властитель, к которому взывает жрец, сам станет таким просящим, гонимым из города Фивы — слепым изгнанником, выпрашивающим свой хлеб.

В выдающемся тексте Шарля Пеги Les Suppliants parallèles этот призыв повторяется путем сопоставления с жалобой — мольбой — русского народа, обращенной к царю после ужасающих беспорядков 1905 года. Пеги показал, что просящий не находится в положении слабого, но, напротив, всегда является господином того, к кому он взывает и кого умоляет, и чей авторитет он подрывает. Так было и с русским царем, и с Эдипом, которого увлекла ордалия: “Он появился как царь. Он ушел в качестве нищего и просящего”, — писал Пеги. Сложность заключается в том, что у нас нет четкого авторитета или органа, к которому мы могли бы обратиться с мольбой, дабы “главу из бездны волн кровавых приподнять”. Мы должны обращаться друг к другу, не имея ни царя, ни короля, к которым можно было бы обратиться с мольбой. Именно так я понимаю сегодняшнюю тему, которая звучит так: “Following the Invasion of Ukraine, Europe in the Interregnum”. Нет никакой властной инстанции, к которой мы могли бы обратиться. Мы находимся в ожидании.

Положение человека на предоставленной ему земле всегда связано с ордалией, испытанием; именно когда имеют место испытания, человек где-то располагается (is situated somewhere). Мы часто забываем, что слово "расположениеЭ (situation) связано с формой территориальной укорененности по причине испытаний, которые мы проходим, испытаний, которые застигают нас врасплох и позволяют нам по-другому определить то, где мы находимся.

Я приведу простой пример: те, кто был в Руане в 2019 году, когда произошел пожар на химическом заводе Lubrizol, неожиданным образом почувствовали, что расположены в городе по-разному: либо близко к токсичным газам, либо нет. Они с тревогой следили за распространением газов, чтобы знать, “где они находились”. Они думали, что живут в городе, а оказались перенесены в другое место — прямо в центр промышленной зоны повышенного риска. В течение нескольких недель жители Руана жили на земле, частично определяемой сообразно испытаниям этого пожара. Это очень легко понять.

Сегодня индийцы и пакистанцы, которым приходится иметь дело с температурой почти 50°C, трагическим образом располагаются на земле, которую рискуют покинуть из–за температуры, непереносимой для человеческих тел, которыми мы по сути являемся — или, по крайней мере, для тел бедных слоев населения. То, что произошло, когда танки с буквой ‘Z’ вторглись на украинскую землю, и то, что мы, европейцы, поняли, находясь за линией фронта, есть испытание, связанное с расположением (ситуативное испытание), испытание, которое по-разному определяет место, где мы находимся, и то, какой народ мы формируем с теми, кто тревожится и страдает вокруг нас. Неожиданным образом мы перестались находится в том же пространстве, таково правило для любой расположенности, как хорошо показано в начале Царя Эдипа. Место, где мы находимся, и народ, который мы образовываем, никогда не являются абстракцией, они всегда являются результатом потрясения. Поэтому мой аргумент достаточно прост для понимания: по причине испытания, навязанного нам многочисленными конфликтами, которые мы сейчас переживаем и которые с полной силой обрушиваются на украинцев, на какой почве сейчас стоят европейцы? Может ли текущая аккумуляция кризисов позволить Европе, наконец, найти почву, подходящую для сего великого институционального изобретения, которое продолжают представлять как пребывающее в подвешенном состоянии вне какой-либо почвы и не имеющее народа, который ей принадлежит?

Я рассмотрю этот вопрос с двух немного разных точек зрения, поскольку не являюсь специалистом ни в геополитике, ни в военном деле.

