Create post
Ф-письмо

Александра Петуховская. Письма с чешско-польской границы

symlmarie
Настя Март
Виктория Тил

18+

Александра Петуховская (1992) — выпускница Нижегородского филологического факультета, переводчица с чешского и польского языков. Последние шесть лет живёт в Польше.

Письма с чешско-польской границы


Всем существам, влюблённым в женщин


Самое ужасное в этой истории — это её квартира. Квартира, в которую я прихожу. Квартира, которую я покидаю. Квартира, в которой остается она. Я ревную её к каждому предмету в ней. К зеркалу, на котором любовники пишут ей послания на разных языках. Есть турецкий, шведский, китайский. Я добавляю польский.

Я засовываю нос в шкаф со специями. Специи подписаны её дрожащей рукой, почему-то на английском. Я вдыхаю и улыбаюсь. Там же стоит кофе. Она варит самый лучший в мире кофе. Такой крепкий, что у меня начинаются панические атаки. Но я всё равно его пью, потому что никто не делает кофе лучше. Она знает это и даже этим не гордится. Это просто факт.

—…И тогда я просто начала экспериментировать. Варить кофе со всем подряд. В самых разных сочетаниях. Мама приходила, вздыхала и говорила: так, а на этот раз с чем?… Наверное, нет такой специи, с которой я не варила кофе.
— Даже с петрушкой? — с дикой радостью спрашиваю я.
— Даже с петрушкой, — подтверждает она.
— И с укропом?! — ужасаюсь я.
— И с укропом. Единственное, я бы не рекомендовала кофе с чесноком. Страшная гадость.

Когда я приезжаю в эту квартиру, мне хочется плакать хотя бы от усталости. Однажды я села в автобус, в котором мне предстояло ехать в Прагу, и поняла, что от моего носа до следующего сиденья сантиметров десять-пятнадцать. Я начала задыхаться от клаустрофобии и поворачивать голову так, чтобы смотреть только в окно. Голос внутри меня сказал: «Да, должно быть, ты очень любишь, раз соглашаешься ездить к ней по восемь часов в таких условиях снова и снова». Я же просто пожала плечами. А что ещё остается делать? Поэтому, вползая в эту квартиру, я готова плакать от усталости. А ещё от того, что уеду через несколько дней. Когда же я все–таки её покидаю, это и вовсе неописуемо. Невыносимо.

А потом я беру своё сердце в кулак и процарапываю им дорогу от Праги до Познани
Моё сердце оставляет графитовый след
Когда я приезжаю в Познань, я разжимаю пустую ладонь
И, улыбаясь, иду отращивать новое сердце

Однажды, после моего восьмичасового вояжа по тридцатиградусной жаре, я решила приготовить пасту, притащив два пакета продуктов. Я пыталась пожарить курицу на неудобной сковородке, на незнакомой плите, в летней раскалённой квартире, и быстро поняла, что этот акт самопожертвования ничего не стоит. В этом было не больше удовольствия, чем когда я готовила для мужа, который требовал в день два мясных блюда и два гарнира к ним. Так я выяснила, что готовить стоит только для себя и ни для кого больше.


***

Она рассказывает мне всю свою жизнь. Ту, что была до меня: холодный требовательный отец, жестокий балет, вечное одиночество, буллинг с детского сада по 11-й класс. Потом рассказывает ту жизнь, что была после меня, уже в Праге. Про то, как украли паспорт, выкинули с работы, обокрали квартиру. Как разошлись родители и предал отец. Как не случились одни отношения, вторые, третьи. Про то, как она пересдавала финальный госэкзамен в магистратуре три раза из–за ксенофобии преподавателя. Как обнаружились подделки финансовых документов. Всё это на фоне вечного эмигрантского ощущения «сделай один неверный шаг и документы тебе не продлят». Образ девочки, родившейся с серебряной ложечкой во рту, трещит по швам. Она говорит, говорит, говорит, не оставляя места для моих слов. Я ужасаюсь, сочувствую, плачу, наконец, молчу — во мне уже не остаётся никаких сил реагировать на этот поток. Я смотрю на неё и думаю: «Боже, как же ты выжила? Как ты выжила во всём этом? Как человек может пережить такое, будучи один?» Мы ложимся спать, и я отстраненно, представляя себя психоаналитиком, спрашиваю её:
— Почему ты мне всё это рассказала?
Она, уже засыпая, шепчет в подушку:
— Потому что могу… Чтобы отделить себя от этого.
Мне хочется обнять её, прижать к себе, поцеловать, защитить от всего. Ей ничего этого от меня не нужно. Поэтому я просто лежу рядом и слушаю, как она дышит. Вспоминаю средневековые легенды, в которых девица и рыцарь клали меч между собой, когда устраивались на ночлег. Между нами лежит её абсолютная незаинтересованность во мне, в моей любви, в моём теле.


***

Я заметила, что каждый раз,
Когда я произношу эти слова,
Они всегда значат что-то разное
Всегда иное

Я люблю тебя
Я очень соскучилась

Я люблю тебя
Все эти годы я думала о тебе

Я люблю тебя
Посмотри на меня, я страдала

Я люблю тебя
Ты такая красивая

Я люблю тебя
Я восхищалась тобой из–за твоей интересной жизни

Я люблю тебя
Твоё тело сводит меня с ума

Я люблю тебя
Твои ключицы пахнут кальяном

Я люблю тебя
Мне больно слышать то, что ты рассказала о своей жизни

Я люблю тебя
Ты моё буддийское упражнение в отпускании

Я люблю тебя
Я испытываю к тебе огромную благодарность

Я люблю тебя
Я ужасно за тебя волновалась

Я люблю тебя
Я рада, что ты выжила

Я люблю тебя
С тобой так легко и просто

Я люблю тебя
Ты понимаешь меня как никто другой

Но иногда
Очень редко

Только когда я являюсь самой лучшей версией себя
Это значит только
«Я рада, что ты существуешь»
И тогда я понимаю
Что буддийское упражнение удалось


***

Мы просыпаемся. Я с удивлением говорю:
— У тебя глаза зелёные! — хотя обычно они разных оттенков серо-голубого. Потом нахожу в её твиттере: «мои глаза были заметно зелёными, я знаю, что это значит».
— Что? — спрашиваю я.
— Ох, — отвечает она и почему-то смущается. — Когда очень живой.

