Create post
Издательство Ивана Лимбаха

Филип Гласс. Слова без музыки

Владимир Дудченко
Михаил Витушко
Lera Shaposhnikova
+6

В книге, написанной к своему восьмидесятилетию, крупнейший американский композитор-минималист — создатель экспериментальных опер-портретов «Эйнштейн на пляже», «Сатьяграха» (о Махатме Ганди), «Эхнатон», «Галилео Галилей», «Кеплер», соавтор Рави Шанкара, реформатор симфонического языка постмодерна, оказавший влияние на Дэвида Боуи и Брайана Ино, — оглядывается на свою жизнь и видит ее как протянувшееся во времени и пространстве «место музыки», куда можно возвращаться, как в Балтимор или Индию, и там «думать музыку». Потому что музыка Филипа Гласса это и есть его мысль и слово, это и есть та модальность, в которой работают его сознание, воображение и память. Перевод c английского Светланы Силаковой.

Когда на первом курсе я впервые принялся сочинять музыку, я был крайне слабо подготовлен к работе, которая впоследствии стала стержнем моей жизни. Вообще-то, у меня за плечами уже было много лет исполнительской работы, я хорошо знал, как надо упражняться, как выступать на публике. Началось все с уроков в Консерватории Пибоди: мне, восьмилетнему, сообщили, что в ее истории я самый юный учащийся. Школьником я играл в оркестрах в любительских постановках мюзиклов, эстрадных и симфонических оркестрах, а также в «марширующем оркестре» (в нем я был первой флейтой в группе флейт и барабанов). В десять лет я играл с церковным оркестром, исполнявшим мессы и кантаты Баха. Помню, я испытывал неподдельный страх перед выступлениями в церкви: я же из еврейской семьи. Не знаю уж, что меня пугало, — возможно, просто церковная обстановка казалась крайне непривычной. Наверно, хорошо, что тогда я преодолел страх, потому что впоследствии невесть сколько раз играл в церквях по всему миру, а однажды даже заключил церковный брак.

Почему я вообще начал сочинять? По самой простой причине. Призадумался над вопросом: «Откуда берется музыка?» Ни в книгах, ни в разговорах с друзьями-музыкантами я не находил ответа: возможно, сам вопрос был сформулирован неверно. И все же я не переставал искать ответ. И тогда я, первокурсник, подумал: если я сам начну писать музыку, уж как-нибудь нащупаю разгадку. Что ж, я так и не нашел ответа, хотя в последующие шестьдесят лет обнаруживал, время от времени, что вопрос нужно переформулировать. И наконец спустя много-много лет пришел к тому, что теперь кажется мне логичным ответом на заново поставленный вопрос. Однако сперва я должен описать, «с чего все началось».

Благодаря работе в магазине грампластинок я кое-что знал о современной музыке — преимущественно о Шёнберге и его школе. По зрелом размышлении понимаю: хотя в то время музыка Шёнберга была уже не «нова» (новой она была еще в молодости моего дедушки), она служила хорошей отправной точкой. Только один из моих знакомых имел опыт работы с этой музыкой — Маркус, мой учитель фортепиано. Она приводила его в восторг. Итак, я пошел в Харперовскую библиотеку, сел за длинный стол, стал корпеть над нотами Шёнберга, Берга и Веберна.

В то время почти не было грамзаписей, которые могли бы мне помочь. Фирма «Дайэл» издала оркестровую музыку Веберна для оркестра — опус 21. Мне также удалось найти пластинку с Лирической сюитой (струнным квартетом) Берга. Кажется, я отыскал какие-то фортепианные вещи Шёнберга и научился с грехом пополам, в сильно замедленном темпе, играть их на фортепиано. Если мне удавалось найти и запись, и ноты, я сравнивал ноты с тем, что слышал, и это немножко помогало. Когда один друг убедил меня послушать Чарльза Айвза — американского композитора начала ХХ века, у меня прибавилось сложностей. Я специально взял в библиотеке Конкорд-сонату. Играл Айвза с огромным трудом, то и дело спотыкаясь, но моментально влюбился в его музыку. Произведения Айвза были наполнены народными мелодиями. Он ничего не имел против присутствия напевов в своих вещах: они совершенно не были чужды его методу. Музыка Айвза была политональной и порой диссонирующей, но одновременно очень красивой. В действительности дистанция между диссонансом и красотой, естественно, не так уж велика.