Первое отличие заключается в том, что меня интересует Европа не только как институт, но также Европа как территория, как почва, как дерн, как земля, или, заимствуя немецкое выражение, как Heimat, со всеми сложностями этого термина. Другими словами, когда речь идет, например, о Франции, меня всегда удивляет, что мы легко проводим различие между критикой правительства — видит Бог, мы себе в этом не отказываем! — что вовсе не угрожает довольно сильной привязанности к Франции как к стране. Каждый может критиковать правительство и, тем не менее, чувствовать связь и привязанность к чему-то, что является пространством, территорией, историей, расположенностью, которая определяет для нее или его, что значит быть французом. Меня всегда удивляет, что это не относится к Европе. К сожалению, когда мы говорим о Европе, мы думаем только о Брюсселе, хотя Европа — это также земля, место принадлежности, множественность связей, вызванных войнами, памятью, испытаниями изгнания и миграции, различными катастрофами, которые познали все европейцы. Посему меня всегда интересует эта существенная связь между двумя аспектами одной и той же ситуации. Если я использую слово “почва”, то это потому, что оно позволяет мне расширить коннотации, которые возникают из термина, иногда используемого в довольно реакционной литературе — почва как идентичность — до бесчисленных научных работ о почве как гумусе, геологии, климате, экосистеме — почве как ре-материализованном — и которая, как вы все знаете, находится под страшной угрозой. Таким образом, возникает вопрос: на какую почву могут сойти европейцы?

Второе отличие, которое не будет сюрпризом, заключается в том, что я считаю необходимым тесно связать территориальную войну, которую ведут русские в Украине, и другую, в той же мере территориальную, которая ведется климатическим кризисом в самом широком смысле, поскольку это тоже территориальная война. Сейчас, как в Пакистане, так и в Индии, температура в 50°C связывается с вторжением европейцев, особенно англофонов, которые на протяжении двух столетий меняли температуру планеты; это равносильно вторжению на территорию Индии так же уверенно, как в период колониальных завоеваний и создания Британского Раджа. Другими словами, мы имеем дело не с территориальной войной в “классическом” смысле и с дополнительными “экологическими проблемами”, как мы все еще довольно странным образом говорим, а с двумя конфликтами, которые одновременно являются территориальными конфликтами по поводу оккупации земли и почвы другими Государствами, а также насилия, осуществляемого Государствами на других территориях. Если правильно характеризовать конфликт в Украине как колониальную войну, то это тем более относится к климатическим войнам.

И все же в обоих случаях слово “война” имеет совсем не одинаковый оттенок. С самого начала войны в Украине поражает необычайный контраст между скоростью, с которой мы смогли мобилизовать энергию, эмоции и знания в ответ на просьбу о поддержке так, что попросту ошеломили русских. Как бы это ни было печально, но мы, европейцы, уже давно имеем соответствующий репертуар действий, когда дело касается войн! Очевидно, что “великий континент” был создан, обустроен и сшит территориальными войнами. Однако, когда речь заходит об экологии, к большому отчаянию тех, кто работает над климатом, наше отношение больше похоже на иммобилизацию — и позорное замешательство — чем на мобилизацию. Как бы быстро мы ни приводили в порядок эмоции, соответствующие территориальной войне номер один, и ни были бы способны мгновенно организовать необыкновенный прием для украинских мигрантов, послать оружие и ввести санкции, мы все еще остаемся в подвешенном состоянии, неуверенными, парализованными и скептически настроенными на практике, если не в мыслях, в отношении другого, территориального конфликта номер два.

Исключением является точка зрения, высказанная Наоми Кляйн в восхитительной статье для The Intercept, которая была переведена и опубликована журналом AOC. Пьер Шарбонье в достойной внимания статье для Le Grand Continent, посвященной “экологии войны”, также явным образом подчеркнул тот же момент: российская нефть и газ внезапно стали одновременно стратегическим оружием и главной проблемой для экологического перехода. По крайней мере, здесь сходятся два территориальных конфликта, потому что все считают позорным платить миллиарды евро русским, тем самым финансируя нападение на украинцев, которых мы, как утверждается, поддерживаем. Внезапно этот вопрос, который в конечном итоге был связан с конфликтом номер два и с обычной неспособностью действовать — “как заменить наши углеродные источники энергии” — привязывается к территориальному конфликту номер один и становится военно-стратегическим вопросом. Одномоментно мы наблюдали множество инициатив по увязыванию вопроса о российской энергии, газе и нефти с эмоциями, отношениями и административными решениями, которые объединяют типичную энергию территориального конфликта номер один с фундаментальными вопросами, поднимаемыми всеми экологами по поводу территориального конфликта номер два. Настолько, что внезапно вопрос о демаркации границ стал одновременно вопросом о том, как избежать вторжения танков, маркированных буквой ‘Z’, и, что является новым и неожиданным, как можно быстрее отлучить себя от российского газа и нефти.