Очень живой. Я чувствую себя очень живой. Я живу у неё три дня и каждый день вижу в зеркале какого-то другого человека. Какого-то незнакомого человека. Человека с немёртвым лицом. С молодым лицом. С бестолково-счастливым видом. Даже волосы у меня в Праге лежат по-другому. Мои вечно прямые волосы делают вид, что они вьющиеся, и я с удивлением провожу по ним рукой.

Я думала, что всё будет не так. Что я приеду к своим воспоминаниям, что буду искать в ней свою девочку в дредах и скучать по ней, что буду искать в её сегодняшних чертах её прошлую. Но мы смотрим фотографии, и она показывает снимки ещё с первого курса, сделанные как раз тогда, когда я в неё влюбилась. Я вижу семнадцатилетнюю застенчивую девушку и думаю: нет: я люблю не её, я люблю тридцатилетнюю женщину, которую перепахала жизнь. Вот её, вот сейчас, с выступившими веснушками, с утомленными надменными глазами.

— Мы общались весь день, а меня от тебя не разгоняет, — говорит она.
Я наполняюсь гордостью.

Но меня — разгоняет. Я острие мелка, и мной рисуют синусоиды. С другой стороны, не могу сказать, что я ехала не за этим. Да, возможно, я ехала именно за этим. Все чувства, которых не было последний… год? полтора? два? Все они догоняют меня в огромной концентрации.

С ней мучительно хорошо. Мучительно прекрасно идти по магазину, решая, что купить на завтрак: боже, у нас есть завтра! Боже, мы в этом завтрашнем дне едим вместе! Приятно воображать, что мы вместе, что ходить вот так по магазинам для нас — обычное дело. Именно это я приезжаю делать: кормиться иллюзиями. Я знаю, что это иллюзии. Я знаю, что они ненадолго. Я знаю, что они разобьются. Но ничего другого у меня нет.

После всех этих людей, с которыми я мучительно не совпадаю в Познани, с которыми я словно кубик, что пихает в треугольную дырку младенческая рука, с ней я совпадаю идеально. Мы не только подходим друг к другу своими выемками. Мы идём дальше и кликаем, издаем тихий щелчок, как паззлы, как детальки лего. Это такой контакт, за обрыв которого я готова потом падать на самое дно.


***

Я не помню, сколько всего их было. Два или три. Все — в сети, все слиплись в одну тяжкую буквенную массу, от которой моя психика отгораживается забвением, забыванием. Но я делаю ещё одну попытку. Не могу не сделать.
— Я не могу дать тебе того, что ты хочешь, — пожимает плечами она. Мои глаза начинают течь. Усмехаясь, я показываю на картину на стене:
— Вот это мы будем теперь. Я тебя никогда больше не коснусь.
Она оглядывается: на стене висит фрагмент «Сотворения Адама» — одни только тянущиеся друг к другу руки. Я произношу слова быстрее, чем успеваю подумать:
— Тогда дай мне кое-что взамен.
— Что угодно, — отвечает она серьёзно.
— Станцуй для меня, — выдыхаю я, и мысленно вижу её формы в зеркале напротив.
— Я не танцую уже пять лет, — говорит она, и я прекрасно знаю об этом. В депрессии она перестала танцевать, рисование бросила ещё раньше. Но я очень хочу, чтобы она сделала исключение.
— Для меня. Ну пожалуйста.
— Нет, это было бы обманом. Это было бы несправедливо по отношению к тебе, — тихо произносит она, опуская голову.
— Дай мне этот обман! Дай мне эту иллюзию! Хоть раз в жизни! Я прошу тебя сама, я сама хочу обмануться, — кричу я в слезах, извиваясь от боли на её постели. Она только качает головой.
Отодвигаюсь от неё, чтобы не коснуться ненароком. Мой ум бьётся о «никогда», и я трясусь от рыданий. Даже таблетку с её руки не могу взять — боюсь задеть кожу. Когда я немного успокаиваюсь, в голову приходит кое-что другое.
— Тогда вместо танца почитай мне свои стихи.
Она улыбается половиной рта и из этой же половины сразу начинает выпускать слова. Я читаю ей свои тексты дрожащим голосом, с большим сомнением. Она читает мне свои — легко, с давно найденным тоном и выражением. Мы читаем друг другу Бродского. Воденникова. Яшку Казанову. Хименеса. Последним она читает мне Целана. «Золотые косы твои, Маргарита / серебряные твои, Суламифь…»

Я не люблю нарушать свои обещания. Но это выдержало лишь пару часов. Ложась спать, я говорю:
— Можно я возьму тебя за руку? Жизнь слишком коротка, чтобы этого не делать.
— Конечно, — без удивления отвечает она.
— Прости, что привезла тебе весь этот драмтеатр на гастролях, — говорю я.
— Живым быть не стыдно, — пожимает она плечами. — Это одно из правил. Живым быть никогда не стыдно.