Больше всего мне нравился Берг, австрийский композитор, учившийся у Шёнберга. Я досконально изучил его музыку: более романтичную, с гораздо более широким диапазоном эмоций. Она красива и не так строга, как музыка Шёнберга (музыка Веберна даже строже). Бóльшая часть этих произведений не оказывала на меня сильного эмоционального воздействия. Мне было бы легко забыть эту музыку, но я ею интересовался, поскольку за ней стоял метод композиции, доступный любому — умей только считать до двенадцати.

От этих первых встреч с «современной» музыкой, написанной задолго до моего рождения, у меня ум зашел за разум. Лишь ценой колоссальных усилий мне удавалось ее «визуализировать», даже если я помогал себе игрой на рояле (он стоял в комнате отдыха в общежитии Бёртона и Джадсона, почти не замечаемый другими жильцами), поскольку в ней не было ни привычных тональностей, ни обычных модуляций. Когда ты ее слушал, запомнить мелодию было трудно, потому что гармония запоминалась с трудом. Но не подумайте, будто в ней не было никакого обаяния. Порой она была весьма эффектной. Позднее такие композиторы, как, например, Карлхайнц Штокхаузен создавали еще более модернистские вещи, очень красивые. В любом случае, я сумел понять принцип, по которому строилась двенадцатитоновая музыка.

Купил чистую нотную бумагу, которая почему-то оказалась в университетской книжной лавке, и написал свое первое музыкальное произведение — одночастное трио для струнных. Поскольку рояля в моей комнате не было, я, проверяя себя, проигрывал всё на флейте. Я мог сыграть на флейте все партии и попытаться вообразить, как они звучат вместе; таким образом, за две-три недели я умудрился сочинить вещь длительностью семь-восемь минут. Я знал, как придать ей современное звучание: избегал трезвучной гармонии. Избегал всего, похожего на консонанс. Написал все партии так, чтобы все казалось абсолютно бессвязным. Научиться сочинять музыку таким способом — легче легкого. Должно быть, моя вещь походила на любое заурядное двенадцатитоновое произведение. Ее никто никогда не исполнял, но я мог сыграть все партии и услышать их, сам не зная, что именно слышу. Способность отчетливо слышать музыку и оценивать услышанное я приобрел только благодаря серьезным упражнениям и учебе: в основном, до какой-то степени, в Джульярде, а отточил эту способность спустя несколько лет, когда учился у Буланже.

Мое трио для струнных не было ни гениальным, ни совсем никудышным. Хорошо уже, что я впервые написал музыку. Куда подевалась ее нотная запись, понятия не имею. Я думал, она лежит в коробке с моими ранними произведениями, хранившейся в доме моего брата в Балтиморе. Но лет десять назад он прислал мне эту коробку, найденную в подвале. Трио в ней не было. Зато обнаружились давно позабытые мной сочинения «джульярдского периода».

В любом случае, вот где все началось: в библиотеке Чикагского университета я сидел над нотами, в комнате общежития пытался выстроить свое первое музыкальное сочинение. У меня пока не было преподавателя композиции, но я нашел себе два способа кое-чему поучиться. Первый — по книге Шёнберга. Я слышал, что у него есть книга по гармонии, но не мог отыскать ее ни в одном магазине. В конце концов выписал ее наложенным платежом, и через несколько недель ее прислали. Оказалось, это очень четкий, хорошо продуманный учебник традиционной гармонии. Я ожидал совсем другого, но, в сущности, именно такой учебник мне и требовался. По этой книге я начал изучать то, что называется «теорией музыки».