Это в принципе позволило бы, как ясно показано в статье Шарбонье, сформировать себе представление о жертвах во имя конфликта номер один, дабы поддержать Украину. Это жертва, которую до сих пор невозможно было принести во имя территориального конфликта номер два, который касается того, что я называю Новым Климатическим Режимом. Ничто, конечно, тут не является определенным. The Guardian опубликовала ужасные прогнозы о том, что они называют “углеродными бомбами” — речь о правах на разведку новых источников нефти, правах, предоставленных государствами, которые по-прежнему являются частью Парижского соглашения — их количества достаточно, чтобы свести на нет любые усилия по климатическому контролю. Американский лозунг “Drill, baby, drill!” разлетается как лесной пожар. Во Франции, если взять печальный, но хорошо известный пример, FNSEA стремится избавиться как можно быстрее от всех экологических правил из–за войны на Украине. Но, тем не менее, существует невероятная возможность, которой необходимо воспользоваться, — переопределение территориальной расположенности в двойной форме защиты границ и энергетической автономии.

Очевидно, что таков был план многих экологов, но он, конечно, не совпал с решениями, принятыми в отношении глобализации за последние 50 лет, которые через “нежные узы торговли” привязали бы нас и к России, и к свободе. Следовательно, существует исторический момент, или, как его называют, кайрос, возможность, которой нужно воспользоваться, возможность, ожидающая глав государств, ситуация всеобщей войны, которая даст Европе почву, нагруженную энергетическим вопросом, ставшим вдвойне стратегическим, как в военном, так и в экологическом отношении, таким, каким он не был до войны на Украине. Отсюда и термин “экология войны”.

Очевидно, однако, что с этим термином “война” нужно обращаться осторожно, поскольку он не используется одинаково ни одной из сторон конфликта. Гражданам России запрещено употреблять это слово, и они могут попасть в тюрьму, если не используют альтернативу “спецоперация”. Слово “война” расценивается как распространение фейковых новостей — fejk nius в переводе с русского на английский. Ситуация тем более любопытна, что россиянам даже не разрешается ставить под сомнение историю Великой Отечественной войны, как показано в захватывающей статье Флорана Жоржеско. Даже ее даты записаны в Конституции и не могут быть изменены под страхом тюремного заключения. Их мировая война началась в 1941 году, а не в 1940 или, того хуже, в 1939 году, когда был заключен германо-советский пакт. Важно отметить, что русские, хоть и не имеют права произносить слово “война” в отношении Украины, имеют право — как я узнал от коллеги из Университета Санкт-Петербурга — использовать его, говоря о войне, которую Запад, по их мнению, ведет против России! Следует признать иронию: если Запад не использует слово “война” в отношении России, то это для того, чтобы не оказаться в состоянии войны с ней… Все военные ведомства, особенно НАТО, прилагают всяческие усилия, дабы не использовать это табуированное слово в отношениях с Россией, на сей раз для того, чтобы не дать ей повода для вовлечения в ядерный конфликт. Это приведет не к “войне”, несмотря на все усилия по обузданию использования этого слова, а к взаимному уничтожению, сокрытому за довольно невинным термином стратегии.

Следовательно, это очень асимметричный конфликт, поскольку единственные, кто имеют право и желание использовать слово “война” — это несчастные украинцы, оказавшиеся лицом к лицу с врагом, который утверждает, что это не война, а “простая полицейская операция”, и за спиной которого стоят Государства, заявляющие, что «это война для вас, украинцев, но точно не для нас, западных людей»! Таким образом, мы имеем дело с очень тревожной ситуацией, с нависшей на горизонте ядерной угрозой, которая, очевидно, отменяет всякое представление о конфликте. Не будучи учениками Карла Шмитта, мы все же можем спросить себя, как народ может расположить себя в истории, если ему запрещено признавать экзистенциальную угрозу ценностям, которыми он дорожит, в конфликте, который он ведет. Полицейская операция проводится не против врагов, а против преступников. Нельзя заключить мир с преступниками, но возможно с врагами.