Я повторяю про драмтеатр, потому что надеюсь, что она распознает намёк. О, Нижегородский драмтеатр! Рядом с ним была площадка, словно созданная для уличных выступлений. Там выступали фаерщики. Там выступала она. Она не была человеком, когда танцевала с огнём. Она становилась духом огня, саламандрой. Балетная пластика сочеталась в ней с угловатой современной хореографией и абсолютным отсутствием страха перед огнём. Дикая, нездешняя красота. Никто её не заслуживал.


***

Я: И всё-таки всё, связанное с ней, было огромным стрессом
21:48
Я: Думаешь, я это разумом поняла? Нет
21:48
Я: Я это поняла по тому, что мне перестали нравиться некоторые вещи, связанные с ней
21:49
Я: Например, я больше не люблю черешню
21:50
Я: Ароматизированные свечки я никогда не любила, но теперь они для меня = тревога 21:50
Я: Запах кофейной гущи на железной раковине = страх и ужас
21:51
Я: От кофе меня тогда унесло в паническую атаку, да
21:51
Я: Оказывается, это было очень мучительно…
21:51
Тильда: бедный мой кот
21:52
Тильда: бедный умный котий организм
21:52
Тильда: очень круто, что ты слышишь тело
21:52


***

Мы должны сесть в два разных трамвая. Она внезапно обнимает меня одной рукой за шею и шепчет на ухо «Приезжай» таким шепотом, от которого мой позвоночник прошивает желанием. Я начинаю надеяться.

Проезжаю в Познани по мосту королевы Ядвиги и вижу, что внизу кто-то выложил камнями надпись: Zostaniesz moją kobietą? (пол. «будешь моей женщиной?») Улыбаюсь этой надписи порочно и сладко, словно мы вместе храним один секрет.


***

Хотя моя познаньская жизнь кажется мне тенью жизни пражской, я пытаюсь снова включиться в рутину и иду на рынок. Приземлённые вещи: картошка, укроп, кефир. Но стоит только войти, как слышу ссору двух коренастых женщин. Они спорят, какие цветы купить. В том, как они кричат, виден опыт жизни друг с другом, видно чуткое знание вкусов и видна страсть. Каждая старается убедить другую купить цветы по своему вкусу. Никто не хочет уступать, и каждая хочет сделать другой приятно. Я слушаю их слова, и у меня режет в груди и щиплет в носу. Слова не собираются в предложения. «Вот, вот так! Много лет… Всегда… Давно… Рядом, потому что любовь!… Страсть… Это я… Это так… Это я…»


***

«Каждый вдох — это практика. Каждый выдох — это практика. А самая большая практика — пауза между ними». Так она говорит про буддизм.


***

Мы идем на концерт БГ. Видна местная тусовка. Упитанные мужчины с сытыми лицами стерегут длинноволосых женщин. Я смотрю на мужчин и думаю: чем нужно заниматься, чтобы к сорока или пятидесяти обнаружить себя в Праге и иметь такое спокойное и самодовольное лицо? Я смотрю на женщин, на их нарощенные волосы, ногти и брови, сделанные соотечественницами, и думаю: чем нужно заниматься, чтобы к сорока или пятидесяти обнаружить себя в Праге и иметь такое нервное лицо? Я говорю ей: «Я не видела столько русских с тех пор, как уехала из России шесть лет назад», и она, задумавшись на секунду, соглашается.

Я кручу головой и удивляюсь залу. Некогда роскошный театр с балконами, ложами, мрамором, бархатом. Потом он пришёл в упадок. Из партера убрали кресла, поставили дешёвые офисные стулья. Теперь по углам продают разливное пиво в пластиковых стаканчиках, нигде не достать воды. Я иду в туалет и пью воду из–под крана.

Зал очень хорошо сочетается с публикой. Потерянные люди в зале былой красоты. И певец, принёсший им свет.

Мы нахально сидим в первом ряду, хотя у нас стоячие билеты, но никто, на удивление, не гонит нас. Я чувствую радость анархизма. На самом деле, я — сплошной прагматизм, и, готовясь к концерту, взяла с собой помаду. Я прошу её нарисовать букву «Å» на моей щеке. Она долго отказывается, но потом выводит дрожащей рукой, критически вздыхая в процессе.

И вот я в том образе, в котором всегда хотела быть — глупой поклонницы. В том месте, где всегда хотела быть — под самой сценой, на коленях. В конце концов, нас выгоняют с чужих мест.

Она легко сидит в позе лотоса все три часа концерта. Я наблюдаю за ней исподтишка, пока БГ поет незнакомые мне песни. «Кто-то тут совсем не человек и даже не маскируется», — говорит она, выныривая из своей нирваны.

После концерта она скажет: «На одной песне мне вспомнилось: вот так нам будет, когда мы выйдем из круга».


***

Курит кальян.
— Ты похожа на дракона, — говорю я.
— Что значит похожа?! — возмущается она.
«Ты — самый красивый дракон на свете», — думаю я.


***

Мы едем к горе и молчим. Она начинает засыпать, и я — хотя тоже хочу вздремнуть — всё же решаю не спать, чтобы не пропустить остановку и чтобы охранять её сон. Пусть спит, думаю я, и смотрю на её профиль. Даже во сне он не течёт и не сминается. Если я слишком долго смотрю, она начинает трепетать ресницами. Тогда я перевожу взгляд на дорогу. Я ничего не хотела бы ей сказать. У меня такое ощущение, что мы рассказали друг другу всю свою жизнь вчерашней ночью и между нами не осталось никаких слов. Нам уютно в молчании как никогда.