Окончив первый курс, я устроился в Балтиморе спасателем в летний детский лагерь, а всю зарплату — наверно, двести долларов — потратил на первые в жизни настоящие уроки композиции. Я брал их у балтиморского композитора Луи Чеслока, которого мне порекомендовали в Консерватории Пибоди. Это был самый настоящий, живой композитор, а его симфоническая музыка даже исполнялась — правда, изредка — Балтиморским симфоническим оркестром. Я приходил к Чеслоку домой, и он давал мне упражнения по гармонии и контрапункту. Так я получил азы настоящего музыкального образования. Он был очень хорошим преподавателем и с легкостью отвечал на вопросы, возникавшие у меня после первоначальной проработки книги Шёнберга. С Чеслоком я чувствовал прочную почву под ногами.

В начале 50-х мне казалось, что для композиторов открыт только один путь — продолжение европейской традиции модернизма, которая, в сущности, сводилась к двенадцатитоновой музыке, без вариантов. Однако существовали другие, неизвестные мне стили. Двенадцатитоновую систему не использовали некоторые модернисты, в том числе Стравинский, французский композитор Франсуа Пуленк, чешский композитор Леош Яначек, а также Шостакович, не говоря уже об американцах Генри Коуэлле, Аароне Копленде и Вирджиле Томсоне. Эти композиторы-тоналисты были тем или иным образом тесно связаны с фольклорными корнями классической музыки. Например, первые три балета Стравинского — «Весна священная», «Петрушка» и «Жар-птица» — основаны на русской народной музыке. В первые годы учебы в Джульярде у меня был друг по переписке в России, и мы обменивались нотами. Он прислал мне сборник русской народной музыки в аранжировках Римского-Корсакова, где я обнаружил все мелодии из «Жар-птицы» и «Петрушки».

В Чикаго я слышал некоторые произведения этих композиторов-тоналистов (оркестр Фрица Райнера исполнял Бартока). Не сказать, будто я не знал их творчество. Просто в определенных кругах ему не придавали особого значения. Разумеется, вскоре я познакомился с другими разновидностями новой альтернативной музыки, в том числе с вещами Гарри Парча, Джона Кейджа, Конлона Нанкарроу, Мортона Фелдмана и многих других.

В нашей среде возник этакий неформальный кружок, посвящавший много времени прослушиванию музыки. Казалось бы, мы просто проводили таким образом досуг, но впоследствии это сыграло неожиданно большую роль. Я слушал музыку вместе со своими балтиморскими приятелями Томом Стейнером и Сидни Джейкобсом, а также Карлом Саганом, который тогда тоже учился в Чикагском университете, а впоследствии стал известным астрофизиком и космологом. Наша компания очень серьезно изучала записи произведений Брукнера и Малера. Стоит напомнить, что в начале 50-х школа Брукнера и Малера была практически неизвестна за пределами Европы. Только в 60-х она приобрела колоссальную популярность в Штатах благодаря дирижерам — прежде всего Леонарду Бернстайну. Итак, мы часами сидели всей компанией, слушая записи симфоний Брукнера и Малера, сравнивая версии (некоторые пластинки, надо сказать, было нелегко раздобыть даже в Чикаго) Бруно Вальтера, Яши Горенштейна и Вильгельма Фуртвенглера.

Среди этих трех дирижеров Фуртвенглер, высокий и властный, выделялся как виртуоз медлительности. Он умел находить между четвертными нотами почти немыслимые промежутки тишины. Своевольно менял динамику и темп, навязывал слушателю свою предрасположенность к крайностям в музыке. Откровенно навязывал музыке свои предпочтения, и тебе это либо приходилось по вкусу, либо совершенно не нравилось. Его трактовка Бетховена слыла спорной: очень уж отличалась от подхода других дирижеров. Тосканини, в противоположность Фуртвенглеру, был стремителен. Разница в длительности между их интерпретациями Пятой симфонии Бетховена порой составляла минут двадцать. Поразительно, до чего разные трактовки.