Эта невозможность назвать территориальный конфликт номер один обнаруживается в территориальном конфликте номер два, потому что мы не знаем, как поименовать противоречия, которые из скромности называют экологическими, и которые на самом деле являются конфликтами территориального вторжения другой державы. Здесь, если слово война запрещено, то потому, что если бы мы его произнесли, то нам пришлось бы принять меры, которые, очевидно, принудили бы нас признать реальных врагов как на границах наших “союзников”, так и у себя дома. Чтобы убедить себя в этом, нам достаточно определить тех, с кем нам придется научиться бороться, если мы всерьез намерены избавиться от путинского газа и нефти. Возможно, они живут на нашей улице, заправляют бак нашего автомобиля или увеличивают наш портфель акций… Конфликты станут ужасающе близкими, и мы окажемся в той же ситуации, что и Эдип, который мало-помалу осознает, что он, тот, кто возмущен преступлением, сам его совершил — и продолжает совершать…

В этих областях слово “война” табуировано, потому что оно слишком близко к истине и затрагивает прямые интереcы. Если мы говорим о “мировых изменениях” или “interregnum” в связи с войной в Украине, то это происходит из–за совпадения двух типов территориальных или колониальных конфликтов. Какой бы страшной она ни была, одной только войны в Украине было бы недостаточно, чтобы создать впечатление радикальных перемен. Это происходит потому, что мы чувствуем, что территориальные конфликты, давно начавшиеся с политики безудержной добычи углеводородов, наконец, яростно перекликаются с самыми классическими формами войны и обмениваются своими свойствами ужасающим образом. Софокл выбрал фигуру чумы; сегодня мы более отчетливо узнаем ее в другом проклятии — газе и нефти.

Неопределенность в отношении слова “война” усугубляется неопределенностью в отношении слова “мир”. Как отмечают многие комментаторы, если европейцы чувствуют, что мир нарушен, то это потому, что они жили в пузыре вдали от бесчисленных конфликтов, которые другие вели от их имени. Мы жили “в мире”, но только если забыть об атомном зонтике Соединенных Штатов, глобализации торговли и беспощадной борьбе экстрактивизма за природные ресурсы. Таким образом, мы находились в своего рода подвешенном или попросту отсроченном мире, из которого мы теперь вышли, что не обязательно плохо. В тексте, опубликованном в журнале New Statesman и проанализированном Адамом Тузе, Юрген Хабермас ясно показывает, что каждая страна — Германия, Франция, Англия и, конечно, Украина — имеет собственную траекторию отношений между миром и войной, что делает невозможным поспешное объединение их всех в единую схему. То, что верно для государств, верно и для отдельных людей; было бы странно, если бы люди моего поколения, прошедшие путь от атомной угрозы до климатического опустошения, говорили, будто “мир” внезапно закончился в феврале 2022 года, в то время как они никогда его по-настоящему не знали. Будучи ребенком эпохи беби-бума, я всю жизнь ощущал угрозу ядерного холокоста и без всякого скачка перешел к угрозе экологического коллапса. Поэтому я буду анализировать приход войны в Украину не как разрушение мира, а как осознание европейцами неразрывной связи между двумя типами конфликтов, в которые они сейчас вовлечены.

Вопрос, который я хотел бы задать, заключается в следующем: что эти противостояния с обеих сторон — территориальный и колониальный конфликт номер один и территориальный и колониальный конфликт номер два — добавляют к классическим определениям европейского существования? И всегда с этим третьим конфликтом ядерного уничтожения, висящим над нашими головами. Земля, фактически опустошенная ядерной энергией, земля, действительно опустошенная экологическими изменениями, и украинская территория, опустошенная кровавой Красной Армией. Именно здесь мы рискуем быть “сильно потрясенными” и неспособными “главы из бездны волн кровавых приподнять”. За что мы можем держаться в период interregnum?