Мы идём к горе. Я протягиваю руку и ловлю большую пушинку. Они никогда не давались мне так легко. Всё детство я гадала, откуда они прилетают, а сейчас знаю, что это чертополох. Он растёт тут рядом.
— Надо загадать желание! — говорю я, как в детстве.
— Загадывай.
— Я не знаю — все мои желания сбылись, — отвечаю я, думая о том, что иду рядом с ней и больше ничего мне не нужно. — Хочешь, отдам тебе?
— Нет, я разучилась хотеть, — скривившись, отвечает она.
Я думаю, что понимаю её. У меня тоже было такое. Пусть она будет жива и здорова долго-долго, думаю я, и отпускаю пушинку.

Мы поднимаемся на гору, и она рассекает мизинец о сланец. Сначала кажется, что порез небольшой, но потом кровь капает сильнее, сочится крупными каплями. Они падают на землю и не впитываются — настолько пересохла земля. Как будто жертва, пугаюсь я. Ещё почему-то появляется глупая мысль, что она оставит на этой горе свою ДНК, но я не успеваю её додумать, потому что моё обыденное, мещанское сознание утверждает, что раны принято дезинфицировать и перевязывать. Спрашиваю:
— Очень больно?
— Совсем нет, — со стоическим и благостным лицом говорит она. — Нечему болеть. Там же нет никаких нервных окончаний.
Я слабо верю в отсутствие нервных окончаний в мизинце, потому что помню, как ломала свой.

Её лицо становится похожим на лица буддийских статуй. Только нижняя губа выдаётся сильнее и скулы обрисовываются резче. Бедная моя девочка, не разрешающая себе чувствовать боль. Я знаю, что это её роль. И я знаю, какова моя:
— Ну может, всё-таки замотаем?… Смотри, как течёт… А если грязь попадёт? — жалобно бубню я. — У меня дезинфектант есть…
Слава ковидному году: дезинфектант теперь есть у каждого в любом кармане.
— Ну ладно, ладно, если так хочешь — давай замотаем, — снисходит она.
Я протягиваю ей дезинфектант с резким мятным запахом, умалчивая, что в нем 75 процентов спирта.
— Блядь, он же не для этого! — вскрикивает она, когда жидкость всеми своими семьюдесятью пятью процентами жжёт ей порез.
Ножом она распарывает бандану, найденную в рюкзаке. Я запоздало морщусь: ненавижу звук рвущегося полотна. Он ассоциируется у меня только с войной и ранами. Она приматывает мизинец к безымянному пальцу, и на ноге у неё словно появляется чёрная точка. Точка или запятая, думаю я, и не могу решить. Запятая придаёт её образу пугающую несимметричность. Теперь она будет притягивать мой взгляд, и я буду её постоянно проверять. Вроде бы держится, не спадает.
Мы обе приносим горе кровавую жертву. У меня первый день месячных и льёт так отчаянно, как бывало лет в двенадцать, когда ещё не умеешь обращаться с собственным телом, когда не умеешь предугадывать начало, когда не носишь по прокладке в каждой сумке, когда не понимаешь, в какой момент их нужно менять, когда протекаешь насквозь и потом рассказываешь об этом однокласснице — в слезах, с яростью, с брезгливостью, со стыдом и ужасом, а у той на глазах выступают слёзы от разделённого понимания.


***

На макушке лета поют цикады
Я вижу их пение как узор сейсмометра

Я вижу как ходит перо его

Скребёт бумагу со звуком цикады
Вокруг бродят тайфуны циклоны грады
В июле никогда не знаешь
То ли ещё, то ли уже не надо 

В июле смерть всегда где-то рядом
Где-то рядом в глубине этой ночи
Смерть в песне цикад грохочет

Смерть падает дождём
Разрывается градом
На подоконнике твоём грохочет
Смеётся плачет посевы топчет

Превращается в жизнь
И хохочет хохочет

Всё это свернуто
Словно в трубку
Всё это стиснуто
В звук цикады

Ночью мне кажется
что моё сердце
перестанет биться
Если цикады перестанут петь


***

Подруга выслушивает меня и берёт озабоченную паузу.

— Я, конечно, не претендую на абсолютное знание тебя. Но то, что ты рассказываешь о ней, очень похоже на твою историю с Ш. Ты наступаешь на те же грабли. Только теперь у тебя есть муж и эти грабли усыпаны атомными бомбами.

Я безудержно смеюсь над удачной формулировкой. Она приклеится накрепко.

Скидываю подруге её фотографию и пишу: «Смотри, мои самые красивые грабли в мире :)))».


***

В школе я встретила свою первую любовь. Летом он полетел в Чехию вместе с родителями и прислал мне оттуда смску на английском с незнакомого номера. Я была настолько глупой, что спросила, кто это. Номер оказался отцовским, и тот сильно рассердился, поскольку международная связь была очень дорогой. Но мой любимый ответил отцу: «Я должен был это сделать, потому что она — моя девушка, и у неё был день рождения». В моих глазах он стал совершеннейшим джентльменом, пострадавшим за любовь.

В ночь после этого удивительного поздравления мне приснился сон, который я запомнила на всю жизнь. В нём я стояла, задрав голову, перед тонкими чёрными башнями, уходящими ввысь. Они были очень старыми, резными и даже по-своему жутковатыми. Но мне не было страшно. Я чувствовала абсолютный покой, ясность и защищённость. Позади меня стоял кто-то высокий и добрый и держал руки на моих плечах. Я была счастлива как никогда. Человек за моей спиной спросил:

— Красиво, правда?

Я не отвечала, и человек не злился, потому что прекрасно понимал, что у меня нет слов.

Это был очень короткий сон, всего один кадр: серое небо на фоне и чёрные башни.