Спустя много лет я познакомился с другим виртуозом медлительности — нашим Бобом Уилсоном, вместе с которым делал «Эйнштейна на пляже». Брукнер и Бетховен «в манере Фуртвенглера» во многом подготовили меня к восприятию Уилсона. Правда, Боб играл не с темпом музыки, а с темпом зрительного ряда, но это, в сущности, одно и то же. У Фуртвенглера и Уилсона метроном щелкает намного реже, чем щелкал бы в уютном темпе, совпадающем с нормальным сердцебиением человека. И эти воистину великие и глубокие художники открывают нам мир безмерной, неизмеримой красоты.

У Брукнера и Малера меня интересовала не только оркестровка, но и колоссальная длительность их произведений, которые запросто могли длиться полтора часа, два часа. Мне нравился этот размах. В каком-то смысле он был чрезмерным, зато служил огромным «холстом», на котором композиторы «писали свои картины» во времени. Как я теперь понимаю, некоторые аспекты нравились мне меньше: произведения во многом основывались на фольклорном концертном материале, который был мне не очень интересен. В особенности этим отличался Малер. Брукнер же писал симфонии эпического масштаба, которые можно считать аналогом архитектуры барокко в симфонической музыке. Этакие гигантские гранитные сооружения, только выстроенные из музыки. Эти вещи сильно напоминали мне соборы; позднее я узнал, что Брукнер был церковным органистом. В его симфониях почти казалось, что он заставляет оркестр звучать на манер органа. Вот что он умел.

Однажды мой опыт прослушивания Брукнера нежданно-негаданно сослужил мне хорошую службу. В 2002 году мой давний коллега и друг, дирижер Деннис Расселл Дэвис, в прошлом дирижер Симфонического оркестра Венского радио, сделался музыкальным руководителем и дирижером оперного театра в Линце и его Брукнеровского оркестра. Благодаря Деннису мои симфонии были исполнены в Австрии. Когда я впервые отправился в Линц, мной владело заблуждение, будто в исполнении какого-нибудь американского оркестра моя музыка прозвучала бы лучше, потому что американцам понятны ритмы моих сочинений.

К моему изумлению, Брукнеровский оркестр исполнил эти сочинения лучше, чем американские оркестры. Оказывается, звучание музыки Брукнера оставило, сам не знаю как, отпечаток в моем сознании. Я воспринял его вещи, переварил их целиком, и они сохранились в моей памяти. Работая над операми — например, над «Сатьяграхой» — я ловил себя на том, что делаю похожую оркестровку: все струнные играют вместе, блоками, все деревянные духовые играют вместе, блоками, а я беру эти блоки и умудряюсь переставлять их по-новому. Я не пытался сознательно подражать Брукнеру, но только когда я услышал свою музыку (Шестую, Седьмую и Восьмую симфонии, а также другие вещи) в живом исполнении Брукнеровского оркестра — оркестра из Австрии, я сказал: «О, она зазвучала так, как надо». И тут меня осенило: она звучит как надо, потому что в моей голове застряли обрывки симфоний Брукнера, слышанных много лет назад.

Австрийские музыканты подивились, что я знаю эти произведения и так горячо ими увлекаюсь. Это подготовило почву для нашей дружбы — дружбы композитора с исполнителями. Я был совершенно очарован тем, как зазвучали у них мои симфонии (я ведь довольно много написал специально для этих музыкантов) в интерпретациях Денниса и в их прекраснейшем исполнении. Через сродство с этими музыкантами, их дирижером и оркестром в целом, я глубоко ощутил связь этой работы с собственной биографией — с моим настоящим и, безусловно, с моим будущим. Пожалуй, подобный опыт есть лишь у немногих американских композиторов.

Subscribe to our channel in Telegram to read the best materials of the platform and be aware of everything that happens on syg.ma
Владимир Дудченко
Михаил Витушко
Lera Shaposhnikova
+6

Author

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About