В последней части cих ремарок я сошлюсь на, казалось бы, довольно необычный документ: знаменитый доклад на конференции Эрнеста Ренана под названием Что такое нация?, представленный в этом самом зале в 1882 году. Вы скажете, сей текст совершенно устарел, мы больше не используем подобные рассуждения в такие серьезные моменты. Однако должен признаться, что во время недавней президентской кампании я был весьма заинтригован появлением выражения “экологическая нация”. Возможно, это всего лишь придуманный маркетинговый термин, но я задумался о значении сопоставления старой идеи “нации” с прилагательным “экологическая”. Не является ли это глубокой идеей, которая позволила бы придать смысл выражению “европейская экологическая нация”?

Чтобы дать определение французской нации, Ренан бросает вызов расовому, географическому и религиозному детерминизму. Исключив все другие определения, он заканчивает свою знаменитую лекцию условиями, которые создают французскую нацию, и пишет: “Нет, география создает нацию не больше, чем раса. География предоставляет субстрат, поле битвы и работы, но человек предоставляет душу”. Понятно, что сегодня ни один политик не будет говорить о душе, но эта идея была характерна для XIX и XX веков: земля и природа обеспечивают пассивную среду, в которой разворачивается человеческая история, и это единственное, что действительно имеет значение. В то время земля была лишь сценой, субстратом истории. Ренан продолжал: “Человек есть все в деле формирования этой священной вещи, которую называют народом. Ничто материальное не является достаточным. Народ — это духовный принцип, вытекающий из глубинных хитросплетений истории, это духовная семья, а не группа, определяемая рельефом земли” (выделено мной). Именно эта известная фраза показывает огромную дистанцию по отношению к текущей ситуации.

Сегодня в “глубинных хитросплетениях истории” участвует именно “рельеф и расположение земли”, или, говоря языком ученых, невероятная быстрота реакции земной системы на действия человека. Сейчас нас удивляет не стабильность земного субстрата, а, напротив, то, что он действует как любой другой актор и с темпом, ритмом и силой, которые Ренан не мог предвидеть. Говоря о душе народа, решившего жить совместно, он не мог предвидеть динамику почвы, земли, пронизанной индустриальной историей.

Это не обязательно означает, что его идея устарела, но она должна быть существенно модифицирована с учетом современной ситуации. Нация, конечно, не определяется географией, но она может определить себя в зависимости от типа земли, на которой она решила расположиться. Вот почему я использую слово “почва” (soil), потому что его коннотации не обязательно ассоциируются с крайне правыми деятелями, с понятием защиты земли и почвы, или, чтобы соответствовать стилю того времени, с барресианской версией “земли и мертвых”. Почва, для тех, кто интересуется науками о земле, — это загроможденная, оккупированная, населенная земля, ресурсы и компоненты которой подвергаются нападению или разрушению один за другим, будь то вода, гумус, насекомые, атмосфера или вирусы. Другими словами, у почвы есть два совершенно разных определения. Есть то, которое Ренан справедливо отвергает, — географический или основанный на идентичности детерминизм, но есть и другое значение, которое кажется мне гораздо более интересным, а именно почва, земля, отягощенная экологической трансформацией, этой рематериализацией, наиболее ярким примером которой является связь между российским газом и нефтью и военной и экологической стратегией.

Но почва вновь заселяется и в другом смысле. Когда Ренан определял нацию как коллектив “тех, кто страдал вместе”, он не имел в виду всех тех, кого народ заставляет страдать. Сделать территорию зеленой — значит изменить ее границы, поскольку это сразу же делает видимыми все связи, которые позволяют Европе обеспечить процветание, изобилие и свободу. Как мы узнаем из многочисленных деколониальных исследований, то, что историки окружающей среды называли “призрачными гектарами” для обозначения расширения европейского государства, которое делегирует внешнему миру и другим народам добычу ресурсов, необходимых для процветания, больше не является призрачным. Теперь это совершенно конкретные территории, которые требуют изменения самих границ Европы. Мир, в котором мы живем, и мир, за пределами которого мы живем, жаждут пересечься. Другими словами, территориальный вопрос поднимается не просто потому, что почва населена всеми существами, которые сегодня принимают участие в нашем понимании пригодной для жизни планеты, но и потому, что Европа наконец-то понимает, что она может выжить и определить себя только через народы, которые составляют ее часть и за счет которых она живет. Подобно просящим у Пеги, именно они подрывают все властные инстанции и углубляют interregnum.