Я была в Праге много раз. Где-то на третий или четвертый, когда почти все самые важные достопримечательности были уже вычеркнуты из моего списка, я решила всё-таки поехать к Собору Святого Вита. Вид на это большое здание открывается не сразу. Я шла сквозь арку, и собор становился виден по кусочку. Наконец, я вышла, и передо мной взметнулись башни. Сердце защемило от узнавания. Я оглянулась, а сзади с растерянной улыбкой стояла она.


***

Я пропала на первом курсе. Подруга, наблюдавшая за моими мучениями, как-то сжалилась и сказала, что меня словно освещает изнутри, когда я вижу её. Так и было. Она была гамельнским крысоловом, а я — крысой, которая ходила за ней хвостом и заглядывала ей в рот. Больше всего меня удивляло, что таких крыс больше не было, что я была всего одна. Мне казалось, что её красота, внутренняя и внешняя, настолько бесспорна, что все должны падать ниц. Но остальная группа её упорно игнорировала. Однажды я, замирая от неловкости, спросила, что на ней за рубашка, потому что такие неожиданные сочетания раньше видела только в журналах. Она с удивлением посмотрела на рубашку, как будто не знала, что на ней надето, и, смутившись, ответила, что это вообще-то папина, и что утром, собираясь, она натянула на себя первую попавшуюся вещь, потому что проспала и опаздывала. Моё восхищение подскочило до неведомых высот: оказалось, что она даже не продумывала свой образ. Выпав из кровати и просто надев отцовскую рубашку, она оставалась самой собой — небрежно стильной, красивой и настоящей. Сейчас говорят — аутентичной, а я скажу — попросту верной себе. Я же не могла позволить себе роскоши внезапности, непродуманности, ноншалантности. Чтобы попасть в универ, мне приходилось полтора часа трястись в автобусе, а вставать и вовсе за два. Для экономии я готовила одежду загодя, вечером. Она жила в центре — десять минут переулками до филфака. Она жила на площади Свободы. Мне кажется, на этом можно поставить точку в её описании.

—…А они спрашивают: где ты живешь? А я говорю: на Свободе. А они: ну понятно, что на свободе, а адрес-то какой? — закидывает голову, смеётся, и становится видна изнанка длинноватых, ещё чуть-чуть и уже как будто лошадиных ярко-белых зубов.

Мой день рождения приходится на лето, поэтому мне была неведома ни школьная повинность раздавания конфет, ни необходимость звать в гости одноклассников. Но университет жил по другому расписанию, и мы встретились на мой день рождения — она хотела подарить мне подарок. Я робела и трепетала, потому что уже год провела в немом, но бурлящем восхищении. Мы сидели на высоком берегу Волги, «и туча клубилась, как крышка концертного фортепьяно». Это было ещё до того, как Нижний [Новгород] назвали столицей закатов, и даже до того, как построили стадион на Стрелке. Так что было только слияние рек, только жёлтая церковь напротив, и только закат с уходящей грозой. Она несла какую-то возвышенную юношескую проповедь вперемешку с чепухой и внезапно поделилась планами на будущее: «так что я отучусь тут четыре года на бакалавриате, а потом уеду в Прагу». Вся кровь словно вытекла из меня и разлилась по багровому небу. Я смотрела на закат, округляя глаза, чтобы не текли слезы, и молчала.

«Четыре года ты будешь любить её и будешь счастлива. Будешь любить и дальше, но счастлива не будешь никогда».


***

13 июля в 19:04
Я: Мам, как ты относишься к лгбт?
13 июля в 19:19
Я: Как выходные в саду прошли? Как бабушка себя чувствует?
13 июля в 19:20
Мама: Это их личное дело, но и кричать об этом на весь мир не стоит.
Мама: Хорошо, но уж очень жарко. Даже в лес не ходила
Мама: Неважно она себя чувствует :(болит всё
13 июля в 19:22
Я:((((
Я: Погода тяжелая
13 июля в 19:22
Мама: А с чего вдруг такой вопрос?
13 июля в 19:23
Я: Ну вот я лгбт. Я влюблена в девушку с первого курса универа
13 июля в 19:23
Мама: Неожиданно
13 июля в 19:24
Я: Да уж конечно. Если у тебя ребенок всё детство слушал Сурганову, Арбенину и Земфиру, то прям неожиданно:)))
13 июля в 19:25
Мама: Ну музыку слушать одно дело, а быть влюблённой это уже, думаю, что-то другое
13 июля в 19:26
Я: Ну в общем влюблена я долго и невзаимно. Много раз думала — вот вроде прошло. Не проходит
13 июля в 19:27
Я: Ты тут?
13 июля в 19:27
Я: Ау
13 июля в 19:29
Мама: Я тут, кисёнок

***

Мне выдают диплом прямо в мой день рождения. Забрав диплом и отпраздновав день рождения с двумя компаниями, университетской и школьной, я возвращаюсь домой, где меня ждёт дедушка. Это не фигура речи, он действительно ждёт меня — с вином и моей любимой черешней. Сердце наливается болезненной жалостью. Я выпиваю полбокала, принимаю поздравления с окончанием университета и иду собирать вещи на завтрашний поезд.

— Мне жаль, но я не могу тут больше оставаться, ну, ты же понимаешь…

Он понимает. Под конец учёбы мы с бабушкой одинаково считали дни до моего отъезда. 5-го июля я уезжаю в Москву к будущему мужу. В новую жизнь, в которой, как я думаю, я буду счастлива.

И я, конечно, счастлива. Каждую ночь я лежу с тем человеком, с которым мечтала засыпать. Однажды я не могу уснуть до четырёх утра от радости, потому что слушаю, как он дышит.

И поэтому я не могу признаться, что иногда мне грустно. Что я скучаю не по людям даже, а по местам. По филфаку. По кафешкам. По другому рисунку улиц. По знакомой нумерации транспорта. И уж совершенно невозможно признаться в том, что я скучаю по своим девчонкам. И по ней. Весь первый год нашей совместной жизни проходит так: мы ложимся спать, я смотрю ему в глаза и реву, сама не зная почему.

Через год, окончив специалитет, она переезжает в Прагу и как-то даже звонит мне из общежития по скайпу. Это очень неловкий звонок. Я понятия не имею, о чём с ней говорить, да и она сама, похоже, позвонила больше из испуга. К счастью, плохое качество интернета прерывает взаимные мучения («ты слышишь меня?» — «что ты сказала?» — «а так?» — «что?» — «сейчас, погоди, я вот так попробую»).

Мне кажется, что теперь, когда она в Праге, она потеряна для меня абсолютно, потеряна навсегда. На меня не действуют никакие (свои собственные) рациональные доводы:

● мы же не общались год, пока я была в Москве, а она в Нижнем
● я же сама была в Праге
● попасть в Прагу не так уж сложно
● это не другой конец света
● и тд. и тп.

Я ощущаю её отъезд как абсолютную катастрофу. Каждый вечер беру ноутбук, наушники, объявляю мужу, что мне нужно побыть одной и ухожу в пустую комнату. Там я слушаю одну и ту же песню «Сплина» на стихи Маяковского. Я реву с той же страстью, с какой люди пьют. У меня опухает лицо, а по утрам я едва раскрываю глаза. Свистящим голосом, вылетающим из обветренных губ, я снова и снова шепчу слова этой песни. В конце концов прихожу к тому, что единственная возможность прекратить страдания — отпустить. Я слушаю тонкую мелодию на фоне песни и понимаю, что она, мелодия, уговаривает меня разжать руку. Я называю эту композицию «песней открытой ладони» и начинаю читать про буддизм.

Так проходит около двух месяцев. Самые тёмные месяцы моей жизни. Муж ни о чём меня не спрашивает.


***

Мы с мужем переезжаем во Вьетнам, но, прожив там девять месяцев, возвращаемся. Любовь к экзотике оказывается мертворождённой. В один из последних дней в Ханое я нахожу чешскую монетку достоинством в одну крону и вижу в этом знак, что мне предстоит вернуться в Чехию.

Мужу предлагают работу в Польше. Мы соглашаемся. Мое сердце точит мысль, что это все же не Чехия, но я стараюсь утешаться выражением close enough. Ему дают два города на выбор, и оба названия не говорят нам ровным счётом ничего. Я очень громко смеюсь, чтобы заглушить внутренний страх перед повторным попаданием в место, о котором ничего не знаю. Так я оказываюсь в Познани.

Моя мечта о «почти-Чехии» моментально разваливается. Здесь нет ни дружелюбного смолл-толка, ни стремления к комфорту, ни атеизма, ни наплевательского отношения к внешнему виду — всех этих типично чешских черт. Жизнь не готовила меня к Польше, она готовила меня к Чехии. Я хожу на занятия польского, где говорю на чешский лад так упорно, что преподавательница уже даже не исправляет меня, а просто мрачно смотрит и вздыхает. По вечерам я считаю дни, оставшиеся в моей визе, и деньги, оставшиеся на русской карте, и мечтаю уехать в Прагу — к ней. Мне очень стыдно перед мужем, но мне хочется бросить всё и раз в жизни не думать о будущем. Но чешский помогает мне даже в Польше: я нахожу работу в чешском отделе международной корпорации, и меня отправляют в командировку.

***

Я приезжаю в Прагу по работе. Я говорю по-чешски и поэтому не знаю, какую роль играть — восторженного туриста или пресыщенного местного. Моя заветная мечта, в которой я самой себе признаюсь с зажмуренными глазами — примерить роль «я живу в Праге вместе с ней». Мы встречаемся, моя куртка оказывается слишком тёплой для пражского октября, и она дает мне свою кофту. Я замираю от недоверия и восторга, вдыхая на себе её запах. Теперь мы становимся похожими — она в длинной юбке, я в её длинной кофте. Мы ходим по магазинчикам, хихикаем, и мне хочется кричать окружающим: «Смотрите, мы похожи! Мы — пара!» В конце концов, одна продавщица преклонных лет, но прогрессивных взглядов, завязывает с нами разговор и спрашивает, давно ли мы вместе. Она хитро стреляет в меня глазами, а потом отвечает: «С университета». Что-то горячее растекается у меня в груди.

Мы нежно прощаемся в аэропорту, и я, умирая от смущения, спрашиваю, можно ли мне будет переночевать в следующий раз у неё при условии, что «я могу начать что-то предпринимать». Или я сказала «приставать»? Или «распускать руки»? Это была очень неуклюжая формулировка. Она царственно обещает подумать. Я улетаю — каламбур — как на крыльях, ошеломлённо думая: «неужели это они, мои однополые отношения?», и хихикаю над собой.


***

У меня есть давний друг, которого я всегда про себя называла «мой друг-гей», потому что он был в отношениях с мужчиной, сколько я его помню. Мы никогда не говорили с ним про его ориентацию, хотя запросто обсуждали, что они с партнёром были там-то и делали то-то. А когда мы вдруг затронули эту тему, он очень твёрдо сказал, что он не гей. Он не ассоциирует себя с этим словом и так себя не определяет. Мне это было совершенно непонятно, потому что если ты уже десять лет с человеком вместе, то какие ещё критерии могут быть?