В версии Ренана нация — это добровольное решение жить вместе после испытанным вместе катастроф, которые он называет “глубинными хитросплетениями истории”. Поэтому вы поймете мой вопрос: может ли Европа сформировать нацию, приняв решение зависеть от материальных условий, коие она старалась показательно игнорировать в период ложного мира, в котором, ей казалось, она существует? И что идея “самоопределяющегося” коллектива не означает, что он проходит через географический детерминизм, он скорее, наконец, становится способным определить место, расположение, страну, почву, землю, географию и территорию, в которой он оказался по причине внезапного появления множества территориальных конфликтов и народов, с которыми, как он утверждает, должен уживаться, дабы существовать.

Это моя гипотеза — и я с готовностью признаю, что это простая гипотеза: как территориальная война присоединяет Украину к Европе во всех возможных формах, включая, возможно, однажды в виде вступления в Союз, так и война в рамках нового климатического режима присоединяет источники, места, ситуации и добывающие страны, позволяя пересмотреть определение границ, а также состав нации, которая должна будет сформироваться. Другими словами, речь о соединении превосходного, но, возможно, несколько устаревшего аргумента Ренана о душе и “духовном” измерении нации с переопределением территории, конкретизируемым экологическими изменениями.

В заключение я хотел бы вернуться к термину “interregnum”, который означает переход или приостановку между двумя различными формами власти. Я думаю, нам следует с некоторой опаской использовать термин “свободный мир” для характеристики нынешнего конфликта с точки зрения “западной” стороны, особенно США. Если термин “свободный мир” является проблематичным, тем более это релевантно для Европы как державы, то это потому, что он относится к предыдущему режиму, который, как теперь говорят, подошел к концу. Действительно, в то время это выражение представляло собой проект планетарной модернизации, который должен был увлечь за собой все остальные страны. Но на самом деле двойной экологический и военный кризис представляет собой конец или приостановку этого проекта модернизации, что полностью противоречит Новому Климатическому Режиму. Возрождение этого концепта, которое относится к послевоенному периоду, несомненно, является шагом за пределы истории и не в ту эпоху, поскольку он относится к новому межвоенному периоду, который уже завершился. Кроме того, бросается в глаза, что в вопросе поддержки Украины “свободный мир” включает в себя только бывшие колониальные державы, которым не удалось привлечь на свою сторону самые густонаселенные страны. Это самый яркий символ interregnum. Не появилась сила, способная заменить старую. Как и в пьесе Софокла, которую я выбрал для введения в эти размышления, все силы, столкнувшись с нарастающими мольбами, содрогаются от осознания того, что они сами являются творцами преступлений, которые стремятся наказать.

Вот почему важно найти более инклюзивный термин, нежели “свободный мир”, и особенно такой, который был бы менее противоречивым или лицемерным. Нам нужен термин, скорее призыв, способный обозначить состояние зависимости, а не эмансипации, а также план по восстановлению разрушенных условий среды обитания и жизни (habitability). Но тогда необходимо будет иметь возможность определить нового суверена, новый суверенитет, который положит конец этому interregnum. В отсутствие такого условия я завершу свое выступление фразой, обращенной непосредственно к нашим друзьям из Le Grand Continent, которых я благодарю за приглашение. В данном замечательном тексте Ренан писал: “Нации не вечны. У них есть начало, и у них будет конец. Возможно, на смену им придет европейская конфедерация. Но если так, то это не закон века, в котором мы живем ” (выделено мной). В ходе своего выступления я утверждаю, что законом века, в котором мы живем, является момент, когда Европа, напротив, не та Европа, задуманная лишь как Союз, а Европа как почва, земля, наконец, найдет свой народ, а народ таки найдет свою землю. Именно потому, что Европа гораздо острее других народов чувствует, в какой степени она живет в период interregnum и находится в поисках “закона века”, который на самом деле не является законом двух предыдущих столетий. Европа может, наконец, взяться за дело, в разгар бед и опасностей и благодаря им, по своей инициативе сформировать нацию.

Перевод: Ливаднов Георгий


Оригинал

телеграм

Subscribe to our channel in Telegram to read the best materials of the platform and be aware of everything that happens on syg.ma

Author