Однако совсем недавно я его поняла. Когда я влюбилась в девушку, до меня дошло: я люблю людей. И так случилось, что некоторые из этих людей — девушки. Вот и у него так. Он любит людей, и эти люди — мужчины.

Как сказала подруга, автор формулировки про грабли и атомные бомбы, — «тут же не в органах дело». Дело в людях.


***

Спустя пару месяцев я приезжаю вновь. Ответом на мой вопрос о том, можно ли у неё переночевать, стало «нет», которое я проглотила, как холодный камень. Я пытаюсь делать хорошую мину при плохой игре и веду сама с собой многословные разговоры о том, почему этот отказ совершенно нормален, но правда остается правдой: мне больно.

Мы едем в трамвае, и она швыряет взгляды исподлобья и бурчит на людей, не обращающих на неё никакого внимания. Мне становится неуютно. Обороняться против сделанных замечаний — да. Атаковать превентивно? Так она никогда себя раньше не вела.

Мы бесцельно и нервно бродим по Праге. У меня не получается ходить по красивым улицам. Я всё время попадаю в какие-то безликие государственные учреждения из семидесятых, а та, что могла бы меня вести, идёт рядом, подняв плечи и глядя вниз. Мне хочется есть, но она равнодушно заявляет, что не знает тут никаких мест и предпочтений по кухне не имеет. Я делаю выбор наобум, очевидно плохой, и мы садимся в каком-то потёртом и совершенно невкусном ресторане. Официант удивляется, что мы хотим обед так поздно.

Мы наталкиваемся на мёртвого голубя, распластанного на трамвайных рельсах. Я отворачиваюсь, напрасно надеясь, что она не заметит. Но она замечает и внезапно плаксивым голосом быстро говорит, что и так всё поняла, потому что они специально ей подкладывают мёртвых птиц, что всюду смерть и ещё, и ещё, и ещё что-то такое. Её высказывание прошивает меня интуитивным страхом перед ненормальностью. Я отпихиваю от себя это ощущение и говорю себе, что она всегда всегда видела какие-то знаки вокруг. Ищу слова, кусаю губы и совершенно не знаю, как начать разговор о том, всё ли с ней в порядке.

После этой встречи она исчезает.

Я думаю об этом голубе каждый день.


***

Моя запись в ЖЖ от 7 января 2020, 01:59:

Есть один человек, которого я очень люблю, и этому человеку очень плохо уже какое-то время. И живёт он далеко от меня, я не могу приехать, даже если захочу, даже если будут деньги.

Когда-то этого человека было много в сети. Был один ЖЖ, другой, были паблики ВКонтакте, был инстаграм этого человека, инстаграм котов этого человека. Всё это осыпалось, все перестало — у человека нет сил. Последние посты — явно с суицидальными мыслями. Человеку плохо настолько, что он не отвечает на сообщения.

Единственное, что осталось, это телеграм. Я захожу туда и вижу «такой-то был онлайн сегодня в 22:46».

И я думаю: слава богу, человек ещё жив.

Каждый день я вглядываюсь в темноту и надеюсь, что он вынырнет из неё.


***

Ты же знаешь я ни о чём тебя не спрошу
Ты жива ещё? Я вот ещё живу
Проверяю паблик твой
С перерывом дышу
дышу

Хожу в магазин, жду грозу
Глажу собаку и гулять её вывожу
На закатную реку гляжу
и сижу
На тёплом бетоне

Пережидаю лето
пережигаю жару
Переживаю Польшу
Пережевываю еду

Хочу вроде сделать что-то
Но не могу
Нет силы

В этот колодец, в этот мой адский ад
Люди свешивают мне канат
Их канаты висят мне в ряд
А над канатами светят звёзды

Я раз за разом пробиваю дно
Спрашиваю себя:
Ну? Это уже оно?
А потом снова спиной вперёд лечу
И думаю: избави́ меня
Я уже ничего не хочу

Но вот смотри
Из этой боли свивается текст
И значит аз всё ещё есмь
А «нас» конечно никаких нет

Но это ничего — я привыкла


***

Иногда совпадаешь по темпу с какой-то парой в магазине, и получается, что идёшь и идёшь вслед за ней, слушая все рассуждения, споры и ремарки. Сегодня это пара молодых геев. Они словно из западной рекламы, где со счастливой гетеросексуальной семьей теперь политкорректно соседствует счастливая гомосексуальная. В России такая реклама до сих пор невозможна. Да и в Польше, если честно, тоже. Но люди везде одинаковы. Они просто есть. Я стараюсь им не завидовать.
— Красивая подушка…
— Не смеши, у моей бабушки такая.
— Нам бы подошло такое покрывало, как думаешь?
— Может быть…
— Смотри, блюдо со скидкой.
— Такого цвета?
— А вот мятные свечи. Кто будет покупать мятные свечи зимой!
Я. Я пришла за мятными свечами. Потому что они горели у нас летом, и, хотя мне казалось, что их острый запах вызывает у меня тревогу, теперь я не могу без них. Окидываю взглядом ассортимент и пишу ей на автомате: в Икее есть чёрные свечи. Отправлено, прочитано. Она не ответит. Она мне больше не отвечает.


***

Одно из самых красивых мест на свете расположено на Малостранской площади. Там нужно сесть за столик уличного кафе в галерее напротив собора. Названия заведений меняются, но это совершенно неважно. В меню всё равно всегда есть белое вино и чешский маринованный сыр. Так вот, нужно сесть там и просто смотреть на купол собора, а когда плавный трамвай издаёт долгий звон, закрывать глаза от невыносимого счастья.

Я позвала её туда, потому что она сказала, что, возможно, это её последняя осень. Если это так, я хотела бы успеть запечатлеть её в этом важном для меня месте. Я представляю, как делаю снимки зрачком, словно полароидом: вот она задумчивая, вот проезжает трамвай на фоне, вот она улыбается, вот она с бокалом в руке. Мы пошли туда перед концертом, и я волновалась, что мы не успеем. Эти нехватки времени — маленькая (скоро концерт) и большая (рядом смерть), слились в невыносимом физическом ощущении его протекания. Jaké je to všechno pomíjivé živobytí[1], как пел чешский бард. Каждое прошедшее мгновение ударяло током и шелестело: «вам отмерено одной минутой меньше». Я смотрела на неё и на часы на соборе за её спиной. Часы были освещены заходящим солнцем, и золотая полоска становилась всё тоньше. В горле у меня стоял нож.

Ради развлечения мы решили пройти «36 вопросов, чтобы влюбиться: опиши свою проблему и спроси человека напротив, как бы он её решил». Во мне вспыхнула отчаянная молния.
— Один очень близкий мне человек хочет уйти из жизни. Как его отговорить?
— Наверное, если никакие аргументы не работают, остаётся только смириться. Каждый имеет право на спокойную жизнь, спокойный сон и спокойную смерть. Это одно из правил.

Первого декабря она была жива, и я праздновала.


***

Я: у меня есть подруга, к которой я страдаю в личку
И она такая: давай-ка мы тебя опубликуем, вот что
22:05
Она: Ты-то что думаешь по этому поводу?
22:05
Я: А что мне думать, ну. Хорошо я умею только в буквы. Я хотела стать писателем с тех пор, как поняла что такое книга
Это мечта всей моей жизни
22:07
Она: Тогда публикуйся
edited 22:08
Я: А ты? Ты что думаешь? Это же будет очень личное. Оно будет моё, но про тебя
22:09
Я: Я же не хочу, чтобы тебе было неприятно от этого. I don’t want you to feel discomfort in any way
22:10
Она: Мне не будет. Даже если там будет моё имя.
22:10
Она: Я буду гордиться тобой)


***

— Ты знал, что всё будет так?
— На сто процентов честно?
— Ну да, а как же иначе.
— Если на сто процентов честно, то нет, конечно, нет, — говорит он и замолкает. Между нами веет холодком: я была уверена, что это предчувствие было общим для всех троих. После долгой паузы он продолжает:
— Но если на сто двадцать процентов честно, то да.

Страсть во мне победоносно смеётся. Конечно, да! Он знал. Я знала — иначе бы не делала депиляцию перед отъездом. И она — та, которая нас свела — знала тоже. Позже она скажет, что это была самая красивая из её партий за последние годы.

Я просыпаюсь и с удивлением обнаруживаю, что у него голубые глаза. Я еще никогда не западала на человека с голубыми глазами. Кроме этого… существа.

Стоило ему открыть дверь, как мне сразу стало понятно: нет такой вероятности, где мы все ночуем в одной квартире и между нами ничего не происходит. Просто нет. Интересно, подумала я, как мы до этого дойдем? Неужели в бутылочку будем играть, — и усмехаюсь этой банальности.
Но мы действительно садимся играть в бутылочку. У меня дрожат руки, когда мне выпадает поцеловать её.
— Десять лет, — говорю я. — Я ждала этого десять лет.
Я ничего не чувствую, кроме огромной усталости. Пытаюсь найти в себе умирающую от восхищения студентку и порадовать её тем, что мечта сбылась, но не нахожу её в себе. Я чувствую себя как джин, который исполняет последнее желание и наконец обретает свободу.
— Десять лет? И ты не знала об этом? — спрашивает он её.
— Даже не подозревала.
— Неправда! Ты знала! Я признавалась тебе несколько раз. — У меня пылают щеки, и по его взгляду я понимаю, что, кажется, переборщила с громкостью и упорством в голосе.
— Вам нужно поговорить об этом, — мягко говорит он.
— Здесь не о чем говорить, — сходимся мы обе.
Я запиваю дух скандала поцелуями. Мы целуемся до тех пор, пока не становится понятно, что перерывов между поцелуями уже практически не остаётся.
— Что бы ты хотела сейчас сделать, Саша? — вдруг спрашивает он. «Формальное согласие», — мелькает у меня в голове. Я собираюсь с духом и медленно произношу, стараясь ничего не напутать в длинной английской фразе:
— Я ничего бы не хотела так сильно, как быть с вами вместе. Сейчас.
Когда наша pillow princess замирает после оргазма, над которым мы трудились с ним вдвоём, мне хочется обнять её, спрятать от всего мира и сказать: «Всё будет хорошо. Теперь всё будет хорошо». Но так её обнимает он, а не я. И возможно, ему повезет больше. Возможно, он сделает её счастливой. Я вдруг понимаю, что все эти тела, города, любовники, расстояния — совершенно не важны. Моя любовь перемахивает через все физические привязанности и устремляется к чистому разуму. Я просто хочу, чтобы она читала мне свои стихи.

На прощание он скажет нам обеим: «Берегите друг друга».

Но мы этого не сделаем.


***

Я просыпаюсь в листопадной хмари поздней осени. Листопад — единственное совпадающее название месяца в польском и чешском календаре. Ещё даже не начало светать.
— «Чёрное молоко рассвета», — вздыхаю я в окно.
Нахожу у себя первый седой волос. Что ж, «…серебряные твои, Суламифь».


Нижний Новгород — Москва — Ханой — Познань — Прага
2021 год



___________________________

[1] чеш. Как мимолётно бытие

Subscribe to our channel in Telegram to read the best materials of the platform and be aware of everything that happens on syg.ma
symlmarie
Настя Март
Виктория Тил

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About